ОТДЕЛ III О САМООБЛАДАНИИ

ОТДЕЛ III

О САМООБЛАДАНИИ

Человек, соблюдающий правила благоразумия, строгой справедливости и человеколюбия, может считаться вполне добродетельным. Но для соблюдения этих правил еще недостаточно самого основательного знания их. Страсти могут обольстить и ослепить его вплоть до забвения всех законов, которым он решил подчиниться в спокойном состоянии и в здравом уме. Поэтому самые высокие правила нравственности нуждаются еще в самообладании, при содействии которого он только и может исполнять свои обязанности.

Некоторые из ведущих древних моралистов подразделяли страсти на два класса. К первому они причисляли все те, которые без приложения нами усилий ни на мгновение не могут быть сдержаны самообладанием, а ко второму – все те, которые легко могут быть сдержаны как на мгновение, так и на короткий промежуток времени, но которые, однако, постоянно обладая притягательной силой, весьма способны приводить к серьезным отклонениям.

Гнев и страх вместе с некоторыми другими страстями принадлежат к первому классу, а склонность к удобствам жизни, любовь к удовольствию, жажда похвалы – ко второму. Почти всегда бывает трудно сдержать хоть на минуту сильный страх или жестокий гнев. Однако нетрудно приостановить на минуту или на непродолжительное время склонность к удобствам жизни, любовь к удовольствию, жажду к похвале или к другим подобного рода наслаждениям, основывающимся на себялюбии. Но так как они непрерывно возбуждают нас, то нередко влекут за собой такие слабости, которых мы сами стыдимся. Можно сказать, что страсти первого класса сразу отвлекают нас от выполнения долга, а страсти второго делают это постепенно. Древние моралисты называли силою, геройством, душевным величием то самообладание, которое справляется с первыми, и давали название приличия, умеренности, воздержания, скромности – господству над вторыми.

Такое господство над собой, будет ли оно обращено на первые или на вторые страсти, помимо достоинств, вытекающих из всякого полезного свойства, обладает еще и собственным достоинством, ибо дает нам возможность поступать в соответствии с правилами благоразумия, справедливости и человеколюбия. Поэтому оно в определенной степени заслуживает одобрения и восхищения, и достигается это в первом случае развиваемым им в нас сильным и возвышенным характером, а во втором – основанными на нем благоразумием, умеренностью и справедливостью.

Человек, который среди опасностей и мучений приближающейся смерти сохраняет невозмутимое спокойствие и не позволяет себе ни движения, ни слова, которое не вызвало бы сочувствия в беспристрастном постороннем наблюдателе, заслуживает самого высокого восхищения. Если он страдает за истину, за свободу, за справедливость, за любовь к человечеству или к родной стране, то к самому нежному состраданию к его мукам, к негодованию против несправедливых его гонителей, к живой симпатической признательности за его добрые намерения мы присоединяем глубокое уважение к его добродетели, наше восхищение им растет и доходит до благоговения. Среди героев древнего и новейшего времени нам нравятся и .заслуживают особенного нашего расположения те, кто из любви к свободе, к справедливости, к истине погибли на эшафоте и взошли туда с такой непринужденностью и таким достоинством, какие соответствуют столь высоким целям. Если бы враги Сократа оставили его спокойно умереть в своей постели, то слава этого философа, быть может, никогда не была бы окружена таким блеском, с каким прошла она через столько веков. При взгляде на портреты великих людей – сэра Томаса Мора, Рейли, Рассела, Сиднея, выгравированные Вертю и Хаубрейкеном71 и приложенные к книге по истории Англии, всякий чувствует, что помещенный под их изображением топор, напоминающий об их казни, сильнее увеличивает интерес и благоговение к ним, чем все окружающие их атрибуты дворянского происхождения.

Мужество и душевное величие придают особенный блеск не одной только невинности и добродетели. Они до некоторой степени распространяют этот блеск и наш интерес на характер самых великих злодеев. Когда убийца или вор идет на казнь, сохраняя хладнокровие и мужество, то, признавая всю справедливость наказания, мы не можем не сожалеть, что человек, одаренный таким необыкновенным и благородным самообладанием, был способен совершить преступление.

Война есть школа для такого рода великодушия. Страх смерти, как говорят, господствует над всеми другими страхами, поэтому невероятно, чтобы человек, победивший страх смерти, мог затем чего-либо испугаться. Война приучает к мысли о смерти и обыкновенно излечивает от суеверных ужасов, внушаемых ею душам слабым и не знакомым с опасностями. На войне смотрят на смерть только как на потерю жизни, и она составляет предмет не большего отвращения, чем сама жизнь может быть предметом желания. На войне узнают также, что многие опасности менее страшны, чем это кажется, и что при проявлении активности, храбрости и хладнокровия есть большая вероятность с честью выпутаться из положений, которые при первом взгляде кажутся безнадежными.

Вследствие этого страх смерти ослабевает, надежда, что избегнешь ее, усиливается, и человек привыкает идти без сопротивления навстречу опасности. По причине меньшего беспокойства сохраняется большее присутствие духа, чтобы преодолевать опасность. Это-то привычное презрение к опасностям и к смерти и облагораживает ремесло солдата и ставит его так высоко в общественном мнении по сравнению с другими профессиями. Военные дарования и великие победы, одержанные на службе государству, составляют, по-видимому, существенную и отличительную черту героев всех возможных времен.

Великие военные подвиги, совершенные хотя бы и вопреки требованиям справедливости и сопровождающиеся явным забвением человеколюбия, внушают род уважения и даже иногда возбуждают интерес к людям по своим нравственным свойствам недостойным. Так, нас интересуют приключения морских разбойников и таких презренных злодеев, известных из истории, которые подвергались величайшим опасностям и должны были преодолеть сверхъестественные препятствия для достижения своих преступных замыслов.

Самообладание в минуту гнева, по-видимому, не менее великодушно и благородно, чем самообладание в минуту страха. Блистательные и высоко ценимые образцы древнего и нового ораторского искусства представляют собой не что иное, как выражение справедливого негодования. Вся красота речей Демосфена против Филиппа и Цицерона против Катилины основана на естественном и благородном выражении этой страсти. Но это справедливое негодование и составляет умеренный гнев, удержанный в границах, позволяющих, чтобы его мог разделить беспристрастный посторонний наблюдатель. Неумеренный, разнузданный гнев производит тягостное впечатление, оскорбляет нас и вызывает в нас большее участие к тому, на кого он обращен, чем к тому, кто испытывает его. Великодушное прощение вследствие этого кажется более достойным чувством, чем справедливое негодование. Обиженный человек, который, получив необходимые извинения или даже не дожидаясь их, протягивает руку своему врагу и дружески обращается с ним ради исполнения какой-нибудь важной обязанности, заслуживает, по-видимому, нашего полного сочувствия.

Умение владеть собой во время гнева не всегда, впрочем, свидетельствует о прекрасных свойствах характера. Так, страх есть чувство противоположное гневу, и он часто служит побудительной причиной для смягчения гнева, но в таком случае низость побудительной причины оскверняет ее выражение. Гнев побуждает к нападению, и случается, что повиновение этому влечению требует большего мужества, чем победа над страхом. Потакание гневу может даже стать объектом тщеславия, но это никогда не случится с чувством страха. Пустые и малодушные люди нередко обнаруживают перед своими подчиненными и перед тем, кто не смеет оказать им сопротивление, припадки гнева и страсти и воображают, будто выказали этим свое мужество. Какой-нибудь хвастун рассказывает сотни случаев, когда он наделал небывалых дерзостей; ему кажется, будто он становится если не более интересным и заслуживающим уважения, то по крайней мере более страшным в глазах слушающих его людей. Обычаи новейшего времени, поощряющие дуэли и, стало быть, личную месть, быть может, оказали большое содействие тому, что сдерживание гнева чувством страха кажется теперь еще более презренным, чем это было бы при других обстоятельствах. В победе над страхом, какая бы побудительная причина ни вызывала его, нам всегда представляется более высокий подвиг, между тем как в победе над гневом мы не видим ни того же достоинства, ни даже естественности, за исключением случая, когда это обусловливается требованиями справедливости и приличия.

По-видимому, нет особенного достоинства в поведении, основанном на благоразумии, справедливости, на добрых делах, если ничто не искушает нас поступать иначе. Но поступать хладнокровно и сознательно при самых затруднительных обстоятельствах и опасностях, совестливо сохранять святые правила справедливости, когда личные интересы или грозящие нам обиды побуждают к их нарушению, не отказываться от добрых дел, несмотря ни на какую злобу или неблагодарность, – вот черты самой безукоризненной добродетели и самой высокой мудрости. Самообладание является поэтому не только весьма важной добродетелью, но и такой, которая придает блеск остальным добродетелям.

Господство над собственным страхом и гневом всегда возвышенно и благородно. Когда это осуществляют справедливость и человеколюбие, то господство не только представляется добродетелью, но усиливает собой блеск прочих добродетелей. Правда, оно может иметь и другие побудительные причины, и в таком случае оно становится крайне опасным, хотя само по себе оно замечательно и достойно всякого уважения. Непоколебимое мужество, например, может быть направлено на самые несправедливые дела; под видом веселости и невозмутимого спокойствия может скрываться самая жестокая и непреклонная решимость мести. Душевные силы, необходимые для подобного притворства, хотя и оскверненные низкими побуждениями, тем не менее могут вызвать восхищение людей, мнения которых заслуживают полного уважения. Так, глубокомысленный историк Давила нередко восхваляет притворство Екатерины Медичи72; строгий и добросовестный лорд Кларендон восхищается лордом Дигби, впоследствии графом Бристольским73; рассудительный Локк таким же образом отзывается об Эшли, первом графе Шефтсбери74. Сам Цицерон смотрел на подобное притворство не только как на черту исключительного характера, но и как на гибкое свойство, весьма лестное и заслуживающее уважения, в пример чего он приводил Гомерова Улисса, афинянина Фемистокла, спартанца Лисандра и римлянина Марка Красса75. Такой глубоко скрытный и непроницаемый характер чаще всего встречается в эпоху смут, гражданских войн и сопровождающих их беспорядков. Не подлежит сомнению, что в эпохи, когда законы бессильны, когда невинность не считает себя защищенной, люди вынуждены бывают ради личной своей безопасности прибегать к хитрости, к пронырству и быть постоянно готовыми на особого рода сделки с окружающими их условиями или с тем, что соответствует интересам господствующей партии. Такое лукавство сопровождается обыкновенно холодным и непоколебимым мужеством, ибо смерть представляется почти неизбежным следствием обмана, когда он обнаружится. Лукавство это одинаково может как усиливать, так и смягчать страсти враждующих партий, принуждающих избирать подобный образ действия; хотя оно и может быть иногда полезным, но еще чаще оно оказывается крайне опасным.

Господство над не столь сильными и бурными страстями менее способно направлять людей к пагубной цели. Воздержанность, приличие, скромность, умеренность всегда нравятся нам и редко могут вести к дурным последствиям. Непоколебимое постоянство в привычке к самообладанию придает уважаемому нами целомудрию и высоко ценимому нами трудолюбию то очарование, которое они внушают к себе. Поведение людей, довольствующихся скромной и мирной частной жизнью, достойно и привлекательно по той же причине. И хотя это достоинство и привлекательность пользуются меньшим почетом, чем достоинство и привлекательность геройских поступков и блистательных подвигов воина, законодателя и государственного человека, однако они, может быть, привлекательны не менее их. После всего, что сказано мною о природе самообладания, я уже не считаю нужным входить в подробности о добродетелях, основанных на самообладании. Замечу только, что та степень приличия, которая может быть одобрена беспристрастным посторонним наблюдателем, бывает весьма различна в каждой отдельной страсти. Излишество в проявлении некоторых страстей производит менее неприятное воздействие, чем их слабое проявление. В подобном случае одобряемая нами степень страсти выше или, вернее, ближе, к чрезмерному, чем к недостаточному ее проявлению. В других страстях слабое их проявление менее неприятно, чем чрезмерное, и тогда одобряемая нами степень их ниже или ближе к недостаточному, чем чрезмерному, их проявлению. Первые суть те, которые вызывают к себе большее сочувствие, а вторые суть те, которые возбуждают меньшую симпатию в постороннем человеке. Первые страсти суть также те, которые вызывают приятное ощущение в испытывающем их человеке, а вторые суть те, которые возбуждают в нем тягостные чувства. Можно принять за общее правило, что страсти, на которые легче отзывается посторонний наблюдатель и которые одобряются в сильнейшем их проявлении, суть те, непосредственное ощущение которых более или менее приятно для испытывающего их человека, и что, напротив, страсти, на которые труднее отзывается посторонний наблюдатель и которые одобряются в менее сильном проявлении, суть те, ощущение которых более или менее тягостно или неприятно для испытывающего их человека. Это общее правило, насколько я мог заметить, не допускает ни одного исключения, и достаточно немногих примеров для подтверждения его справедливости.

Расположение к чувствам, которые способны объединять людей в общество, то есть к человеколюбию, к доброте, к дружбе, к уважению, может иногда достигать крайней степени. Но даже чрезмерная предрасположенность к ним человека вызывает к нему всеобщий интерес: хотя мы можем осуждать такое крайнее проявление в нем этих страстей, тем не менее мы смотрим на него с сочувствием и добротой, а не с отвращением. Он может опечалить нас, но никогда не возбудит в нас негодования. Для человека, испытывающего эти чувства, почти всегда бывает приятно и даже сладостно отдаться чрезмерному их ощущению. Правда, что в некоторых случаях страсти эти подвергают его (в особенности, когда они направлены на недостойный объект) весьма реальным и сильным страданиям. Но даже и в таком случае благородная душа смотрит на них с нежным состраданием и проникается чувством глубочайшего негодования против того, кто вздумает презирать их или считать за глупость или малодушие. Отсутствие этого расположения к чувствам, соединяющим людей между собой, слывет под названием черствости сердца; оно делает человека нечувствительным к ощущениям и страданиям, испытываемым нашими ближними, а также делает и последних нечувствительными к тому, что мы сами испытываем. Лишая нас участия к нашим ближним, оно отнимает у нас самые большие и самые благотворные общественные радости.

Расположение к чувствам, разделяющим людей и разрывающим общественные связи, склонность к гневу, к мести и злобе, напротив, скорее могут оскорбить своим чрезмерным, чем недостаточным, проявлением. Крайнее проявление их делает человека несчастным и превращает его в предмет отвращения, а иногда и ужаса для прочих людей. Поэтому редко жалуются на недостаточное их проявление. Однако отсутствие их иногда может быть поставлено в вину. Человек, не испытывающий негодования, когда это чувство естественно и справедливо, не способен отразить обиды и оскорбления, наносимые ему или его друзьям. Такое же отсутствие чувства, называемого завистью, когда оно доведено до крайности или когда оно принимает ложное направление, тоже может быть недостатком. Зависть есть страсть, которая встречает со злобным неприятием превосходство тех, кто имеет действительное право стоять выше других людей. Человек, равнодушно взирающий на то, что люди, не имеющие никакого права, стараются попасть в начальники над ним или выказывают притязание на преимущество перед ним, не имеет сердца. Подобная слабость обыкновенно проистекает из крайней беспечности, а иногда также из робкого и добродушного характера, взирающего с отвращением на препятствия, ходатайства и хлопоты, или же из-за преувеличенного великодушия, считающего себя вправе постоянно презирать выгоды, которыми оно пренебрегает и от которых отворачивается в данную минуту. Слабость эта обыкновенно сопровождается сожалением, и то, что в начале казалось великодушием, вскоре превращается в злобную зависть и даже ненависть против преимуществ, на которые пользующийся ими человек, быть может, получил уже некоторое право вследствие тех самых обстоятельств, которые их доставили ему. Чтобы честно прожить свою жизнь, часто оказывается столь же необходимо защищать свое положение и свой характер, как и свою жизнь или состояние.

Наша чувствительность к личным опасностям и к горю, как и наша чувствительность к оскорблениям и обидам, чаще оскорбляет своим чрезмерным, чем недостаточным, проявлением. Нет характера более презренного, чем характер труса, и никто не вызывает такого восхищения, как человек, бесстрашно встречающий смерть и сохраняющий хладнокровие и спокойную рассудительность среди самых страшных опасностей. Мы уважаем человека, твердо переносящего страдания и даже пытку, и презираем того, чье мужество исчезает и кто предается малодушным и бесполезным сетованиям. Раздражительный характер, чрезмерно реагирующий на жизненные неудачи, делает человека несчастным и невыносимым для других. Спокойный характер, не возмущающийся ни легкими обидами, ни пустыми неудачами, заполняющими человеческую жизнь, не обнаруживающий особенных страданий среди бедствий, причиняемых ему судьбой или людьми, есть благословение для человека, обладающего им, и он придает спокойствие и безопасность окружающим людям.

Хотя чувствительность наша к личным оскорблениям и несчастьям обыкновенно бывает очень сильной, тем не менее иногда она бывает недостаточной. Человек, слабо ощущающий собственное горе, должен слабо отзываться и на горе ближних и менее расположен спешить облегчить его. Таким же образом человек, мало оскорбляющийся по поводу причиняемых ему обид, не может живо сочувствовать негодованию других людей и менее расположен к отмщению за оскорбления, нанесенные его ближним, а также к предупреждению тех, которые грозят им. Тупое и беспечное отношение к явлениям человеческой жизни заглушает ту живую и деятельную внимательность, с которой мы следим за собственным поведением и которая составляет самую сущность добродетели. Когда мы равнодушны к последствиям наших поступков, то мало заботимся об их соответствии правилам приличия или нравственности. Только тот, кто живо ощущает собственные несчастья, бесчестье, наносимое обидами, и в особенности то, что затрагивает его личное достоинство, кто не отдает себя на волю беспорядочных страстей, естественно вызываемых его положением, но поступает согласно чувству, внушаемому совестью – этим неподкупным и божественным свидетелем и судьей, – только тот заслуживает названия добродетельного человека и становится достойным любви, уважения и восхищения. Тупая бесчувственность и благородное мужество, высокое самообладание, основанное на чувстве долга и собственного достоинства, до такой степени непохожи друг на друга, что чем более мы бесчувственны, тем меньше достоинства в нашем самообладании.

Но хотя отсутствие чувствительности к личным несчастьям и оскорблениям и может иногда лишить самообладание всякого достоинства, тем не менее чувствительность наша к этому может быть также чрезмерно велика, что часто и происходит. Когда чувство приличия или совесть умеряет чрезмерную чувствительность, то такое господство над чувствительностью кажется в высшей степени высоким и благородным. Правда, обыкновенно оно бывает весьма тягостно, ибо приходится подавлять весьма многое. Мы можем в подобном случае с помощью большого усилия поступить правильно, но внутренняя борьба и смятение, вызванные этим в глубине нашей души, могут оказаться так сильны, что лишат нас спокойствия и счастья. Благоразумный человек, одаренный от природы особой и чрезмерно горячей чувствительностью, сила которой не могла быть в достаточной степени сдержана хорошим воспитанием и личными усилиями, всегда избегает, насколько это может быть допущено долгом и приличием, такого положения, которого он не в состоянии вынести. Человеку, который вследствие слабого и хрупкого телосложения не может переносить боль, опасность, никакие физические страдания, не следует безрассудно поступать на военную службу. Человек чрезмерно раздражительный, чересчур отзывчивый на обиды не должен безрассудно участвовать в партийной работе. Хотя в том и другом случае чувство справедливости и может заглушить излишнее проявление чувствительности, тем не менее подобное усилие и сопровождающая его борьба неизбежно нарушат хладнокровное и спокойное состояние духа. Эти люди не всегда будут в состоянии сохранить точность и проницательность своих суждений. Даже если их воодушевляла твердая решимость поступать самым благоразумным образом, они тем не менее будут делать промахи и ошибки, за которые потом станут краснеть всю жизнь. Определенная храбрость, крепость нервов и энергичность темперамента, естественная или приобретенная, представляют, безо всякого сомнения, самое необходимое условие для победы над самим собой.

Хотя война и борьба партий представляют лучшую школу для развития мужества и укрепления темперамента; хотя они суть лучшие лекарства против всех физических и нравственных слабостей, тем не менее если день испытания наступит прежде, чем окончательно разовьется мужество, и прежде, чем эти лекарства произведут свое действие, то нельзя будет рассчитывать на удачные результаты.

Наша чувствительность к удовольствиям, развлечениям и радостям жизни тоже может быть или непомерно велика, или слишком слаба. Впрочем, в первом случае она производит менее неприятное действие, чем во втором. Повышенная склонность к удовольствию, бесспорно, приятнее как для испытывающего его человека, так и для постороннего наблюдателя, чем тупая бесчувственность к предметам удовольствия и развлечения. Нам нравится веселость молодости и даже безрассудства детского возраста, и нам быстро наскучивают капризы и неприятная степенность старости. Но если эта счастливая склонность не сдерживается чувством приличия, если она неуместна и несвоевременна, если она не соответствует возрасту и положению людей, если, отдаваясь ей, мы поступаем вопреки нашим интересам или нашим обязанностям, то она заслуживает порицания и даже становится вредной для людей и для всего общества. Правда, упрек вызывается в данном случае не столько повышенной склонностью к удовольствиям, сколько ее неуместностью. Молодой человек, избегающий развлечений и удовольствий, свойственных его возрасту, рассуждающий только о книгах или о личных делах, производит неприятное впечатление и представляется педантом и чопорным существом. Вследствие его слабой склонности к удовольствиям своего возраста мы не видим особого достоинства в том, что он избегает свойственных этому возрасту заблуждений.

Уважение наше к самим себе может быть или слишком сильно, или слишком слабо. Быть хорошего о себе мнения до такой степени приятно и так тягостно чувствовать собственное ничтожество, что чрезмерно высокое мнение о самом себе, разумеется, менее неприятно для нас, чем самый слабый признак, говорящий об отсутствии в нас доброго о себе мнения. Но, вероятно, совсем иное представляется беспристрастному наблюдателю: в этом отношении последнее менее неприятно ему, чем первое, так что мы чаще жалуемся на то, что окружающие нас люди слишком высокого, чем слишком низкого, о себе мнения. Когда они ставят или желают поставить себя выше нас, то уважение их к самим себе противоречит нашему уважению к самим себе. Наша гордость и наше тщеславие побуждают нас к обвинению их в гордости и тщеславии, и мы перестаем относиться беспристрастно к их поведению. Однако же мы порицаем их и даже обвиняем в отсутствии сердца, если они позволяют другим людям, не имеющим на то никакого законного основания, считать себя выше их. Когда человек на наших глазах ставит себя выше других, когда он рассчитывает на более высокое место, чем то, какое заслуживает, а сами мы нисколько не заинтересованы в таком образе его действий, то тщеславие его, хотя мы и не одобряли его, лишь забавляет нас, а так как в подобном случае зависть не настраивает нас против него, то нас менее оскорбляет то, что он ставит себя выше, чем если бы он ставил себя ниже того места, которое принадлежит ему по праву.

При оценке наших собственных достоинств, при суждении о собственном характере и поведении мы, естественно, сравниваем их с двумя различными образцами. Один выражается представлением полного и всестороннего совершенства, такого, по крайней мере, какое мы только можем себе представить; другой – есть та степень совершенства, которая обыкновенно достигается в жизни и которой достигла большая часть знакомых нам людей, наши друзья и компаньоны, наши конкуренты и соперники. Редко, а может быть даже и никогда, не удается нам судить о самих себе, не обращая большего или меньшего внимания на оба эти образца. Но эти образцы обращают на себя неодинаковое внимание большей части людей и даже одного и того же человека в разное время. Внимание наше сосредоточивается преимущественно то на одном, то на другом.

Когда внимание обращается к первому из двух образцов, то лучший и благоразумнейший человек находит в своем характере одни только слабости и недостатки; он не находит в себе никаких мотивов для гордости и самовосхваления; напротив, он находит не один повод для скромности, сожаления и раскаяния. Когда наше внимание обращается ко второму образцу, то мы устремляемся то в одну, то в другую сторону, и сравнивая себя с ним, мы чувствуем себя то выше, то ниже его.

Мудрый и добродетельный человек постоянно направляет свое внимание к первому образцу, то есть к полному и всестороннему представлению совершенства. У каждого человека существует представление такого рода, слагающееся постепенно из наблюдений над собственным характером и над характерами прочих людей. Оно составляет результат медленной, но непрерывной работы совести, этого великого судьи, внутреннего и божественного посредника всех наших действий. Этот идеальный образец более или менее точен в уме каждого человека; черты его более или менее верны, его краски более или менее истинны, смотря по живости и тонкости чувствительности, с которой были произведены наблюдения, смотря по большей или меньшей заботливости и внимательности, с какою они осуществлялись. Мудрый и добродетельный человек делает это с тонкой и изысканной чувствительностью, с совестливой внимательностью и заботливостью. С каждым днем совершенствуется какая-нибудь черта слагаемого им образца, с каждым днем исчезает в нем какое-нибудь несовершенство. Он совершенствует его более всякого другого, он лучше понимает его, он составил себе о нем более точное представление, он глубже ощущает его прелесть, он более восхищается его божественной красотой. Он употребляет все усилия, чтобы сложить собственный свой характер по этому высокому образцу совершенства. Но он только подражает божественному произведению, сравняться с которым он никогда не в силах. Он чувствует, как неполон его успех, и с горечью усматривает, какие черты отличают смертную копию от бессмертного оригинала. С глубокой скорбью он припоминает, сколько раз он удалялся от требований справедливости и долга в своих действиях, словах и во всем поведении вследствие отсутствия внимательности, размышления, воздержания, – словом, как далеко отстал он от той степени совершенства, которой желал достигнуть. Если же он обратит внимание свое на второй образец совершенства, которого обыкновенно достигают знакомые ему люди, то иногда и он сам может поверить в собственное совершенство. Но так как он почти постоянно имеет в виду первый образец, то по необходимости он более бывает унижен сравнением себя с ним, чем может быть превознесен сравнением себя со вторым. Ему никогда не приходится гордиться до такой степени, чтобы иметь право с пренебрежением смотреть на того, кто стоит действительно ниже его: он так глубоко чувствует собственные слабости и так хорошо осознает всю трудность достижения даже отдаленной степени совершенства, что не смеет презирать крайние недостатки других. Он не только не способен смеяться над слабостями своих ближних, но смотрит на них со снисходительным состраданием и всегда готов своими советами и собственным примером содействовать их совершенствованию. Если они выше или становятся выше его в каком-либо отношении (ибо нет такого совершенного человека, который не встретил бы кого-либо выше себя в известном отношении), то он не завидует им. Сознавая вообще, как трудно бывает достигнуть совершенства, а с другой стороны, как трудно признать его и воздать ему должное уважение, он всегда готов на самые искренние похвалы, которые оно заслуживает. Душа его и все поведение проникаются самой искренней скромностью, самым умеренным сознанием собственных достоинств и самым полным сознанием достоинств прочих людей.

Во всех свободных и творческих искусствах, основанных на воображении, то есть в живописи, в поэзии, в музыке, в красноречии, в философии, великие художники постоянно усматривают недостатки в лучших своих произведениях и сознают, до какой степени они далеки от представлений об идеальном совершенстве, к которому всеми силами они старались приблизиться и которого они никак не могли достигнуть. Только посредственные художники бывают довольны своими произведениями, ибо они не имеют отчетливого представления об идеальном совершенстве, на котором мысль их редко останавливалась, и сравнивают свои произведения только с произведениями еще более посредственных художников. Буало, величайший из французских поэтов (быть может, равный великим древним и современным поэтам, писавшим в одном с ним жанре), часто говорил, что ни один порядочный человек никогда не бывает доволен собственным произведением. Друг его Сантель, писавший латинские стихи и имевший слабость воображать, будто это школьное дарование ставит его в ряд поэтов, говорил, что он постоянно доволен своими произведениями, на что Буало отвечал ему с лукавой усмешкой, что он представляет собой единственный пример великого человека, с которым это случается. Оценивая собственные произведения, Буало сравнивал их с идеальным образцом совершенства, который он представлял в своем воображении для своей разновидности поэзии, с образцом, о котором он много думал и который представлял так ясно, как это возможно. Что же касается Сантеля, то при оценке своих произведений он, вероятно, сравнивал их только с латинскими поэтами своего времени, которые, без сомнения, не были выше его. Но приблизиться своим поведением к создаваемому нами идеальному образцу совершенства, очевидно, труднее, чем приблизиться к этому образцу в произведениях какого-либо искусства. Художник принимается за работу в спокойном состоянии духа, пользуясь своим дарованием, своей опытностью, своими познаниями. Мудрый человек обязан сохранять безукоризненное поведение как в здоровом, так и в болезненном состоянии, в счастье и несчастье, будучи утомленным и беспечным, равно как и деятельным и внимательным. Его не должны уводить с правильного пути никакие обстоятельства, никакие неожиданные затруднения. Людская несправедливость ни в коем случае не дает ему права быть несправедливым; его не должна увлекать жестокая борьба партий, на него не должны оказывать влияния опасности и превратности военного времени.

Среди людей, оценивающих собственные достоинства и судящих о своем поведении путем сравнения их со вторым образцом, то есть с той степенью совершенства, которая обыкновенно достигается, некоторые и в самом деле находят, что стоят выше этого уровня и что это обстоятельство будет признано всяким беспристрастным и просвещенным наблюдателем. Так как внимание их направлено главным образом на обыкновенный образец, а не на идеал совершенства, они не осознают собственные слабости и недостатки; они редко бывают скромны и, напротив, отличаются самоуверенностью и высокомерием; они высокого мнения о самих себе и всегда готовы унизить достоинства других. Хотя характер таких людей вообще отличается меньшим благоразумием, а достоинства их ниже достоинств поистине скромного и добродетельного человека, тем не менее чрезвычайная их самоуверенность, основанная на непомерно высоком мнении о себе, ослепляет толпу и нередко обманывает даже людей, которые умнее их. Часто встречающийся поразительный успех самых невежественных шарлатанов среди лиц как светского, так и духовного звания достаточно подтверждает, до какой степени может быть обманута толпа самыми нахальными и ни на чем не основанными притязаниями. Но если эти притязания сопровождаются действительными и блестящими достоинствами, если они обнаруживаются со всем блеском, какой может быть придан им тщеславием, если они опираются на большую власть и на высокое положение и тем самым достигают всеобщей похвалы, то наиболее благоразумный человек нередко поддается такому общему увлечению. Громкие рукоплескания толпы затемняют способности его рассудка, и, пока он взирает на этих великих людей с известного расстояния, он готов восторгаться ими более, чем они восторгаются сами собой. Когда мы свободны от чувства зависти, то нам приятно восхищаться ими, а наше воображение естественно дополняет и совершенствует характер, который кажется нам необыкновенным во многих отношениях. Непомерное самолюбие таких великих людей, быть может, оценивается по достоинству и встречается насмешкой близкими к ним людьми, подтрунивающими втихомолку над их высокими притязаниями, которые издали вызывают к ним восхищение и обожание. Такова, однако же, обычная слабость людей, стяжавших себе самую блистательную и самую громкую славу, сопровождающую их имя вплоть до отдаленнейшего потомства.

Громкая известность, полное господство над чувствами и мнениями толпы редко приобретаются людьми, не отличающимися крайне высоким мнением о собственных достоинствах. Люди, одаренные самыми блестящими талантами, совершившие самые доблестные подвиги, осуществившие замечательные изменения как в условиях жизни, так и в понятиях людей, великие полководцы, великие государственные мужи, великие законодатели, основатели главных религиозных сект и политических партий обязаны громкой своей известностью не столько своим достоинствам, сколько своей самонадеянности и самолюбию, превышающим их действительные дарования. Быть может, самонадеянность эта была необходима не только для осуществления тех или иных предприятий, о которых не решился бы даже подумать благоразумный человек, но и для получения от своих сторонников повиновения и преданности, необходимых для успешного выполнения их планов. Если последнее и в самом деле сопровождалось успехом, то уверенность их в самих себе вызывала такое тщеславие, которое близко подходило к помешательству и безумию. Александр Великий, по-видимому, не только желал, чтобы люди смотрели на него как на бога, но, кажется, и сам считал себя сверхъестественным существом. На смертном одре, в положении, которое более всего напоминало ему его смертное происхождение, он просил друзей своих поместить его мать Олимпию в число божеств, среди которых сам он уже числился76. Среди благоговейного восхищения своих учеников, среди громких рукоплесканий народа, когда оракул, основываясь на этом всеобщем восхищении, провозгласил Сократа добродетельнейшим из людей77, философ нашел в себе достаточно благоразумия, чтобы не принять себя за бога, однако не смог сдержать своего воображения и посчитал, будто находится в непрерывном тайном общении с невидимым божественным существом. Ясная голова не мешала Цезарю получать удовольствие от мысли о своем божественном происхождении от Венеры и, не подымаясь с места, принимать перед храмом своей воображаемой прародительницы римский сенат, когда члены этого знаменитого собрания подносили ему свои постановления, воздававшие ему самые сумасбродные почести78. Это нахальство вместе с другими выходками ребяческого тщеславия, которых менее всего можно было ожидать от ума, еще недавно столь светлого и трезвого, усилив всеобщее негодование, придало, по-видимому, решимость его убийцам и ускорило исполнение их замыслов. Религия и нравы новейших времен не представляют для великих людей возможность выдавать себя за богов или за пророков. Однако же счастье их при содействии великой любви народа нередко до такой степени кружило им голову, что побуждало их приписывать себе такие дарования и силы, которые превосходили то, чем они обладали в действительности, а самонадеянность часто бросала их в самые безрассудные и пагубные затеи. Характерная черта знаменитого герцога Мальборо состояла в том, что на протяжении десяти лет самых блестящих и непрерывных подвигов, какими только может гордиться полководец, он не проронил ни одного неблагоразумного слова, не совершил ни одного неблагоразумного поступка. То же хладнокровие и самообладание можно встретить у некоторых полководцев последнего времени, но только не у принца Евгения, не у покойного короля прусского79, не у принца Конде, даже не у Густава Адольфа; Тюренн ближе всего подходит к герцогу Мальборо, но многие обстоятельства показывают, что он, очевидно, стоял ниже его в этом отношении.

В скромных условиях частной жизни, как и в гордых и честолюбивых замыслах более высокого положения, великие дарования, деятельность которых вначале сопровождается успехом, часто осуществляют предприятия, оканчивающиеся совершенной погибелью.

Так как уважение и восхищение, выказываемые всяким беспристрастным наблюдателем к действительным достоинствам людей, обладающих высокими дарованиями, есть чувство сознательное, то оно неизменно и не находится в зависимости от успеха или неудачи. Оно вовсе не походит на восхищение, которое иногда выказывается человеку, отличающемуся чрезмерно высоким мнением о себе и столь же высокими притязаниями. Пока предприятия его сопровождаются успехом, до тех пор удачи его, так сказать, подкупают людей. Они маскируют собой не только неблагоразумие, но и несправедливость его поступков, поэтому недостатки его не только не встречают порицания, но даже вызывают к себе всеобщее восхищение. Но если счастье поворачивается к нему спиной, то все вокруг него изменяется: то, что недавно называлось геройством и великодушием, получает настоящее свое название безрассудства и безумия; обнаружившаяся теперь грязная несправедливость и алчность, замаскированная до сих пор блестящим успехом, подрывает само величие его замыслов. Если Цезарь, вместо того чтобы выиграть, проиграл бы сражение при Фарсале80, то в настоящее время характер его оценивался бы ниже характера Катилины; самый пристрастный к нему человек посмотрел бы на его покушения против законов Рима, быть может, с большим осуждением, чем сам Катон, несмотря на воодушевлявшую последнего страсть: типичную для человека партии. Истинные достоинства Цезаря, справедливость его вкуса, простота и изящество его слова, его военные дарования, его находчивость в несчастье, достоинства его красноречия, твердость и хладнокровие перед лицом опасностей, преданность друзьям, беспримерное великодушие к врагам были бы так же известны, как и действительные достоинства Катилины, тоже обладавшего великими дарованиями. Но безрассудство и ненасытное честолюбие Цезаря затемнили бы и даже вовсе заслонили бы его несомненные достоинства. Поэтому что касается великих людей, то удача оказывает на них такое же влияние, какое было признано нами во всех прочих отношениях: в зависимости от того, благоприятно ли оно или нет, один и тот же характер вызывает то восхищение и любовь, то ненависть и всеобщее презрение. Такая беспорядочность в наших нравственных чувствах оказывается, впрочем, небесполезной, и мы не можем не удивляться божественной мудрости, проявляющейся в слабости и глупости человека. Наше восхищение успехом основано на том же принципе, на котором основано и наше уважение к богатству и к почестям; оно столь же необходимо для установления различия сословий и порядка в обществе. Восхищение успехом научает нас подчинению людям, которые по требованию обстоятельств становятся нашими начальниками, а иногда так даже самому почтительному отношению к насилию, которое освящено успехом и которому нет возможности сопротивляться, – насилию, совершаемому не только такими гениальными характерами, как Цезарь или Александр, но и к тому, которое совершается грубыми и варварскими людьми, подобными Аттиле, Чингисхану или Тамерлану. Толпа, естественно, готова восхищаться этими великими завоевателями, хотя восхищение это, бесспорно, является проявлением нашей слабости и глупости. Оно научает людей с меньшим сопротивлением подчиняться правительству, с необходимостью навязываемому им и освободиться от которого они никак не могут.

Хотя когда человек процветает, он обладает чрезвычайно высоким о себе мнением и может одержать верх над человеком, отличающимся строгими и скромными добродетелями; хотя одобрение толпы и людей, взирающих на обоих с отдаленного расстояния, направлено скорее в пользу одного, чем другого, тем не менее в результате строгого исследования последний почти всегда одерживает верх над первым. Человек, не приписывающий себе и не желающий приписывать себе ничего сверх того, что действительно принадлежит ему, не боится ни унижения, ни разоблачения. Он спокойно опирается на действительные и несомненные свои достоинства. Почитатели его немногочисленны и нешумливы, но любой из них, кому удастся ближе подойти к нему и лучше узнать его, становится его самым горячим поклонником. Одобрение одного благоразумного человека более удовлетворит порядочного человека, чем рукоплескания тысячи невежественных почитателей-энтузиастов. Он может сказать то, что говорил Парменид, который во время чтения перед афинским народом одной из своих философских речей заметил, когда все слушатели его разошлись и только Платон его слушал: «Для моей аудитории достаточно одного Платона»81.

Совсем иное бывает с человеком, который думает о себе больше, чем следует. Благоразумный человек, которому случится ближе взглянуть на него, уважает его менее других. Опьяневшее от успеха его восхищение самим собой не может вызвать справедливого и основательного уважения со стороны благоразумного человека, и потому первый обвиняет последнего в зависти и в недоброжелательстве; он подозревает лучших друзей своих и даже боится иметь отношения с ними, удаляется от них и отплачивает им за их услуги не только неблагодарностью, но несправедливостью и жестокостью. Свое доверие он отдает льстецам и обманщикам, которые подыгрывают его тщеславию и самонадеянности. Характер его, хотя и извращенный, но бывший вначале во многих отношениях приятным и почтенным, становится в конце концов презренным и ненавистным. Опьяненный удачей, Александр убил Клита только за то, что тот отдавал предпочтение подвигам Филиппа перед подвигами его сына. Он подвергнул смертным мукам Каллисфена только за то, что тот отказался боготворить его по примеру персов. Он приказал умертвить честного Пармениона, лучшего друга своего отца, замучив прежде пытками из-за пустого подозрения единственного из его сыновей, уцелевшего в битвах за Александра. Он умертвил того Пармениона, о котором сам говорил, что афиняне всегда были настолько счастливы, что могли иметь десяток хороших полководцев, между тем как на протяжении всей своей жизни он смог найти только одного – Пармениона; того самого Пармениона, на бдительность и верность которого он постоянно полагался с беспредельным доверием и чувствуя себя в безопасности, так что во время пиршеств и оргий обыкновенно говорил: «Станем пить, друзья, отдадимся беззаботно удовольствию, ибо Парменион не пьет никогда»82. Советам того же Пармениона он обязан всеми своими победами, и без них он не выиграл бы ни одного сражения. А презренные люди и льстивые друзья, которым Александр оставил власть и могущество, разделили между собой его империю и, ограбив таким образом его семейство, умертвили одного за другим всех членов его, не исключая и женщин.

Мы не только извиняем чрезмерно высокое мнение о самом себе, но даже вполне сочувствуем этому мнению, если дело идет о человеке, одаренном таким высоким характером, который ставит его выше обычного уровня. Мы называем такой характер одухотворенным, доблестным, благородным, то есть словами, предполагающими чрезвычайную степень восхищения и одобрения. Но мы не можем полностью сочувствовать чрезмерному самолюбию людей, явно не отличающихся высокими качествами. Самолюбие их вызывает отвращение и возмущает нас; мы не можем перенести и извинить его. Мы называем его гордыней и тщеславием, словами, из которых в последнем подразумевается постоянно, а в первом весьма часто крайняя степень порицания.