Глава IV. О ПРИРОДЕ САМООБОЛЬЩЕНИЯ; О ПРОИСХОЖДЕНИИ И ПРИМЕНЕНИИ ОБЩИХ ПРАВИЛ [НРАВСТВЕННОСТИ]
Глава IV. О ПРИРОДЕ САМООБОЛЬЩЕНИЯ; О ПРОИСХОЖДЕНИИ И ПРИМЕНЕНИИ ОБЩИХ ПРАВИЛ [НРАВСТВЕННОСТИ]
Для искажения нашего мнения о наших собственных поступках вовсе не необходимо удаление от нас беспристрастного наблюдателя, и в его присутствии иногда бывает достаточно эгоистического порыва страсти, чтобы совершенно затемнить правду.
Мы обращаем внимание на наше поведение и стараемся оценить его с точки зрения беспристрастного постороннего человека в двух случаях. Во-первых, когда мы собираемся поступить известным образом и, во-вторых, по совершении поступка. В обоих случаях мы пристрастны, даже тогда, когда для нас важно быть беспристрастными.
Когда мы готовы поступить так или иначе, то сила страсти редко позволяет нам оценить предстоящий поступок с беспристрастием постороннего человека. Волнующие нас чувства изменяют в наших глазах цвет предметов, даже если бы мы хотели перенестись на место другого человека и посмотреть на них с той же точки зрения, с которой они представляются ему. Сила страсти постоянно возвращает нас в наше собственное положение, и потому любовь к самому себе все преувеличивает и изменяет. Если предметы и представляются нам такими же, как и прочим людям, то это бывает под освещением мимолетного света, вскоре гаснущего и не раскрывающего перед нами всей истины. Мы не в силах ни вполне отрешиться от предубеждения, порождаемого нашим положением, ни отказаться, по примеру справедливого судьи, от ухищрений, создаваемых нашими страстями. Страсти, говорит Мальбранш, пытаются в таком случае оправдать самих себя и представляются нам разумными и соответствующими вызвавшему их предмету47.
Когда поступок совершен, а вызвавшие его страсти улеглись, мы можем спокойно постигнуть ощущения беспристрастного постороннего человека: то, что имелось нами в виду до поступка, впоследствии часто оказывается перед нами, как и перед ним, совершенно не имеющим значения. Так мы получаем возможность беспристрастно разбирать и судить свое поведение. Те, которыми мы были вчера, не похожи на тех, кем мы являемся сегодня, нас волнуют иные страсти: по прошествии кризиса случается то же, что бывает и по прекращении сильной боли. В том и другом случае мы оцениваем наше поведение и наше положение строгими глазами самого беспристрастного судьи. Но наше теперешнее мнение имеет небольшое значение сравнительно с тем мнением, какое мы имели до того, как решились на поступок: оно вызывает только бесполезное сожаление и раскаяние, к тому же не предохраняющее нас в будущем от подобного же заблуждения. Впрочем, редко случается, чтобы и после поступка мы были совершенно свободны от предубеждения. Наше личное мнение о собственном характере зависит от того, как мы смотрим на наше прошлое поведение, а дурное мнение о самом себе до того неприятно нам, что мы добровольно отводим свои глаза от обстоятельств, которые дали бы нам повод составить о себе такое неприятное мнение. Говорят, что хирург в таком только случае может считаться смелым и решительным, когда рука его не дрожит при операции над самим собой. Человек, который не задумываясь срывает таинственную завесу, набрасываемую страстями на его поступки, отличается не меньшим мужеством. Вместо того чтобы порицать самих себя, гораздо чаще мы снова бередим те страсти, которые затмили наш разум; мы стараемся пробудить старую злобу и угасшую мстительность, и в стремлении к достижению той же преступной цели мы потому настаиваем на несправедливости, что были уже раз несправедливы и стыдимся этого и боимся сознаться.
Таково пристрастие человека в оценке собственного поведения как до совершения поступка, так и после него и таковы условия, мешающие ему смотреть на себя глазами беспристрастного наблюдателя. Но если бы он судил о себе на основе прирожденной способности (каковой является предполагаемое в нем нравственное чувство), если бы он действительно был одарен способностью, которая позволяла бы различать достоинства или недостатки собственных склонностей и чувствований, то, очевидно, он и судил бы лучше других людей о своих страстях, потому что они принадлежат ему.
Это непрерывное самообольщение, эта пагубная слабость разума порождает нарушение порядка человеческой жизни. Если бы мы смотрели на наши заблуждения и на наши недостатки так, как смотрят на них прочие люди или как последние смотрели бы на них, если бы они хорошо знали нас, то вскоре каждый человек либо исправился бы, либо вообще не был бы в состоянии взглянуть на самого себя.
Впрочем, природа не отдала нас в безусловную власть самообольщения самолюбием и не оставила без лекарства такой жестокий источник заблуждений. Постоянные наблюдения над чужими поступками открывают нам некоторые общие правила того, что должно и прилично делать, и того, чего следует избегать. Некоторые поступки постоянно оскорбляют наши естественные чувства, мы замечаем, что все люди выражают гнев и отвращение, вызываемые подобными поступками, и такое всеобщее мнение подтверждает и усиливает нашу внутреннюю уверенность в противоестественности подобных поступков. Нам приятно, что другие судят о них так, как судим мы, и что взгляд наш на них основателен; мы проникаемся решимостью не быть виновными в них и даже стараться не навлечь на себя ни в коем случае всеобщего неодобрения. Мы признаем, таким образом, за общее правило, что следует избегать таких-то поступков, потому что мы можем возбудить к себе презрение, отвращение, негодование – словом, все чувствования, которых мы более всего боимся. Другие поступки, напротив, называют наше одобрение: все выражают за них похвалу, спешат наградить за них; они возбуждают чувства, которые нам естественно, хотелось бы обратить на себя: любовь, признательность, восхищение. Поэтому мы и стараемся совершать подобные поступки, признавая таким образом правила другого рода, которые побуждают нас использовать любой случай, дабы исполнением их обратить на себя всеобщее внимание.
Вот каким образом установились сами собою общие правила нравственности. В основание их легло то, что постоянно одобрялось или порицалось в целом ряде частных случаев способностями нашего рассудка и нашим естественным чувством добра и зла. Первоначально мы одобряем или порицаем какой-нибудь поступок не вследствие того, что он кажется нам согласным с некоторыми общими правилами или противоречащим им, но сами общие правила, напротив того, устанавливаются на основании опыта о том, что известного рода поступки, обусловленные известными обстоятельствами, вообще встречают одобрение или порицание. Человек, впервые оказывающийся свидетелем убийства из-за алчности, зависти или несправедливой злобы, убийства человека, любившего убийцу и доверявшего ему; человек, присутствующий при последних муках умирающей жертвы, слышащий ее последние упреки, обращенные к убийце, упреки больше в предательстве, чем в жестокости, такой человек, говорю я, дабы убедиться в преступности подобного поступка, вовсе не нуждается в соображении, что одно из самых священных правил нравственности запрещает нам отнимать жизнь у невинного существа, что убийство есть нарушение этого правила и потому заслуживает порицания: не подлежит сомнению, что испытываемый им гнев рождается мгновенно и ранее какого бы то ни было осознания общих правил нравственности. Напротив, правила эти, слагающиеся впоследствии, составляют результат его естественного отвращения к такому преступлению и к поступкам подобного рода.
Когда в истории или в романе мы встречаем рассказ о чьем-нибудь великодушном или гнусном поступке, то наше восхищение одним и наше презрение к другому вытекают вовсе не из размышления об общих правилах нравственности, по которым считается, что все поступки первого рода заслуживают восхищения, а все поступки второго рода достойны презрения. Все эти правила являются следствием наблюдения над действием, постоянно производимым на нас этими поступками.
Великодушный поступок, заслуживающий нашего уважения, или поступок преступный, естественно, вызывают к совершившему его человеку любовь и уважение или отвращение. Общие правила нравственности, определяющие, что поступки вызывают то или другое из этих чувств, могут быть выявлены только наблюдением над самими поступками, действительно вызывающими эти чувства.
Когда же эти общие правила были окончательно установлены, когда они были признаны и приняты чувством общим, для всех людей, мы всякий раз обращаемся к ним как к стандартам наших суждений, если мы стремимся определить, какую степень похвалы или порицания заслуживают некоторые поступки, по природе своей сомнительные и запутанные. Мы приводим в таком случае эти правила как основания всякой справедливости или несправедливости. Это и подало повод многим знаменитым авторам основать свою систему нравственности на предположении, что первое понятие о добре и зле слагается в людях подобно тому, как составляется суждение о том же в судах: установлением сначала известных общих правил, а затем исследованием отношения к ним разбираемого поступка.
Когда эти общие правила закрепляются в нашей памяти путем привычки, то мы в каждом частном случае обращаемся к ним для исправления нашего самолюбивого поведения. Если бы человек, охваченный жаждой мести, безусловно подчинился этой страсти, то он смотрел бы на смерть своего врага как на слабое вознаграждение за причиненное ему зло, даже если последнее было бы совсем ничтожно. Однако наблюдение над поступками и чувствами других людей познакомило его с отвращением, возбуждаемым кровавой местью. Если бы его воспитанию было уделено больше внимания, то он приучился бы считать своей священной обязанностью воздерживаться от нее. Чувство долга может быть развито в нем настолько, что сделает его неспособным к такому поступку; однако же он может обладать столь неукротимым характером, что если бы он и обдумал свой поступок прежде, чем прочие люди выскажут о нем свое мнение, то он все-таки нашел бы его законным, справедливым и даже заслуживающим одобрения со стороны беспристрастного постороннего наблюдателя. Но уважение его к общему правилу нравственности, усвоенному им вследствие опыта, сдерживает порыв страсти и дает ему возможность исправить тот образ действий, который диктуется в его положении эгоистическим чувством. Если бы даже он был столь увлечен своей страстью, что нарушил бы это правило, то и после этого он не утратил бы совершенно своего обычного к нему уважения; в самую минуту действия, когда страсть его достигла наивысшей своей степени, он колеблется, он трепещет при мысли о предстоящем преступлении, он чувствует в глубине своего сердца, что нарушит законы, которые при спокойном состоянии духа он клялся исполнять постоянно, ; за осквернение которых прочие люди навлекают на себя неодобрение и отвращение. При избрании последнего и рокового решения он испытывает все муки борьбы и неизвестности. Его охватывает ужас при одной мысли о неуважении закона, считающегося , людьми священным, и в то же время неукротимый порыв страсти влечет его к нарушению этого закона: он непрерывно меняет свое решение. Иногда он силится перейти на сторону уже забываемого им долга и решается победить страсть, которая наполнила бы всю его жизнь горьким стыдом и угрызениями совести; в его душу на минуту возвращается спокойствие при виде возможной для него безопасности в случае, если он откажется от ужасного намерения; но вслед за этим страсть возвращается, она проявляется с новой силой и повергает его в бездну, которой за минуту перед тем он решился избежать. Измученный, разрываемый на части такими противоположными порывами, в отчаянии он бесповоротно решается на последний шаг; он делает его с таким же страхом и ужасом, под влиянием которых человек, преследуемый врагом, бросается в бездну, в которой он найдет более верную смерть, чем та, от которой он уходит. Вот какие тревоги и мысли посещают человека даже в минуту совершения преступления, хотя, без сомнения, в это время он менее сознает чудовищность (своего поступка, чем после его совершения; ибо как только злоба его утолена, он начинает смотреть на свое поведение такими же глазами, какими смотрят на него прочие люди, и сознается, что имел далеко не полное понятие о том, что такое угрызения совести, навеки поселившиеся в его сердце.