Глава II. О ПРИСТРАСТИИ К ПОХВАЛЕ И О ЖЕЛАНИИ БЫТЬ ДОСТОЙНЫМ ЕЕ; ОБ ОПАСЕНИИ ПОРИЦАНИЯ И О СТРАХЕ БЫТЬ ДОСТОЙНЫМ ЕГО

Глава II. О ПРИСТРАСТИИ К ПОХВАЛЕ И О ЖЕЛАНИИ БЫТЬ ДОСТОЙНЫМ ЕЕ; ОБ ОПАСЕНИИ ПОРИЦАНИЯ И О СТРАХЕ БЫТЬ ДОСТОЙНЫМ ЕГО

Человек не только желает быть любимым, он старается заслужить любовь и быть действительно достойным ее. Он не только боится ненависти, но и боится сам оказаться действительно ненавистным. Он желает не просто похвалы, но заслуженной похвалы, то есть желает быть действительно достойным похвалы, хотя никто и не хвалил бы его. Он боится не просто порицания, но заслуженного порицания, то есть боится быть действительно достойным порицания, хотя никто и не порицал бы его.

Желание быть достойным похвалы не вытекает из пристрастия к похвале. Хотя оба эти основания наших чувствований и поступков и бывают сходны по своим проявлениям, хотя они находятся в тесной зависимости одно от другого, хотя они связаны и переплетаются между собою, тем не менее они различны и независимы друг от друга.

Любовь и восхищение, естественно испытываемые нами к людям, характер и поведение которых мы одобряем, неизбежно побуждают и нас желать, чтобы мы внушили самим себе такие же приятные чувства, чтобы нас любили и превозносили так же, как тех, которых мы сами более всего любим и превозносим. Соревновательное, беспокойное желание превзойти прочих людей вытекает из нашего восхищения их достоинствами. Для нас недостаточно только знать, что нами восхищаются: нам необходимо еще и сознание того, что нами восхищаются потому, что мы действительно заслуживаем восхищения; для достижения этого мы желаем сами стать беспристрастными судьями своих собственных поступков. Мы стараемся посмотреть на них глазами других людей и так, как они, вероятно, смотрят на них. Если после такого рода исследования наше поведение оказывается согласным с нашими желаниями, то мы довольны и счастливы; но мы бываем вполне удовлетворены только тогда, когда находим, что другие судят о нас так, как мы бы сами старались мысленно судить о себе, переносясь в их положение. Их одобрение необходимо подтверждает в таком случае наше собственное внутреннее одобрение. Их похвала усиливает чувство нашего сознания того, что мы заслуживаем их похвалы. В подобном случае любовь к заслуженной похвале до такой степени далека от пристрастия к собственно похвале, что она кажется вытекающей именно из пристрастия к заслуженной похвале.

Самая искренняя похвала мало прельщает нас, если мы не можем смотреть на нее как на подтверждение нашего права на похвалу. Для нас недостаточно уважения и восхваления, если они выказаны по ошибке или по неведению. Мы не вполне удовлетворены, когда чувствуем, что не заслужили высказанного мнения и что мнение это изменилось бы, если бы была открыта истина. Человек, восхваляющий нас за поступок, которого мы не совершали, за чувства, которые не руководили нашим поведением, восхваляет кого-то другого, но не нас. Похвалы его не могут доставить нам настоящего удовольствия. Они должны, напротив, оскорблять нас даже сильнее, чем самое жестокое порицание, ибо побуждают нас к самому тяжкому осознанию того, что мы вовсе не таковы, какими должны были бы быть. Нарумяненная женщина, как мне кажется, не имеет права гордиться лестными отзывами о цвете ее лица: отзывы эти скорее должны бы были напоминать ей то впечатление, какое производил бы естественный цвет ее лица в противоположность искусственному румянцу. Ничто не служит таким очевидным доказательством малодушия и легкомыслия, как удовольствие, вызванное незаслуженными похвалами. Это, собственно, то, что называется тщеславием. Оно служит источником самых нелепых и презренных пороков; оно порождает то притворство, ту постоянную ложь, которые составляют содержание светской жизни и для воздержания от которых, казалось бы, достаточно было самого обычного здравого смысла, если бы только ежедневный опыт не доказывал нам противного. Глупый лгун, силящийся вызвать восхищение к себе собравшихся гостей рассказом о небывалых с ним приключениях, важничающий фат, приписывающий себе знатность и достоинства, которых, как он хорошо знает, не имеет, – оба упиваются воображаемыми похвалами. Тщеславие их порождается таким грубым самообольщением, что трудно понять, каким образом разумное существо может быть жертвой подобного обмана. А между тем когда они мысленно переносятся на место обманутых ими людей, то проникаются таким же чувством восхищения к самим себе: они смотрят на себя не так, как они должны были бы представляться другим людям, а с той точки зрения, с которой им хотелось бы, чтобы смотрели на них. Малодушие и глупое ничтожество не позволяют им углубиться в самих себя, дабы увидеть, до какой степени они были бы презренны в глазах прочих людей, если бы последние хорошенько узнали их.

По той же причине, по которой нам не доставляют настоящего и прочного удовольствия похвалы незаслуженные или воздаваемые по неведению, действительное удовлетворение мы находим только в осознании того, что поведение наше, хотя никто и не хвалил бы нас за него, тем не менее заслуживает полного одобрения своим согласием с общими правилами, исполнение которых сопровождается уважением людей. В таком случае мы бываем счастливы не только потому, что нас хвалят, но и потому, что мы заслуживаем похвалы. Мы утешаем себя мыслью, что наши поступки, естественно, должны быть одобрены, даже если этого и не было в действительности; и нам тягостно при мысли, что заслуживаем порицания, хотя в действительности никто и не порицал нас. Человек, сознающий, что он не нарушил ни одно из правил, исполнение которых общепринято, с довольным чувством вспоминает о приличии своего поведения. Если он разбирает его уже с точки зрения беспристрастного наблюдателя, то он снова симпатизирует чувствам, которые руководили им. Он с одобрением и удовольствием вспоминает о малейших обстоятельствах, и, хотя о поступках его люди не знают, он смотрит на себя так, как смотрели бы на него другие, если бы поступки его стали известны. Он заранее радуется похвалам и восхищению, которые он вызвал бы в таком случае, и наслаждается чувствами, которых он лишен только по неведению общества. Ему известно, что чувства эти необходимо должны быть вызваны его поведением: в воображении его они сливаются с ним, и он привыкает смотреть на них таким образом. Нередко люди добровольно отказывались от жизни, чтобы после своей смерти получить славу, которой они не могли пользоваться при жизни. Воображение их проникает тогда в будущее, дабы насладиться той славой, которой окружат их имена потомки. Им даже представляется гром рукоплесканий, которых они никогда не услышат. Мысль об этом восхищении трогает их сердца, она изгоняет из них самые сильные опасения и побуждает к таким подвигам, которые, по-видимому, превышают силы человека. А между тем нет большего различия между одобрением, выказываемым нам, когда мы уже не можем пользоваться им, и одобрением, которое никогда не будет нам выказано, хотя мы и заслужили бы его, если все обстоятельства нашего поведения были вполне известны. Жажда получить его в первом случае вызывает такие поразительные последствия, что нет ничего удивительного в том важном значении, которое приписывается ему во втором случае.

Природа, создавая человека для общественной жизни, одарила его желанием нравиться ближним и опасением оскорбить их. Она побуждает его радоваться их расположению или страдать от их неприязни. Она устроила человека таким образом, чтобы одобрение прочих людей само по себе было для него приятно и лестно, а неодобрение их неприятно и оскорбительно.

Но этой потребности в желании одобрения и в опасении порицания было еще недостаточно, чтобы сделать человека годным для общественной жизни. Поэтому природа не ограничилась тем, что одарила его желанием одобрения, – она внушила ему еще и желание быть достойным одобрения. Первое могло бы побудить человека казаться годным к общественной жизни; второе было необходимо, чтобы действительно побудить его к приобретению свойств, требуемых подобной жизнью. Первое побуждало бы его лишь к тому, чтобы скрывать свои пороки и притворяться добродетельным, и только второе могло внушить ему настоящую любовь к добродетели и отвращение к пороку. В добром сердце второе желание пересиливает первое. Только крайне малодушный и пустой человек может находить удовольствие в похвале, которой, как он хорошо знает, не заслужил. Мудрый же человек всегда постарается отклонить подобные похвалы. В то же самое время он нередко ощущает живейшее наслаждение поступать таким образом, чтобы заслужить одобрение, хотя ему хорошо известно, что последнего он никогда не получит. Он вообще не придает значения одобрению людьми тех его поступков, которые не требуют одобрения. Часто он даже не заботится и о том одобрении, которое действительно заслужил. Высшая цель его поведения состоит в том, чтобы оно состояло из поступков, более всего заслуживающих одобрения как такового.

Желать и даже принимать незаслуженную похвалу можно только из презренного тщеславия. Желать действительно заслуженной похвалы – то же, что желать, чтобы нам был отдан долг справедливости. Желание известности, жажда действительной славы ради самой славы, независимо от выгод, которые могут сопровождать ее, нисколько не недостойны благоразумного человека, хотя он и может иногда относиться с пренебрежением к славе и презирать ее. Последнее становится тем более возможно, чем сильнее он уверен в полнейшей безукоризненности своего поведения. В таком случае собственное его одобрение не нуждается в подтверждении со стороны прочих людей. Он вполне удовлетворен им одним. Внутреннее одобрение составляет если не единственный, то главный предмет, о котором он заботится, а потребность в нем и есть сама любовь к добродетели.

Подобно тому как восхищение и любовь, которыми мы естественно проникаемся к некоторым человеческим характерам, внушают нам желание самим быть предметом столь же отрадных чувствований, таким же точно образом презрение и отвращение, ощущаемые нами к другим характерам, поселяют в нас боязнь даже мысленно хоть сколько-нибудь походить на них. Мысль о том, что нас ненавидят и презирают, менее тягостна для нас, нежели мысль о том, что мы действительно заслужили ненависть и презрение. Все, что может вызвать справедливое отвращение и презрение к нам наших ближних, пугает нас, даже если мы и были уверены, что на самом деле чувства эти не проявятся в отношении нас. Тщетно старается человек скрыть свои поступки, сопровождающиеся потерей уважения к нему людей. Как только он вспомнит или станет судить о них с точки зрения беспристрастного наблюдателя, то не сможет не признать беззаконности своих побуждений. Мысль эта смущает и угнетает его; он уже испытывает большую часть стыда, который пал бы на него, если бы деяния его были разоблачены. Воображение его упреждает в таком случае презрение, которого он избегает только потому, что о его поступках не знают. Он постоянно помнит, что, естественно, заслужил презрение, и трепещет при одной мысли о том, что испытал бы, если бы чувство это действительно проявилось. Но если бы он ощущал себя виноватым не в нарушении какой-либо обязанности, вызывающей только неодобрение, а в каком-нибудь чудовищном преступлении, возбуждающем негодование и ненависть, то ужас и угрызения совести не дали бы ему ни минуты покоя, если в нем только не будет убита всякая чувствительность: чувства эти отравят всю его жизнь. Даже если бы он был уверен, что люди никогда не узнают о его преступлении, даже если бы он не верил в существование небесного правосудия, тем не менее он считал бы себя предметом естественного отвращения и ненависти для своих ближних. А если привычка к преступлению не очерствит его сердца, то он не сможет представить себе без ужаса, что прочитал бы в глазах и на лицах людей, если бы был разоблачен перед ними. Эти естественные страхи возмущенной совести суть, так сказать, настоящие демоны, настоящие фурии-мстительницы, преследующие в этой жизни виновного, не дающие ему ни покоя, ни безопасности, нередко доводящие его до крайнего отчаяния. От них он не может быть избавлен никакой человеческой властью, никакой безнравственностью, никаким безбожием; он может освободиться от них только переходом в самое отверженное и презренное состояние, в совершенную бесчувственность к чести и бесславию, к пороку и добродетели. Злодеи, хладнокровно принявшие все меры, дабы отклонить от себя малейшее подозрение в совершении самых жестоких преступлений, нередко побуждались невыносимыми внутренними пытками к раскрытию того, что невозможно было бы открыть никакой человеческой проницательностью. Отдаваясь добровольно в руки своих оскорбленных сограждан, подвергая себя их справедливому мщению, они надеялись примириться со своими ближними, по крайней мере в собственном воображении, и быть менее достойными презрения и ненависти. Они рассчитывали искупить этим свои преступления; возбуждением к себе сострадания вместо ненависти они надеялись заслужить всеобщее прощение и спокойно умереть. Уже одна надежда эта составляла для них счастье по сравнению с теми муками, которые испытывались ими в то время, пока их считали невинными.

В таком случае очевидно, что страх, вызываемый заслуженным порицанием в не слишком чувствительных и утонченных натурах, совершенно заглушает страх, возбуждаемый просто порицанием. Чтобы ослабить этот страх и успокоить угрызения совести, виновные охотно подчиняются осуждению и наказанию за свои преступления, даже несмотря на то, что могли избежать наказания.

Мы уже заметили, что только самые пустые и легкомысленные люди могут находить некоторое удовольствие в похвалах, которых они вовсе не заслужили. А между тем незаслуженные упреки нередко оскорбляют тех людей, душевные свойства которых выше обычных слабостей человеческой природы. Вскоре они, правда, научаются относиться с презрением к лживым слухам, быстро распространяющимся в обществе и умирающим через несколько дней или недель вследствие своей несостоятельности и нелепости. Но человека, одаренного даже самым твердым характером, тревожит и оскорбляет серьезное обвинение в преступлении, в котором он не виноват, в особенности если это обвинение опирается на какое-либо обстоятельство, придающее ему вид правдоподобия. Его оскорбляет мысль, что его могут считать способным на преступление, одно только подозрение, несмотря на внутреннее убеждение в невинности, кажется ему, бросает неблаговидную тень на его характер и доброе имя. Его справедливое негодование, вызываемое оскорбительным подозрением, которому часто оказывается неприличным или невозможным воздать, представляется весьма тягостным чувством. Самое мучительное из чувств человеческих – сильное негодование, которое не может быть удовлетворено. Человек, идущий на казнь по ложному обвинению в бесчестном преступлении, поражен самым жестоким несчастьем, какое только может постигнуть невинного. Собственная участь вызывает у него больший ужас, чем какой был бы у преступника, действительно виновного в преступлении, за которое его казнят. Совершенно испорченные злодеи, закоренелые воры редко чувствуют низость своего поведения и потому редко испытывают угрызения совести. Нисколько не раздумывая о справедливости или несправедливости наказаний, предусмотренных законами, они привыкли смотреть на наказание как на одну из вероятных случайностей их жизни. Когда случайность эта наступает, они воображают только, что судьба для них менее благоприятна, чем для их товарищей; они подчиняются своей участи без всяких других страданий, кроме естественного страха смерти, страха, нередко вполне и без труда заглушаемого даже в их испорченном и преступном сердце. Невинный человек в подобном положении, кроме естественного ужаса перед собственной гибелью, испытывает негодование от совершаемой над ним несправедливости. Он проникается ужасом при мысли о том бесславии, которое казнь оставит на память о нем: он предвидит с мучительной болью, что если его друзья и родные вспомнят о нем, то вспомнят, быть может, скорее со стыдом и отвращением к его воображаемому преступлению, чем с любовью и сожалением, каких он заслуживает; страшная смерть представляется ему еще безотраднее и ужаснее, чем это обыкновенно бывает. Такая неисправимая несправедливость, к счастью, довольно редко встречается. Тем не менее подобное все же иногда случалось и у народов, славящихся наилучшим устройством суда. Несчастный Калас27, обладавший недюжинной твердостью характера, колесованный и сожженный в Тулузе по обвинению в убийстве сына, в чем он вовсе не был виноват, совершенно упал духом в последние минуты жизни, причем не столько вследствие предстоявшей ему мучительной казни, сколько по причине бесчестия, падавшего на его имя из-за воображаемого преступления. В последние минуты жизни, уже на колесе, перед тем как его понесли на костер, сопровождавший его священник убеждал сознаться в своем преступлении. «Неужели и вы, отец мой, – отвечал он, – можете считать меня виновным?»

Та робкая философия, которая ограничивает свои воззрения только настоящей жизнью, доставляет слабое утешение людям, подвергающимся подобной несправедливости: она отнимает у них то, что составляет главную ценность жизни или смерти, и обрекает их на окончательную погибель и вечное бесславие. Религия в таком случае предоставляет людям самую прочную опору. Она одна учит их не придавать особенного значения мнению людей об их поведении и надеяться, что они будут оправданы справедливым судом Творца мира. И только она одна дает им понятие о будущей жизни, в которой царствует невинность, справедливость, человеколюбие, в которой чистота их будет признана и добродетель награждена. Тот же великий принцип, который вызывает ужас у торжествующего порока, служит действительным утешением для угнетенной и непризнанной добродетели.

В случае как легких нарушений, как и более серьезных преступлений несправедливое обвинение сильнее ранит чувствительного человека, нежели справедливое обвинение – действительно виновного. Легкомысленная женщина нередко смеется над обоснованными предположениями по поводу ее поведения, между тем как даже малейший несправедливый намек такого рода будет смертельным ударом для невинной девушки. Я думаю, что можно принять за общее правило то, что человек, виновный в поступке, достойном порицания и совершенном сознательно, редко ощущает свое бесчестие и что человек, привыкший к таким поступкам, вообще вряд ли будет это ощущать.

Быть может, небезынтересно рассмотреть, каким образом людей, одаренных самым здравым и светлым умом, почти всегда оскорбляют незаслуженные упреки, в то время как люди, наделенные весьма обыкновенным умом, ни во что не ставят незаслуженную похвалу.

Выше мной было уже указано, что страдание почти всегда бывает сильнее противоположного ему удовольствия. В самом деле, страдание отнимает несравненно больше от нашего естественного состояния благополучия, чем то, что может прибавить к нему удовольствие. Впечатлительный человек нередко сильнее огорчается заслуженными порицаниями, нежели радуется самым справедливым похвалам. Благоразумный человек всегда с презрением отворачивается от незаслуженных похвал и глубоко оскорбляется несправедливыми, незаслуженными порицаниями. Присваивая себе достоинство, которого он не имеет, принимая похвалу за поступок, которого не совершил, он понимает, что становится виновным во лжи и что заслуживает скорее презрения, чем восхищения со стороны людей, которые по ошибке осыпают его похвалами. Быть может, он и ощущает некоторое удовольствие при мысли, что его считают способным на поступок, которого он не совершил. Но хотя он и чувствует себя обязанным своим друзьям за такое лестное мнение о нем, он посчитал бы низостью не вывести людей из подобного заблуждения. Ему не может быть особенно приятно смотреть на себя так, как не смотрели бы на него прочие люди, если бы им была известна истина. Впрочем, малодушный человек способен наслаждаться достоинствами, ошибочно приписываемыми ему другими. Он гордится не только придаваемыми ему достоинствами, но и теми, которых никто не думает ему приписывать. Он воображает, будто действительно сделал то, чего, собственно, и не думал делать, будто написал то, что написано другим, будто изобрел то, что выдуманно не им. Мало-помалу он приобретает гнусную привычку к ежеминутной лжи. Но хотя и требуется только немного здравого смысла, чтобы не находить никакого удовольствия в том, что нам приписывают дело, которого мы вовсе и не делали, тем не менее благоразумный человек может быть оскорблен обвинением в преступлении, в котором он не повинен. По законам природы страдание в таком случае бывает гораздо сильнее, чем противоположное ему удовольствие. Смешное и нелепое удовольствие от похвалы за поступок, которого мы не совершали, может быть прекращено раскрытием истины. Однако раскрытие истины не всегда прекращает страдание, причиняемое несправедливым обвинением. Обыкновенно никто не оспаривает искренности человека, отказывающегося от приписываемых ему добродетелей, но нередко сомневаются, когда он отрицает приписываемое ему преступление. Его приводит в негодование ложное обвинение, его тревожит мысль, что обвинению этому могут поверить. Ему тяжело осознавать, что качества его характера не могут спасти его от подозрения и что на него не только не смотрят так, как он желал бы того, но еще и считают способным на то, в чем его обвиняют. Ему хорошо известно, что он не виноват, он знает, что именно он сделал, но, может быть, ни один человек не имеет понятия ни о том, что он в состоянии сделать, ни о том, что может быть следствием исключительно свойственного ему склада ума и характера. Доверие и уважение друзей более всего содействуют рассеянию сомнения, присущего до некоторой степени каждому человеку в отношении самого себя, в то время как недоверие и неуважение лишь усиливают сомнение. Мы можем быть твердо убеждены, что люди ошибаются в своем дурном мнении на наш счет, но эта уверенность в самих себе нечасто бывает столь сильна, чтобы мнение их не оказывало на нас впечатления, которое обыкновенно бывает тем сильнее, чем большей мы одарены чувствительностью и восприимчивостью и чем большего заслуживаем мы уважения.

Согласие или несогласие чувствований и суждений прочих людей с собственными суждениями о нас самих беспокоят нас больше или меньше в зависимости от большей или меньшей уверенности в уместности наших чувствований и правильности наших суждений.

Впечатлительный человек нередко боится поддаться, в сущности, весьма справедливому чувству негодования, возбуждаемому в нем обидой, нанесенной его друзьям или ему самому. Из желания поступить справедливо и честно он побоится нанести сильное оскорбление своему противнику, без сомнения, виноватому, но, быть может, менее, чем это показалось ему вначале. В подобных обстоятельствах мнение посторонних весьма важно для него. Их одобрение проливает целительный бальзам на его рану; их неодобрение разливается по нему самым жгучим ядом; но если он совершенно доволен всем своим поведением, то не придает такой важности мнению о нем прочих людей.

В одних произведениях искусства степень их достоинства и совершенства определяется чистым и изысканным вкусом, но в подобной оценке всегда есть нечто неопределенное. Есть, впрочем, и такого рода искусства, в которых успех основан на очевидных доказательствах и несомненных фактах, зависимость их от общественного мнения не столь велика.

Достоинство поэмы определяется таким изысканным вкусом, что молодой автор вряд ли будет полностью уверен в обладании им. Поэтому его весьма радуют благоприятные отзывы публики или друзей и очень печалят противоположные отзывы. В первом случае они подтверждают, а во втором – отрицают его хорошее мнение о своем произведении. Прежние успехи и опытность могут, наконец, породить в нем большее доверие к собственному суждению, но тем не менее на него всегда будет производить сильное впечатление неблагосклонное мнение публики. На Расина так подействовал слабый успех «Федры», быть может лучшей трагедии, какая только существует на каком бы то ни было языке, что, несмотря на то что автор был в полном расцвете лет и таланта, он решил ничего более не писать для театра28. Великий художник неоднократно повторял своему сыну, что неудовольствия, причиняемые ему самыми глупыми и нелепыми неблагоприятными отзывами, были всегда чувствительнее для него, чем удовольствия, доставляемые самыми справедливыми и лестными похвалами. Всем известна крайняя впечатлительность Вольтера к самому легкому осуждению. «Дунсиада» Поупа останется на вечные времена памятником того, как самый изящный, самый сладкозвучный, самый совершенный из английских поэтов мог быть оскорблен критическими отзывами самых невежественных и самых презренных писателей29. Грей, обладавший при возвышенности Мильтона изяществом и сладкозвучностью Поупа, поэт, которому следовало, может быть, только больше писать, чтобы быть первым среди английских поэтов, говорят, до того был оскорблен гнусной пародией на две свои прекрасные оды, что с тех пор уже не брался ни за одно серьезное произведение30. Такого рода впечатлительность встречается так же часто среди прозаиков, как и среди стихотворцев.

А вот математики, например, уверенные как в истинности, так и в важности своих открытий, напротив, почти всегда остаются равнодушны к тому, как относится к ним публика. Оба величайших математика, каких я только знал и какие только существовали, по моему мнению, в мое время, – Роберт Симпсон из Глазго и Мэтью Стюарт из Эдинбурга – никогда не выказывали неудовольствия по поводу равнодушия публики к их важным трудам31. Бессмертное творение Ньютона, его «Математические начала натуральной философии», на протяжении многих лет было неизвестно, но спокойное состояние духа великого человека оставалось невозмутимым из-за этого ни на минуту. Люди, занимающиеся естественной философией и которые не зависят от общественного мнения, могут быть помещены вслед за математиками. Они обладают почти таким же спокойствием духа и такой же уверенностью в справедливости и в значении своих наблюдений и открытий.

Несходство отношения различного рода ученых и литераторов к мнению публики, быть может, производит некоторое различие и в нравственной их природе.

Математики и естествоиспытатели, так сказать, независимые в своих занятиях от общественного мнения, не помышляют об интриге или об образовании партии с целью поддержать свою репутацию или же принизить репутацию противника. Они почти всегда отличаются кротким нравом и безыскусным обращением; они дружно живут между собой и интересуются успехами друг друга и вовсе не заботятся о привлечении к себе внимания общества. Они бывают довольны, когда последнее одобряет их труды, но переносят равнодушно и хладнокровно и противоположный приговор.

Совсем иное бывает с поэтами и великими прозаическими писателями. Они почти всегда разбиваются на литературные кружки, члены которых находятся в непримиримой вражде, прибегают к самой гнусной интриге и к заискиванию, чтобы привлечь расположение публики к своей партии и погубить противников. Во Франции Расин и Буало не погнушались стать во главе интриги, дабы унизить сначала Кино и Перро, а потом Фонтенеля и Ламота; они позволили себе отнестись с оскорбительным пренебрежением даже к честному Лафонтену32. В Англии приветливый Аддисон не постыдился, несмотря на скромность своего характера, составить такой же заговор с целью принизить репутацию Поупа33. Рисуя характер и жизнь членов Академии наук (общества, состоящего исключительно из математиков и естествоиспытателей), Фонтенель34 часто отдает дань их приветливому, простому обращению и замечает, что качество это до такой степени часто встречается среди них, что составляет более характерную черту всего этого класса ученых, нежели каждого его члена в отдельности. Но Д’Аламбер не делает того же замечания в похвальных словах членам Французской академии, состоящей из поэтов, литераторов, великих или считающихся великими, писателей35.

Свойственное нам сомнение относительно наших достоинств, а также потребность убедиться в их наличии должны были бы пробуждать в нас желание узнать, что думают о нас другие люди, гордиться их благоприятным мнением и сожалеть в случае противоположных отзывов. Но это сомнение, по-видимому, не должно было бы побуждать нас к приобретению расположения людей интригой или пронырливостью. Если человек подкупил судей и выиграл процесс, то никакие суды своими приговорами не в силах дать ему уверенности, что дело его выиграно вследствие своей справедливости, ибо если бы он хотел убедиться в этом, то не подкупал бы судей. Но в то время как он желал, чтобы дело его оказалось правым, он старался еще и выиграть процесс; для этого он и заплатил за благоприятное решение. Если бы похвала не имела для нас никаких последствий, кроме доказательств нашего права на похвалу, то мы никогда не пытались бы получить ее недостойными средствами. Однако же, если право наше сомнительно, то похвала все еще сохраняет свое значение даже для благоразумного человека: как ради подтверждения этого права, так и ради самих последствий похвалы. Вот почему можно встретить весьма порядочных людей (не заслуживающих, правда, в таком случае названия мудрецов), которые прибегали к безусловно неблаговидным средствам для получения похвалы и для избежания порицания.

Похвала и порицание вообще выражают собою чувства людей о нашем характере и о нашем поведении; заслуженные похвала и порицание выражают собой такие чувства других людей, какими они, естественно, должны быть. Пристрастие к похвале вообще состоит в желании получить благоприятное мнение о нас прочих людей. Пристрастие к заслуженной похвале состоит в желании быть предметом, достойным похвалы. До сих пор оба чувства сходны и кажутся связанными вместе, как связан между собой просто страх порицания и страх заслуженного порицания.

Человек, желающий совершить или действительно совершающий поступок, заслуживающий похвалы, может рассчитывать на такую похвалу, которая на самом деле соответствует данному поступку, или же большую похвалу, чем та, что заслуживается. Оба эти чувства в таком случае смешиваются одно с другим, и нередко само действующее лицо не сумеет определить, какое из них оказывало сильнейшее влияние на его поведение. Прочим людям тоже трудно оценить это влияние. Те из них, которые расположены преуменьшить достоинства его поступка, объяснят его преимущественно пристрастием к похвале или тем, что они называют собственно тщеславием; те же, которые посмотрят на него более благоприятно, припишут поступок его пристрастию к заслуженной похвале, любви к тому, что облагораживает и возвышает сердце человека, желанию не только получить, но и заслужить уважение своих ближних. Воображаемый посторонний наблюдатель взглянет на поступок с той или другой точки зрения, в зависимости от свойственной ему склонности судить о людях или по большему или меньшему расположению к действующему лицу.

Некоторые философы с мрачным миросозерцанием при исследовании природы человека смотрят на нее так же, как человек, находящийся в дурном расположении духа, судит о других людях; они объясняют пристрастием к похвале или тем, что они называют тщеславием, все поступки, которые следует приписать желанию заслуженной похвалы. Ниже я буду иметь случай говорить об их системе, на которой я не могу остановиться в настоящую минуту.

Только немногие люди, безусловно, сознают, что они обладают известными качествами или что поведение их в данном случае будет отличаться тем же характером, которым они восхищаются и который они находят достойным похвалы в других людях, разве только качества эти и подобное поведение вообще признаны за ними или, иными словами, если они уже испытали на себе похвалу, заслуживаемую, по их мнению, и теми и другими. Но люди весьма отличаются друг от друга в этом отношении: между тем как одни остаются совершенно равнодушны к похвалам, если только внутренне убеждены, что заслужили их, другие же меньше беспокоятся о том, чтобы заслужить похвалу, чем о том, чтобы получить ее.

Никто не может быть вполне удовлетворен тем, что избежал в своем поведении того, что могло бы заслужить порицание, пока он не избежал самого порицания. Благоразумный человек может пренебрегать похвалами даже в таком случае, когда более всего их заслуживает; но в каждом серьезном случае он постарается избежать не только справедливого порицания, но и всего, что может навлечь его обоснованно или необоснованно. Для достижения подобной цели ему будет недостаточно воздерживаться от того, что действительно заслуживает порицания, он постарается не пренебречь ни одной обязанностью, никаким поступком, заслуживающим одобрения. Вот какие меры примет он, дабы избежать всякого упрека. В погоне за похвалой всегда обнаруживается скорее недостаток благоразумия, чем слабость характера; но в желании избежать даже тени упрека можно видеть одно только заслуживающее похвалы благоразумие.

«Многие люди, – говорит Цицерон, – презирают славу, но приходят в волнение от самого несправедливого упрека, что крайне непоследовательно»36. Тем не менее непоследовательность эта основана на неизменных законах человеческой природы.

В самом деле. Творец научил нас оценивать чувства и суждения прочих людей; чувствовать большее или меньшее удовольствие, когда они одобряют наше поведение, и большее или меньшее неудовольствие, когда они порицают его. Он поставил человека, если я смею так выразиться, судьей над человеком же; он, так сказать, избрал его своим представителем на земле, чтобы тот наблюдал за поведением своих ближних. Природа внушает нам подчинение этому суду, производимому нами друг над другом, ибо мы больше или меньше страдаем и оскорбляемся, когда вызываем порицание людей, и больше или меньше радуемся и гордимся, когда заслуживаем их похвалу.

Но хотя человек и поставлен в некотором роде непосредственным судьей над человеком, тем не менее суд его, так сказать, не более как только суд первой инстанции. Решение, произнесенное против него его ближним, он переносит в высший суд, в суд своей совести, в суд воображаемого беспристрастного и просвещенного наблюдателя, в суд, отыскиваемый каждым человеком в глубине своего сердца и служащий верховным посредником и вершителем всех наших действий. Приговоры обоих этих судов основаны на началах и чувствах, хотя в некоторых отношениях сходных и связанных друг с другом, но в действительности раздельных и неодинаковых. Власть над нами мнения прочих людей основана на действительном желании похвалы и на опасении порицания. Власть совести основана на желании заслуженной похвалы и на отвращении к заслуженному порицанию, на желании обладать теми достоинствами и совершать такие поступки, которые нравятся нам в других людях и вызывают наше восхищение, на опасении таких качеств и таких поступков, которые вызывают у нас отвращение и презрение к нашим ближним. Если мнение прочих людей одобряет и восхваляет нас за поступки, которых мы не совершали, за чувства, которые не побуждали нас к этим поступкам, то совесть наша тотчас же уничтожает в нас гордость, вызванную похвалами, и говорит нам, что так как нам известны собственные наши заслуги, то мы заслуживаем презрения за все, что мы принимаем сверх того, что нам следует. Если люди упрекают нас в поступках, которых мы не совершали, в побуждениях, которые нисколько не руководили нами, то внутренний голос совести исправляет ложное мнение посторонних людей и показывает нам, что мы ни в коем случае не заслуживаем несправедливо направленного против нас осуждения. Но так как в таком случае внутреннее чувство невиновности нередко бывает возмущено неожиданностью и жестокостью суждений о нас прочих людей, то тяжесть и, так сказать, взрыв несправедливости приводит в оцепенение и омертвление наше чувство о том, что заслуживает похвалы, а что заслуживает порицания: суждение совести хотя и не может быть совсем уничтожено, но до такой степени искажается, что мы лишаемся спокойствия и сопровождающего его обыкновенно невозмутимого состояния духа. Нам трудно становится оправдать себя, когда другие нас обвиняют. И нам представляется, что воображаемый беспристрастный наблюдатель нашего поведения, которому совесть наша постоянно симпатизирует, не решится оправдывать нас, когда против нас раздается громкий и единодушный голос действительных свидетелей, глазами которых мы стараемся смотреть на наше поведение. Этот внутренний голос, это полубожество, судящее в душе нашей о добре и зле, подобно полубогам поэтов, кажется нам одаренным наполовину смертным и наполовину бессмертным началом. Оно действует, по-видимому, под влиянием своего божественного происхождения, когда суждения неизгладимо запечатлены чувством того, что заслуживает похвалы и что заслуживает порицания; оно подчинено, по-видимому, своему земному происхождению, когда приводится в замешательство и сомнение людским невежеством и слабостью.

В последнем случае единственное действительное утешение несчастного и отчаявшегося человека состоит в воззвании к верховному суду всевидящего и неподкупного судьи вселенной. Твердая вера в бессмертную непогрешимость его приговора, который в конце концов провозглашает невиновность и вознаграждает добродетель, только и поддерживает нас в случае уныния и отчаяния нашей совести, не имеющей другого защитника, кроме себя самой, хотя природа и предназначила ее для охраны спокойствия человека и его добродетели. Итак, счастье наше в этой жизни нередко зависит от смиренного упования на будущую жизнь, от упования, глубоко укорененного в нашем сердце, от упования, которое только одно может поддержать достоинство нашей природы, успокаивать нас при постоянно грозящем нам приближении смерти и доставлять нам хоть какую-нибудь отраду в случае несчастий и бурь, которыми преисполнена жизнь человека. Представление о будущей жизни, в которой каждый найдет праведный суд и окажется наконец вместе со своими ближними, в которой достоинства и добродетели, не обнаруживавшиеся, долгое время угнетавшиеся судьбой и почти неизвестные даже тому, кто обладал ими, вследствие того, что голос совести не смел громко свидетельствовать о них, в которой скромная и никому не известная заслуга будет поставлена рядом, а иногда и выше заслуги, сопровождавшейся вследствие благоприятных обстоятельств известностью и славой, – словом, целая система, заслуживающая во всех отношениях уважения, в высшей степени лестная для достоинства человеческой природы и крайне необходимая для ее поддержки, хотя и вызывает еще некоторые сомнения у добродетельного человека, тем не менее пробуждает в нем желание и потребность в своем существовании. Система эта ни в каком случае не могла бы быть подвергнута осмеянию, если бы распределение наград и наказаний, предсказываемое нашей горячей верой в загробную жизнь, не находилось в полном противоречии со всеми нашими нравственными чувствами.

Нам часто случается слышать жалобы старых и заслуженных воинов, указывающих с неудовольствием, что праздные придворные пользуются большим почетом, чем ревностнейшие и деятельнейшие слуги отечества, и что пребывание в Версале или Сент-Джеймсе37 часто щедрее вознаграждается, чем поход во Фландрию или в Германию. А между тем то, что ставится в самый жестокий, какой только можно сделать слабости земных царей упрек, принимается за естественную справедливость, если дело касается божества. В самом деле, исполнение религиозных обрядов, общественное и частное служение божеству представляется для наиболее благочестивых и сведущих людей главными заслугами, имеющими право на награду на небесах и на освобождение от наказания в будущей жизни. Может быть, это были самые доступные добродетели в их положении, добродетели, которыми они сами отличались: а мы, естественно, расположены к преувеличению наших собственных достоинств. Красноречивый и глубокомысленный Массильон, благословляя знамена полка Катина, обратился к офицерам со следующими словами: «Самая трогательная сторона вашего положения, господа, состоит в том, что среди суровой и тягостной жизни, в которой обязанности и служба строгостью своей превосходят жизнь монастырскую, страдания ваши бесплодны для будущей жизни и часто столь же бесплодны и для жизни настоящей. Одинокий монах в своей келье, путем умерщвления плоти подчиняющий тело духу, утешается надеждой на несомненную награду и тайным упованием на милосердие, всегда смягчающее гнев Бога. Но осмелитесь ли вы на смертном одре поставить себе в заслугу ежедневные лишения вашей жизни? Осмелитесь ли вы потребовать себе награды за них? Во всех ваших предприятиях, во всех ваших усилиях, что сделано в угоду ему? Самые лучшие дни свои вы отдаете вашим обязанностям, тело ваше более утомлено десятью годами службы, чем оно могло быть утомлено всей жизнью, посвященной покаянию и умерщвлению плоти. О, мои братья! Быть может, одного дня подобных лишений, перенесенных во имя Господа, было бы достаточно для достижения вечного блаженства! Один только подвиг, одна только победа над вашей природой во имя его обеспечили бы вам наследие святых: вы же, быть может, совершили их тысячу – бесплодных и для настоящей жизни!»

Подобное сравнение суетных монастырских умерщвлений плоти с благородными и опасными военными подвигами, предположение, что один только день, один только час, посвященный первым, достоин большей награды в глазах всевышнего судьи, чем вся жизнь, самоотверженно посвященная ближним, противоречит всем чувствам о нравственном достоинстве нашего поведения, всем законам, на основании которых природа учит нас распределять наши похвалы и порицания. А между тем таков дух учения, обещающего, с одной стороны, блаженство монахам и людям, придерживающимся их обычаев и образа жизни, а с другой стороны, осуждающего на вечные муки всех героев, государственных людей, законодателей, поэтов, философов, всех людей, содействовавших изобретению и усовершенствованию искусств, составляющих утешение и украшение жизни, – словом, всех тех, которые защищали, просвещали и облагораживали человечество и за которыми естественное чувство одобрения того, что заслуживает похвалы, признало самые важные заслуги и самые высокие добродетели. Удивительно ли после этого, что такое странное приложение учения, в высшей степени заслуживающего уважения, подверглось презрению и насмешкам, особенно со стороны людей, которые по своим склонностям и привычкам были неспособны к благочестивым и созерцательным добродетелям38.