ГЛАВА I
ГЛАВА I
1. Изучение Гоголя как мыслителя непопулярно. Отдельные мысли Гоголя не раз бывали предметом изложения или толкования, но изучение Гоголя как мыслителя никогда не было предметом исследований, если не считать моего небольшого этюда «Gogol als Denker» (Ztschr. f. slav. Philologie). До работы С. А. Венгерова господствовало вообще мнение о Гоголе, как человеке мало образованном, — но в работе Венгерова это мнение было так основательно опровергнуто, что в прежней форме его никто уже не повторяет. Однако Овсянико-Куликовский в своей работе о Гоголе, — работе вообще внимательной и часто очень удачной, — пишет все же, что Гоголь не жил интересами своего времени и «отворачивался от радости познания!» Что Гоголя действительно мало интересовали различные современные ему идейные течения, это еще не дает никакого основания говорить, что Гоголю были чужды познавательные интересы. В петербургский период жизни Гоголь много интересовался историей, и ему, как известно, принадлежит несколько блестящих этюдов (напр. «О средних веках», этюд «Аль Мамун»); позднее он перестал заниматься историей, но когда у него сложились его религиозные взгляды, он постоянно и много читал Отцов Церкви, книги по церковной истории. Его небольшая книга «Литургия», написанная на основании святоотеческих писаний, свидетельствует о том, с каким пристальным вниманием Гоголь читал церковные книги.
247
Овсянико-Куликовский обращает внимание на то, что Гоголь не следил за общеевропейскими идейными течениями, что он не интересовался западной жизнью так, как это мы видим у Герцена, Тургенева и других современников Гоголя. Да, это верно, «веяния» эпохи, ее волнения и искания во многом были чужды Гоголю, проходили почти совсем мимо него. Он писал Н. В. Анненкову — человеку всецело занятому тем, чтобы быть «с веком наравне»: «Всяких мнений о нашем веке и нашем времени я терпеть не могу, потому что они все ложны». Писано это было, правда, в 1844 г., когда Гоголь уже целиком ушел в религиозную жизнь, — но вообще Гоголю всегда была чужда суетливая забота о том, чтобы быть «с веком наравне». Но от этого, конечно, очень далеко до того, чтобы признавать Гоголя «глухим» к своему времени и его исканиям. Не Гоголю ли принадлежат верные и скорбные размышления о современном человечестве и его увлечениях, о том, что «многие сейчас только и грезят о том, чтобы преобразовать все человечество», но что нынешний человек «все человечество готов обнять как брата, а брата не обнимет»! Также остры размышления Гоголя о том, что «человечество нынешнего века влюбилось в чистоту и красоту свою», что «во всем усомнится современный человек — в сердце человека, которого знал много лет, в правде, в Боге усомнится, но не усомнится в своем уме», и оттого «непонятной тоской уже загорелась земля, черствее и черствее становится жизнь, все мельчает и мельчает... все глухо, могила повсюду» (из статьи «Светлое Воскресенье» в «Выбран. местах»). Эти размышления и о любви к дальнему вместо любви к ближнему, и о всеобщем измельчании (в чем Гоголю так близок Герцен) не попадают ли в самую существенную черту его времени? Никак поэтому нельзя сказать, что Гоголь не чувствовал своей эпохи.
2. Но можно ли все же считать Гоголя «мыслителем»? Чтобы ответить на этот вопрос, надо точнее определить, кого следует считать мыслителем. «Все люди думают, — говаривал Тургенев, — но не все мыслят», — т. е. не у всех их размышления слагаются в некое «миросозерцание». Еще меньшее количество людей хотят свои размышления свести в «систему»; этот признак («искание системы») подымает нас до философии. Но от миросозерцания до системы философии дистанция еще велика, — и, конечно, прежде всего потому, что в построении миросозерцания есть свои ступени. Всякое миросозерцание заключает в себе больше свободы, больше простора для мысли, чем «система» — системы удаются единицам, а людей, имеющих миросозерцание, много — и притом степень цельности и внутреннего единства в миросозерцании может быть очень разной. Во всяком случае, «мыслителем» законно можно назвать только тех, кто стремится к построению
248
цельного мировоззрения, хотя бы при этом были налицо противоречия, не до конца продуманные идеи и т. д.
Приложим ли термин «мыслитель» при указанном истолковании к Гоголю? Для меня нет и никогда не было сомнений в этом. Я не согласен с Мочульским, который находит у Гоголя «стройное и цельное миросозерцание», но есть у Гоголя нечто более существенное и творческое — есть глубокие мысли, есть напряженные идейные искания и есть чрезвычайная потребность добиться единства в идейных построениях. Последняя черта была движущей силой в идейных исканиях Гоголя, — и это не раз (как у очень многих настоящих философов) вело к известному самозамыканию в линиях искомого единства, часто лишало чувства живой и непосредственной реальности. Но такова психология мыслительного творчества; в нем так часто стремление к единству («к монизму мысли») суживает горизонт; впрочем, от этого мысль порой как раз и выигрывает. При этом важно иметь в виду еще одно: Гоголь очень рано (еще в петербургский период) стал расходиться с общепринятыми взглядами, и в этом расхождении он шел вперед смело, даже рискованно, следуя имманентной диалектике своей мысли. Это особенно чувствуется у Гоголя во второй период его духовной жизни, как мы в этом убедимся.
3. В развитии миросозерцания Гоголя совершенно ясно выступает различие двух периодов: первый длился до религиозного перелома, который начался в 1836 году и закончился около 1840 года, — второй период начался с этого времени. В первый период доминировал у Гоголя эстетический романтизм, — но, конечно, и в этот период у него были моральные искания, которые проходили порой тревожно и даже остро, были и религиозные переживания (религиозных сомнений Гоголь вообще никогда не переживал — были периоды замирания религиозного чувства, но не было сомнений в истине и силе христианства). Период эстетического романтизма был связан с влиянием немецкой романтики[8], идеи и произведения которой в обилии переводились тогда на русский язык и печатались в различных журналах. Зависимость от немецкой романтики не подавляла собственных размышлений Гоголя на эстетические темы; он с удовольствием углублялся в анализ эстетических движений в человеке и довольно рано пришел к мысли о принципиальном внеморализме и даже аморализме эстетических движений. При наличии глубоких и серьезных моральных идей у него это обнажало какую-то беспочвенность в соотношении двух планов идей — так диалектически подготовлялся крах эстетического романтизма,
249
и Гоголь стал искать выхода из создавшегося тупика через переход к религиозному миросозерцанию (имевшему тоже характер романтический). Но крах эстетического подхода к людям и к жизни не означал полного устранения этого эстетического подхода, а только подчинял его высшему религиозному началу.
Такова предварительная, схематическая картина тех этапов в развитии миросозерцания у Гоголя, которую надлежит нам теперь изучить в ее деталях.
4. Эстетический романтизм Гоголя (в раннюю эпоху) выразился в доминировании эстетического критерия в суждениях о жизни, о людях. Проследим это прежде всего в различных исторических обобщениях, к которым тогда склонялся Гоголь.
Гоголь находился — в своих размышлениях об историческом процессе — под влиянием немецкой — скорее преромантической, чем романтической историософии; отсюда у него убеждение в единстве исторического бытия, в наличности внутренней связи всех частей мира. Однако уже здесь находим мы у Гоголя приложение эстетического критерия при оценке различных эпох в истории, — и это естественно переходит у Гоголя в эстетическую критику современности. Так, в статье «Об архитектуре нашего времени» (написано в 1831 г.) настойчиво и резко проводится мысль о духовном упадке, даже одичании современности. «Век наш так мелок, — пишет здесь Гоголь, — желания так разбросаны по всему, знания так энциклопедичны, что мы никак не можем сосредоточиться на каком-нибудь одном предмете наших помыслов и раздробляем все наши произведения на мелочи и на прелестные игрушки... Мы имеем чудный дар делать все ничтожным». «Отчего же, — спрашивает тут же Гоголь, — мы, которых все способности так обширно развились, которые более видим и понимаем природу во всех ее тайных явлениях, — отчего же мы не производим ничего совершенного?» Увы, «гибнет вкус человека в ничтожном и временном». Это эстетическое отталкивание от современности наполняет Гоголя грустью: «Мне всегда становится грустно, когда я гляжу на новые здания; невольно втесняется мысль: неужели величие и гениальность больше не посетят нас»?
В чем же причина этого, по Гоголю? В упадке цельности в современной душе: «Они прошли, те века, — пишет Гоголь, — когда вера, пламенная, жаркая вера устремляла все мысли, все умы, все действия к одному... Как только энтузиазм средних веков угас и мысль человека раздробилась и устремилась на множество разных идей, как только единство и целость исчезли, — вместе с тем исчезло и величие». Дело, как видим — в упадке энтузиазма, т. е. того эстетического
250
вдохновения, которое собирает все силы духа и направляет к одной цели.
К этим мыслям Гоголя, примыкающим к общему его эстетическому мировоззрению, которым мы сейчас займемся, надо присоединить и его мысли, которые он развивал в отрывке «Рим» (писанном в 1842 г.). В «Риме» дана (в рассказе о переживаниях итальянского князя, попавшего после окончания университета в Лукка в Париж) очень суровая характеристика всей французской культуры. За четыре года пребывания в Париже наш итальянец совершенно разочаровался во всем строе французской жизни: «В движении вечного кипения и деятельности виделась ему страшная недеятельность, страшное царство слов вместо дел... в движении торговли, ума, везде — во всем видел он только напряженное усилие и стремление к новости... везде блестящие эпизоды и нет торжественного, величавого течения всего целого... он нашел какую-то странную пустоту даже в сердцах тех, которым не мог отказать в уважении. Увидел он, что вся нация — при всех своих блестящих чертах — была что-то бледное, несовершенное — легкий водевиль, ею же порожденный вся нация — блестящая виньетка, а не картина великого мастера».
Придирчивость этого подхода к французской культуре бесспорна, но ясна и чисто эстетическая основа всей этой критики. Это становится особенно ясным во второй части отрывка «Рим», где внешнему блеску французской культуры при внутренней ее бессодержательности противоставляется Италия, в частности, Рим. Князь «находил все прекрасным: мир древний, шевелившийся из-под темного архитрава, могучий средний век и наконец прилепившийся новый век». Перед светлой красотой, открывшейся князю в Италии, «показалась низкой роскошь XIX века...» Перед рассеянной всюду в Риме незыблемой красотой «зреет невидимо душа в красоте душевных помыслов, ибо высоко возвышает искусство человека, придавая благородство и красоту чудную движениям души. Низки показались ему... нынешние мелочные убранства, ломаемые и забрасываемые ежегодно беспокойной модой — странным, непостижимым порождением XIX века, губительницей и разрушительницей всего, что колоссально, величественно, свято. При таких рассуждениях невольно приходило ему на мысль: не оттого ли сей равнодушный хлад, обнимающий нынешний век, торговый, низкий расчет, ранняя притупленность еще не успевших развиться и возникнуть чувств? Иконы вынесли из храма — и храм уже не храм: летучие мыши и злые духи обитают в нем». Вся эта чисто эстетическая критика современности заканчивается не только апофеозом римского народа, «в природе которого заключилось что-то младенчески благородное», — но тут находим еще раз острые слова о Европе: римского народа, «как будто
251
с умыслом не коснулось европейское просвещение и не водрузило в грудь ему своего холодного усовершенствования». Не будем сейчас останавливаться на критике современности у Гоголя — мы еще займемся этой темой отдельно — сейчас только подчеркнем господство эстетической идеи в понимании истории у Гоголя. Сюда же примыкает его этюд «Скульптура, живопись и музыка», где та же тема развертывается в своеобразную эстетическую историософию, — ступени исторического бытия здесь определяются той формой искусства, какая доминирует в определенную эпоху. Трем указанным видам искусства соответствуют, в схематическом обобщении Гоголя, три главные эпохи — античный мир, средние века, новое время. По мысли Гоголя, до античного мира развивалось зодчество, в античном же мире, где «вся религия заключалась в красоте», весь этот мир выразил себя в скульптуре, которая «родилась вместе с языческим миром, но с ним и умерла» (в христианскую эпоху, по этой схеме, скульптура замолкла). В средние века живопись, эта «яркая музыка очей», впервые смогла выразить «небесные откровения», — чего не могла уже вместить скульптура. Все, что приближает к нам небо, все невыразимое, все, в чем духовное проникает в земное, — все это нашло свое раскрытие и выражение — лишь в живописи. В новое же время, в наш «юный и дряхлый век», когда «наступает на нас и давит вся дробь прихотей и наслаждений, над выдумками которых ломает голову XIX век», когда «вся соблазнительная цепь утонченных изобретений роскоши все сильнее порывается заглушить и усыпить нашу душу», явилась музыка. «Будь же нашим хранителем, спасителем, музыка», — восклицает Гоголь, — буди чаще наши меркантильные души, волнуй, разрывай и гони хоть на мгновенье холодно ужасный эгоизм, сидящий овладеть нашим миром!» В музыке «человек не наслаждается, не сострадает — он сам превращается в страданье; душа его не созерцает непостижимого явления, но сама живет своей жизнью, — порывно, сокрушительно, мятежно...»
Все это, конечно, только схема, — дальше этого не идет небольшой эскиз Гоголя, — существенно здесь для нас распространение чисто эстетического критерия на темы историософии, существенно стремление показать эстетическое убожество современности (в которой души становятся все «меркантильными»).
5. Гораздо значительнее и существеннее размышления Гоголя о современном человечестве — с эстетической точки зрения. У Гоголя мы находим своеобразную эстетическую антропологию, эстетическое учение о человеке, — и здесь особенно ясно влияние именно немецкой романтики на Гоголя. Первая вещь, написанная Гоголем — поэма «Ганц Кюхельгартен»,
252
как раз была целиком посвящена раскрытию того, какое значение имеют или могут иметь эстетические запросы и мечты в жизни человека.
Действительно, Ганц, хотя и влюблен в Луизу и предан ей, но в то же время душа его полна неясных, но глубоких мечтаний, пробужденных эстетическими переживаниями — он покорен всем тем, что он знает о древней Элладе. Эта влюбленность в красоты античного мира отрывает Ганца от всего, чем он был окружен, от милой его сердцу Луизы; сила эстетических чувств так велика, что все житейские, реальные ценности теряют свою власть над Ганцем. А за этим отрывом от реальности приходит власть живших в глубине души иных мечтаний. Ганц говорит:
Ужели Мне здесь душою погибать? И не узнать иной мне цели? Себя обречь бесславью в жертву?
Душой ли, к счастью не остывшей, Волненья мира не испить? И в нем прекрасного не встретить? Существованья не отметить?
Это уже не эстетические искания, — эстетический отрыв от обычной жизни открыл простор для подполья, для живших в глубине души мечтаний («комплексов»).
Эта картина вскрывает динамизм эстетических переживаний, способных привести к отрыву от всего обычного уклада жизни, но вскрывает и внеморальность эстетических переживаний, открывающих простор для подполья, если не хаотического еще, то все же не считающегося с тем, чем жило моральное сознание Ганца. Обычные мотивы жизни бесшумно уступают место иным мотивам, рвущимся наружу (искание славы, жажда себя проявить, «отметить» свое «существование» и при этом «испить волнения мира»).
Что в «Ганце Кюхельгартене» мы имеем во многом автобиографический материал, это давно указал Шенрок, но до сих пор не обращали внимания на идейный смысл поэмы, на признание юным Гоголем скрытого внеморализма эстетической сферы и неукротимой силы, присущей эстетическим переживаниям. Любопытно, что в статье «Об архитектуре нового времени» (написанной в 1831 г.) Гоголь писал: «Великолепие повергает простолюдина в какое-то онемение, — и оно-то и есть единственная пружина,двигающая диким человеком, необыкновенное поражает всякого человека». Но не только «дикие» люди оказываются под властью эстетического восторга — у Гоголя часто встречалась близкая к этому мысль о «девственных силах» в душе человека, т. е. тех силах, которые не порождены внешней жизнью, цивилизацией.
253
но живут в душе человека изначала. Это учение о «девственных», «первичных» силах души восходит, бесспорно, как к немецкому преромантизму (к так наз. «эпохе гениев», к теориям Hamman’a и его современников), но и к романтизму, зависевшему в своей антропологии от Фихте. В статье Гоголя о Пушкине (1836 г.) есть примечательные строки о «невидимом я», о «первичных силах» в этом тайнике души: когда при созерцании красоты «священный холод разливается по жилам, и душа дрожит в ужасе, вызвавши Бога из своего беспредельного лона (Фихте!)... то и тогда бы я не выразил и десятой доли дивных явлений, совершающихся в то время влоне невидимого я» (т. е. в лоне «девственных» слоев души). В той же статье читаем о том, что поэтические произведения имеют такое влияние на людей, что люди «отбежавшие навеки от собственного, скрытого в самих себе, непостижимого для них мира души, насильно возвращаются в ее пределы» (т. е. возвращаются к «девственным» силам души). В рассказе «Портрет» то же говорится в другом освещении, а именно, что «жизнь Черткова коснулась тех лет, когда прикосновение красоты уже не превращает девственных сил в огонь и пламя». К этому циклу идей относится замечание (в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии» в «Выбран. местах...») Гоголя о Пушкине, что он «из всего как ничтожного, так и великого исторгает электрическую искру того поэтического огня, который присутствует во всяком творении Божием». В одном из писем (в 1844 г.) Гоголь пишет удивительные слова: «Лиризм,стремящий вперед не одних только поэтов, но и не поэтов, возводит их (т. е. «не поэтов») в состояние, свойственное одним лишь поэтам. Вещь, особенно важная, — из-за нее работает вся история и совершаются все события». Это настоящий апофеоз эстетических движений в душе, и этот пункт в эстетической антропологии Гоголя не только оставался у него до конца жизни, но на нем хотел Гоголь (как мы уже указывали) построить и всю свою религиозно-романтическую мечту о преображении людей, о преображении жизни.
6. Гоголь настолько проникся этими идеями о «поэтической силе, живущей во всякой душе», что он в свете ее, вообще в линиях «эстетической антропологии», толковал различные движения в человеческой душе. Мы уже упоминали о первом проявлении эстетического учения о человеке (помимо поэмы «Ганц Кюхельгартен») в «Вечерах» (образ Вакулы и его отречение от матери в порыве любви к Оксане). В «Тарасе Бульбе», как мы уже говорили тоже, в Андрии изображена не только могучая сила эстетического возбуждения, но и вытекающий из этого внеморализм («Отчизна есть то, чего ищет душа, что милее для нас всего»). Воспламенение в душе Акакия Акакиевича тоже свидетельствует,
254
о том, что и в этой сморщившейся, ничтожной, с внешней точки зрения, душе — жила способность загореться стремлением к тому, что зажигает душу вдохновением. Даже Чичиков — делец до мозга костей и трезвый реалист — мог стать на минуту «поэтом». Всюду Гоголь находил эту таинственную силу, способную отрывать душу от самых прочных жизненных устоев.
Твердое и постоянное исповедание власти эстетической силы в человеке не исчезло у Гоголя и тогда, когда основное умонастроение Гоголя приобрело религиозный характер, — только в этот (последний) период жизни у Гоголя было уже не просто констатирование того, что эстетическое возбуждение может привести к аморализму, — в религиозный период моральное сознание приобрело новую опору для себя, а эстетическая отзывчивость получила несколько иной аспект. В 1848 г., уже после того, когда Гоголь был измучен всеобщим почти отвержением его книги «Выбранные места», он писал Жуковскому: «Дело в том, остались ли мыверны прекрасному». «Верность прекрасному» это уже не прежнее воспевание эстетических увлечений; тем не менее до конца дней своих, как мы увидим, Гоголь видел в эстетической отзывчивости души творческую силу. Из своего раннего преклонения перед эстетическими силами души он вынес глубокое убеждение в творческой мощи эстетических переживаний, в их способностиосвобождения души от всего мелочного, узкого. Когда Андрий (в рассказе «Тарас Бульба») исповедует прекрасной полячке любовь и смело заявляет, что «отчизна есть то, чего ищет душа, что милее для нее всего», то слова его были сказаны «голосом, летевшим прямо с сердечного дна, облечены были в силу».
7. Но в тех же тонах описано и магическое действие демонической красоты в «Вии» (Хома «чувствовал бесовское сладкое чувство, какое-то пронзающее, томительно страшное наслаждение» от красавицы, «припустившей к себе сатану»). Почти в тех же тонах описаны (в «Невском проспекте») переживания Пискарева, который был зачарован красавицей. Даже в период религиозного перелома Гоголь признавал необычайную силу красоты над человеком, а в «Выбран. местах» (т. е. уже в религиозный период) Гоголь писал «Красота женщины есть тайна. Бог недаром повелел иным из женщин быть красавицами, недаром определил, чтобы всех равно поражала красота». (См. также раннюю статью Гоголя «Женщины» — отзвук платонизма). Но внутренняя разнородность эстетических переживаний и моральных движений души все яснее, все мучительнее открывалась перед Гоголем, что и привело его к религиозному кризису. Наивный «эстетический гуманизм» (наиболее глубоко выраженный в свое время Шиллером — см. его «Письма об эстетическом воспитании»),
255
которым жила эпоха Гоголя, надломился у Гоголя тогда, когда постановка «Ревизора» показала ему всю утопичность его ожиданий, будто театральное представление может иметь очищающее действие на зрителей. Духовный кризис, пережитый Гоголем, в том и заключался, что он глубоко прочувствовал внутреннюю двойственность и даже двусмысленность эстетических переживаний (что впоследствии так ярко выразил Достоевский). Наивный взгляд на искусство, как на силу, очищающую душу, должен был уступить место трезвому сознанию, что духовный перелом, если он серьезен, может опираться лишь на религиозные силы души. В этом смысле можно говорить, что эстетическое мировоззрение Гоголя потерпело крах, — и в этом процессе, имевшем исключительно большое значение в духовном переломе, который начался в русской культуре в XIX в. и все еще не нашел своего законченного выражения, — именно у Гоголя, в его духовных исканиях и наметился путь «выпрямления» эстетических движений и раскрытия их подлинно творческого значения[9].
В первый период (т. е. до 1836 г., когда начался у Гоголя надлом в его эстетической утопии о возможности преображения жизни под действием искусства) Гоголь держался необычайно высокой оценки искусства. О «святыне искусства» он говорил, впрочем, и после пережитого им духовного перелома (в годы 1836—1843); Гоголь держался за это убеждение в самые трудные часы его жизни, когда и извне, и изнутри колебалось это убеждение. Но эта идея, уцелевшая и после духовного перелома, получила в новый период жизни Гоголя уже другое значение. В известном смысле Гоголь теперь занят уже оправданием искусства, разысканием его места и смысла в общем понимании жизни. Как, напр., слабо, сравнительно с прежним патетическим поклонением искусству, звучат такие строки в отрывке «Рим»: высоко возвышает человека искусство, пишет он здесь, «придавая благородство и красоту чудную движениям души». Если во второй части повести «Портрет» находим такие слова: «Намек о божественном небесном рае заключен для человека в искусстве», — то здесь искусство признается лишь предвосхищением будущего Царства Божия, как бы уже здесь являет красоту его. Позже, как увидим, искусство оценивается еще более скромно, как «незримые ступени ко Христу», с которым мир не в силах встретиться прямо. Религиозный смысл искусства отодвигает, таким образом, на задний план его ценность как такового.
256
Эта эволюция эстетических воззрений Гоголя движется от преувеличенной оценки искусства, присущей романтизму вообще, к признанию его функцией высшей духовной жизни. Так, в той же повести «Портрет» читаем такие слова «Высокое создание искусствавыше всего, что есть на свете», — а в дальнейшем все это сменяется призванием искусства «устремлять душу ввысь». Знаменитая формула Гоголя, что искусство должно «возводить все в перл создания», еще в «Портрете» выражена так, что художник должен постигать «высокую тайну создания», «во всем находить внутреннюю мысль». Это есть любопытная реминисценция учения Платона и позднейшего платонизма о том, что «идеи суть основа и корень реальности», но в религиозный период в жизни Гоголя находим у него снова более скромную формулу, что «в искусстве таятся семена создания, а не разрушения». Но самый резкий скачок от прежнего возвеличения искусства к новому пониманию задач искусства находим мы в известных словах Гоголя (в «Выбр. местах»), что сейчас уже «нельзя повторять Пушкина». Эта формула утверждает принципиальное подчинение искусства высшим (религиозным) задачам: «Нельзя служить искусству», — пишет Гоголь, комментируя свои слова о том, что «нельзя повторять Пушкина», «не уразумев высшей цели искусства и не определив себе, зачем дано нам искусство... Другие дела наступают для поэзии... она должна вызывать на высшую битву — не за временную нашу свободу, права и привилегии, но за нашу душу». Это религиозное призвание поэзии, искусства вообще преодолевает принцип автономии эстетической сферы и связывает ее со всей целостной жизнью духа, т. е. сферой религиозной. В письме к Языкову (1844 г.) Гоголь писал: «Все ныне стремится к тому, чтобы привести человека в то светлое состояние, о котором заранее слышат поэты» Интуитивная сила, присущая художнику, освобождает его от всякой земной рациональности; тому же Языкову Гоголь писал (1845 г.), что «поэт может действовать инстинктивно (т. е. не руководясь никакими правилами), потому что в нем пребывает высшая сила слова». Это воззрение, уходящее корнями в романтическую поэтику, по-прежнему возвышает значение эстетической восприимчивости в человеке; тут есть как бы отзвук эстетической антропологии, о которой мы говорили выше. Знакомое нам учение о «девственных силах души» совпадает, по существу, именно с «эстетической восприимчивостью». «Поэт тот, — писал Гоголь в одном из своих теоретических набросков, — кто более других способен чувствовать красоту творения». В эстетической восприимчивости для Гоголя по-прежнему ключ к выявлению высших сил человека, — эта его мысль сохранилась у Гоголя и в религиозный период, получив только новый смысл через подчинение
257
художественного творчества «высшим задачам», т. е. религиозному принципу.
8. Все же первый период в идейной жизни Гоголя, весь связанный с воспеванием эстетических движений в душе человека, с распространением эстетического критерия на оценку прошлого, определил и основы эстетической критики современности. Гоголь исходил в этой критике именно из эстетической оценки жизни и людей его времени, — не политические или социальные идеи определяли его обличения современности, а только эстетические. Главный сюжет в произведениях Гоголя все же не мерзость и не неправда людская, а пошлость, которая невыносима именно при эстетической оценке людей. Сам Гоголь, как мы видели, признавал, что его герои не злодеи, что русских людей испугала та пошлость, которая вызывает именно эстетическое отвращение. Гоголь не щадил красок в изображении людской пошлости, и когда стремился выставить комическую сторону в людях — то для того, чтобы усилить эстетическое отталкивание от пошлости. Конечно, герои Гоголя не только ничтожны, но часто и мерзки — таков был и типичный для всей современности аморальный делец Чичиков, но моральное осуждение его связано именно с трагическим ощущением ничтожности всех Чичиковых, Ноздревых и других героев. Некий «фосфорический» свет, не закрывая мерзостей разных «героев», освещает ярко и невыносимо именно трагическое попрание глубоких движений в них и тем эстетически отталкивает от них. «Пошлость» остается эстетической категорией: простодушный Манилов, и жестковатый Собакевич, и чистый аморалист Чичиков — все они отталкивают от себя. Художественное мастерство Гоголя и было как раз направлено на то, чтобы вызвать это эстетическое отталкивание. Даже когда Гоголь перешел от эстетического мировоззрения к религиозному, он оставался во власти своей первичной художественной интуиции, определявшейся его ранним эстетическим подходом к жизни, к людям.