2. Nômos basileus[56]

2.1.

Принцип, согласно которому суверенная власть принадлежит закону, принцип, который сегодня кажется непреложным для нашего понимания демократии и правового государства, никоим образом не исключает парадокса суверенной власти, но, напротив, доводит его до предела. Начиная с самой древней из дошедших до нас формулировок этого принципа — 169–го фрагмента Пиндара — суверенная власть закона помещается в действительности в настолько неясном и двусмысленном измерении, что именно по этому поводу можно совершенно справедливо говорить о «загадке»[57]. Вот текст фрагмента, реконструкцией которого мы обязаны Бёку:

N?mos о p?nt?n basil?us

thnaton te kai athan?ton

?gei dikaion to biai?taton

ypert?ta cheiri: tekmairomai

?rgoisin Heracl?os[58]

Загадка здесь заключается не столько в том факте, что существует несколько возможных интерпретаций этого фрагмента; решающим здесь скорее является то, что, говоря о краже Гераклом коней, поэт, вне всякого сомнения, определяет суверенность номоса через оправдание насилия. Значение этого фрагмента, таким образом, проясняется, только если понимать, что в его центре находится скандальная композиция из тех по сути своей антитетических принципов, которыми для греков являются Bia и Dik?, насилие и справедливость. Номос является силой, которая совершает «всемогущей рукой» парадоксальное объединение этих двух противоположностей (в этом смысле, если мы будем понимать под загадкой, согласно аристотелевскому определению, «соединение противоположностей», фрагмент действительно содержит загадку).

Если в 24–м фрагменте Солона следует читать (как считает большинство исследователей) kr?tei потои, то тогда уже в VI веке до нашей эры особая «сила» закона отождествлялась именно со «связью» насилия и справедливости (kr?tei / потои bian te kai dik?n synarm?sas, «силой номоса я связал насилие и справедливость»: но, даже если читать h?mou, а не n?mou, центральная идея остается прежней, так как Солон говорит о своей законодательной деятельности[59]). Также и отрывок из «Трудов и дней» Гесиода, который мог иметь в виду Пиндар, приписывает номосу решающую позицию в отношении насилия и права:

Перс! Хорошенько запомни душою внимательной вот что: Слушайся голоса правды (Dike) и думать забудь о насилии (Biaia). Ибо такой для людей установлен закон Громовержцем:

Звери, крылатые птицы и рыбы, пощады не зная,

Пусть поедают друг друга: сердца их не ведают правды (Dike). Людям же правду (Dike) Кронид даровал — высочайшее благо[60].

Однако в то время как у Гесиода номос — это сила, которая разделяет насилие и право, мир дикой природы и мир человека, а у Солона «связь» Bia и Dike не содержит ни двусмысленности, ни иронии, у Пиндара — именно эта мысль и представляет для нас сегодня интерес, превращает его в определенном смысле в первого выдающегося мыслителя темы суверенитета — суверенный номос является принципом, который, соединяя право и насилие, делает невозможным их различение. В этом плане фрагмент Пиндара о nomos basileus содержит скрытую парадигму, которая предопределяет любые последующие определения суверенной власти: суверен является точкой неразличения насилия и права, границей, на которой насилие превращается в право, а право обращается в насилие.

В своей комментированной версии фрагментов Пиндара (которую Фридрих Байснер датирует 1803 годом), Гёльдерлин (который, по всей вероятности, имел перед глазами исправленный текст, приведенный в соответствие со смыслом цитаты в платоновском «Горгии»: biai?n ton dicai?taton) переводит фрагмент следующим образом:

Das H?chste

Das Gesetz,

Von allen der K?nig, Sterblichen und

Unsterblichen; das f?hrt eben

Darum gewaltig

Das gerechteste Recht mit allerh?chster Hand.[61]

В связи со своей теорией сущностного превосходства номоса над законом (Gesetz, в смысле конвенционального установления), Шмитт критикует интерпретацию этого фрагмента Гёльдерлином. «И Гёльдерлин, — пишет он, — ошибается в своем переводе этого фрагмента[62], переводя термин «номос» на немецкий словом Gesetz, и позволяет этому неудачному слову сбить себя с толку, несмотря на то, что знает, что закон — это строгое опосредование. Номос в первоначальном смысле, напротив, является чистой неопосредованностью законной силы (Rechtskraft), не опосредованной законом; он является учреждающим историческим событием, актом законности, которая лишь придает некую общую осмысленность действенности нового закона»[63].

Шмитт здесь совершенно неверно понимает замысел поэта, который направлен именно против любого принципа непосредственного. В своем комментарии Гёльдерлин определяет в действительности номос (который он отличает от права) как строгое опосредование: «Непосредственное, — пишет он, — в строгом смысле слова, невозможно ни для смертных, ни для бессмертных; бог должен проводить различие между разными мирами согласно их природе, так как небесные блага должны быть священны сами по себе, без смешения. Человек, поскольку он является субъектом познания, также должен различать разные миры, так как познание возможно только посредством противопоставления»[64]. Если, с одной стороны, Гёльдерлин (как и Шмитт) видит в nomos basileus более высокий принцип, чем простое право, то с другой — он заботится о том, чтобы уточнить, что термин «суверенный» относится здесь не к «высшей власти» (h?chste Macht), а скорее к «наивысшему познающему началу»[65]. В одном из исправлений, столь характерных для своих последних переводов, Гёльдерлин таким образом смещает политико–правовую проблему (суверенность закона как неразличение права и насилия) в область теории познания (опосредованность как способность различения). Изначальным и более сильным, чем право, является не номос, выступающий в качестве суверенного принципа (как у Шмитта), а опосредование как основа познания.

2.2.

Именно в этом свете следует читать цитату в «Горгии» Платона, который, симулируя забывчивость, осознанно изменяет текст Пиндара:

«Мне кажется, что и Пиндар высказывает те же мысли в песне, где говорит:

Номос над всеми владыка,

Над смертными и бессмертными.

И дальше:

правит рукою могучей,

творя насилье над самым справедливым».

Лишь острая форма профессорского конъюнктивита могла побудить филологов (в особенности редактора уже в общем устаревшего оксфордского комментированного издания Платона) исправить biaion to dikai?taton, присутствующую в самых авторитетных рукописях, чтобы вернуть в платоновский текст пиндарическую букву (dikai?n to biaiotaton). Как справедливо заметил Ульрих фон Виламовиц[66], biai?n — слишком редкое греческое слово, чтобы его можно было объяснить ошибкой памяти (и еще менее опиской), и смысл платоновской игры слов абсолютно ясен: «оправдание насилия» здесь является одновременно «насилием над самым справедливым», и именно в этом — и ни в чем ином — заключается «суверенность» номоса, о которой говорит Пиндар.

Аналогичными намерениями объясняется обращение к скрытой цитате, которую Платон в диалоге «Протагор» влагает в уста Гиппия («Мужи, собравшиеся здесь! Я считаю, что вы все тут родственники, свойственники и сограждане — по природе, а не по закону: ведь подобное родственно подобному по природе, номос же — тиран (tyrdnnos, а не basile?s) над людьми — принуждает ко многому, что противно природе»), или прямое цитирование в «Законах» (Книга 3) :

«[аксиома о том, что править должен сильный, а слабый ему подчиняться] …это самая распространенная и сообразная с природой власть для всех живых существ, как некогда сказал фиванец Пиндар. Но главнейшей аксиомой является шестая, та, которая требует, чтобы несведущий следовал за руководством разумного и был под его властью. Впрочем, о мудрейший Пиндар, по моему мнению, это, пожалуй, и не противоречит природе, но согласно с природой, то есть согласно с силой закона над тем, кто добровольно принимает его, а не насильно»[67].

В обоих случаях Платона интересует не столько оппозиция фюсис / номос, находившаяся в центре спора софистов[68], сколько совпадение насилия и права, которое и конституирует суверенную власть. В процитированном отрывке из «Законов» власть закона определяется как сообразная природе (cat? phy sin) и в своей сущности не насильственная, потому что для Платона важно как раз нейтрализовать оппозицию, которая у софистов и у (отличным образом) Пиндара делала возможным «суверенное» смешение Bia и Dike.

Вся трактовка проблемы отношения фюсис/номос в десятой книге «Законов» организована так, чтобы демонтировать выстроенную софистами оппозицию, а также опровергнуть тезис о первичности природы по отношению к закону. Она нейтрализует и оппозицию, и тезис, утверждая первенство души и «всего того, что принадлежит роду души» (интеллекта, искусства и номоса) по отношению к телам и элементам, «которые мы ошибочно считаем существующими по природе»[69]. Следовательно, когда Платон (и с ним все представители того направления, которое Лео Страусс называет «классическим естественным правом») говорит, что «закон должен править людьми, а не люди законом», он не собирается утверждать суверенное превосходство закона над природой, но, напротив, лишь его «естественный», то есть ненасильственный характер. То есть в то время как у Платона «закон природы» возникает, чтобы поставить вне игры софистическое противопоставление фюсис / номос и исключить суверенное смешение насилия и права, у софистов оппозиция служит именно основанием принципа суверенности, объединения Bia и Dike.

2.3.

Cам смысл этого противопоставления, которое окажется столь устойчивым в политической культуре Запада, должен быть здесь радикально переосмыслен. Софистическая критика номоса, отстаивающая первенство природы (критика, которая становится все более заметной в течение IV века), может рассматриваться в качестве необходимой предпосылки противопоставления естественного государства и commonwealth[70], которое Гоббс полагает в основание своего понимания суверенной власти. Если для софистов первичность фюсиса оправдывает в конечном счете насилие со стороны более сильного, то для Гоббса именно само это совпадение естественного состояния и насилия (homo hominis lupus[71]) оправдывает абсолютную власть суверена. В обоих случаях, хотя, казалось бы, исходя из диаметрально противоположных интенций, антиномия фюсис / номос выдвигается в качестве предпосылки, оправдывающей принцип суверенной власти как неразличение права и насилия (характеризующей сильного человека у софистов или суверена у Гоббса). Важно отметить в действительности, что у Гоббса естественное состояние сохраняется в фигуре суверена, который единственный не утрачивает своего естественного права — ius contra omnes[72], и поэтому суверенная власть предстает как включение естественного состояния в общество, или, если угодно, как предел различимости между природой и культурой, между насилием и законом, и именно эта неразличимость есть исток особого вида насилия — суверенного. Поэтому в действительности естественное состояние не является чуждым и внешним по отношению к номосу, но является его возможностью. Несомненно, в нашу эпоху, но, возможно, уже и у софистов, оно является бытием–в–возможности права, его логической предпосылкой, имеющей форму «естественного права». Впрочем, как подчеркивал Штраус, Гоббс прекрасно осознавал, что естественное состояние не должно непременно быть некоей реальной эпохой, а скорее внутренним принципом Государства, который проявляется в тот момент, когда мы мыслим его так, «словно оно в состоянии распада»[73]. В действительности внешнее — естественное право и принцип сохранения собственной жизни — является потаенным ядром политической системы, благодаря которому она живет в том же смысле, в каком, согласно Шмитту, правило живет благодаря исключению.

2.4.

Б этой перспективе не удивительно, что Шмитт основывает именно на фрагменте Пиндара свою теорию об изначальном характере «номоса земли» и, тем не менее, ни разу не упоминает его тезис о суверенной власти как решении о чрезвычайном положении. Он хочет любой ценой утвердить здесь приоритет суверенного номоса как события, учреждающего право по отношению ко всем позитивистским концепциям права, вписывающим его в рамки элементарной конвенции (Gesetz). Поэтому, даже говоря о «суверенном номосе», Шмитт вынужден замалчивать сущностную близость между номосом и чрезвычайным положением.

Более внимательное чтение обнаруживает, однако, что эта близость присутствует совершенно явно. Чуть ниже, в главе «Первые глобальные линии», он в действительности показывает, как связь между локализацией и порядком, в которой заключается номос земли, всегда предполагает зону, исключенную из права, очерчивающую «свободное и юридически пустое пространство», в котором суверенная власть больше не знает ограничений, установленных номосом как территориальным порядком. Эта зона в классическую эпоху ius publicum europaeum[74] соответствует новому миру, который отождествляется с естественным состоянием, в котором все допустимо (как писал Локк: «в начале весь мир был подобен Америке»[75]). Сам Шмитт уподобляет эту зону «за чертой» чрезвычайному положению, «которое мыслится по аналогии с идеей ничем не занятого, пустого пространства с очерченными границами», понимаемого как «время и пространство приостановки действия всякого права»:

Оно было, однако, отделено границей от нормального правового порядка: во времени — посредством в начале объявления состояния войны, а в конце — посредством акта военной контрибуции; в пространстве — точным указанием области его действия. Внутри этой пространственной и временной области могло случиться все, что было бы сочтено в действительности необходимым в соответствии с обстоятельствами. Чтобы указать на эту ситуацию, существовал древний и очевидный символ, который упоминает и Монтескье: статую свободы или справедливости накрывали покрывалом на определенный период времени[76].

Являясь суверенным, номос обязательно связан как с естественным состоянием, так и с чрезвычайным положением. Поскольку для чрезвычайного положения неразличимость между Bia и Dike конститутивно, само оно оказывается не чем–то внешним и случайным по отношению к номосу, но, будучи состоянием, четко ограниченным, все же всегда предполагается номосом как нечто совершенно фундаментальное. То есть связь локализация — порядок всегда содержит внутри себя возможность своего собственного разрыва в форме «приостановки действия любого права». И когда мы рассматриваем общество tanquam dissoluta[77], то в действительности мы имеем дело не с естественным состоянием (как с некоей предыдущей стадией, в которую снова впадают люди), но с чрезвычайным положением. Естественное состояние и чрезвычайное положение являются лишь двумя гранями одного и того же топологического процесса, в котором, как в ленте Мёбиуса или в лейденской банке, то, что полагалось как внешнее (естественное состояние), теперь оказывается внутри (чрезвычайное положение), и суверенная власть является именно этой невозможностью различения между внешним и внутренним, природой и исключением, physis и n?mos. То есть чрезвычайное положение является не столько пространственно–временной приостановкой, сколько сложной топологической фигурой, в которой не только правило и исключение, но также и естественное состояние, и право, внешнее и внутреннее переходят одно в другое. Именно на этой топологической зоне неразличимости, которой было суждено оставаться сокрытой от права, мы должны, напротив, остановить наш взгляд. Скрытым основанием процесса (который мы сегодня все еще переживаем и который был тщательно описан Шмиттом), в ходе которого происходит разрыв, очевидный уже в эпоху Первой мировой войны, определяющей связи между локализацией и порядком древнего номоса земли, разрыв, приводящий к гибели всей системы взаимных ограничений и правил ius publicum еигораеит, является ситуация суверенного исключения. Этот процесс сводится к тому, что «юридически пустое» пространство чрезвычайного положения (во время которого закон осуществляется так, словно он приостанавливает собственное действие, и во время которого может, следовательно, происходить все, что суверен считал фактически необходимым) прорывает свои пространственно–временные границы и, выйдя за их пределы, стремится отныне стать всеобщим, совпасть с нормальным порядком, в котором таким образом открываются уже совсем другие возможности.

Если мы хотим схематически представить отношение между естественным состоянием и тем правовым состоянием, которое появляется в чрезвычайном положении, то можно прибегнуть к двум кругам, которые в начале представляются отличными друг от друга (рис. 1), а затем в чрезвычайном положении оказываются один внутри другого (рис. 2). Когда исключение стремится стать правилом, два круга совпадают в абсолютной неразличимости (рис. 3):

В этой перспективе не стоит воспринимать то, что происходит в бывшей Югославии, и, в более общих чертах, процессы распада традиционных государственных организмов в Восточной Европе как появление естественного состояния борьбы всех против всех, предваряющей заключение новых общественных договоров и возникновение новых национально–государственных локализаций. Это скорее проявление ситуации чрезвычайного положения как постоянной структуры юридически–политической детерриторизации. То есть речь идет не о регрессе политической организации в направлении более низких форм, а о событиях, объявляющих, как истекающие кровью гонцы, о новом номосе земли, который (если принцип, на котором он основан, не будет поставлен под вопрос) попытается подчинить себе всю планету.