II. Двойное значение смерти Бога
II. Двойное значение смерти Бога
Тем не менее вся эта красота, все это величие слабости не должно заставить нас забыть о слабости этого величия, слабости, которую вновь следует превозмочь. Благодаря тому, что Бог воплощается, данное (Dieses) принимает новое значение; момент данного размещается в самом центре теологии, так как все должно приобрести законченную, историческую форму, форму данности, без того, впрочем, чтобы разум рассматривался как чисто пассивный, поскольку именно вследствие своего самосознания он может воплотить божественную идею в данное. Мы имеем перед собой неслыханное единство двух самых больших противоположностей; но здесь необходимо также, чтобы высшее существо, после того как оно предстало в виде данности, упразднило эту данность.
Тот, кто исследует обыденное сознание, рассудок, религиозную спекуляцию, кто встает на психологическую, логическую или теологическую точку зрения, видит, что данное всякий раз исчезает, но в то же время и сохраняется. Как говорит Ж. Лассон, «…и индивидуальное, какая?то вещь и всеобщее являются необходимыми моментами в системе истины. И сознание, каким бы углубленным, погруженным внутрь себя оно ни было, не перестает, даже там, где оно является чистым самосознанием, стремиться стать также и сознанием чувственным».
С другой стороны, такое чувственное сознание становится в каком?то отношении духовным. Как говорил Гегель, «как чистое и простое тело внутренней красоты, эмпирическое существование перестает быть преходящим бытием и какой?то особенной вещью». И еще он добавляет: «Самым высоким сознанием могло бы быть тело, в котором индивид не был бы некой индивидуальной вещью, и где тоска (Sehnen) приходила бы к созерцанию и к радостному блаженству». Божественное тело Христа перестало быть какой?то единичной вещью.
Сама реальность, которая предстает в чувственной форме, облачается тогда высоким достоинством. Существует, как мы говорили, освящение единичного; существует искупление чувственного, преображение.
И не на это ли желает указать Гегель, когда говорит в предисловии к Феноменологии о возвышении (Aufheben) бытия (Dasein)? На самом деле «момент непосредственного бытия представлен в содержании понятия». Самое низшее, то есть чувственное, тождественное, между прочим, чистому всеобщему, становится теперь самым высшим, то есть воплощенным в понятии; откровение, которое обнаруживается на поверхности вещей, является самым глубоким из всех, что могли произойти. Здесь одновременно имеется бытие и сущность, действительность и всеобщность. Действительно, существует возвышение данного (Dieses), которое, упраздненное как данное, стремится занять место, если можно так сказать, одесную Отца. Что такое греческий антропоморфизм в сравнении со смелостью антропоморфизма христианского, создающего чистую субъективность и данное в его чистоте, создающего божественные вещи?
Возвышение Христа одесную Отца включает в себя глубокое значение всякого возвышения (Aufhebung), одновременно и сохранение и упразднение.
Мышление Востока, поглощенное всеобщим, и мышление Запада, ограниченное особенным, дополняют друг друга и друг с другом совпадают. Благодаря идее воскрешения, этого нового брака между духом и телом, противоположность мертвого и живого исчезла и достигла единства в Боге, который является формой самой любви. Чувственная реальность уже не является чем?то преходящим; покрывало чувственности покинуло гробницу и осталось на теле Бога. И несомненно Гегель какое?то мгновение видел здесь лишь немощь учеников первоначальной общины. После начала своего сочинения о Позитивности Христианства, направленного на то, чтобы противопоставить Просвещению сверхпонятийное богатство позитивной религии, он на следующих страницах уже видел в этой позитивности лишь нечто сырое и тяжелое. Чисто субъективное превращается в наставление, основанное на речи учителя, а историческая вера становится самым важным элементом. Нет ли в таком случае, думает он, чего?то объективного в самой идее Бога, «что прилипает словно свинец к его подошвам и тянет его к земле?»[111] Он говорит о «печальном требовании реальности».
Это, скажет он, замечательный знак духа общины, для которого божественное, то, что ее соединяет, обладает формой данного. Для разума в жизни нет ничего данного; он становится тем, что он получил; и все это передается ему таким образом, что изменяет его самого, что становится его жизнью. Но в этой духовной смерти любви общины дух ее любви чувствует себя таким жадным, таким пустым, что не может полностью узнать в себе, не может почувствовать в себе тот разум, который с ним разговаривает и который остается чужим. Связь с чужим разумом, ощущаемым как чужой, — это чувство зависимости… Идеал любви, неосуществленный идеал, представлял собой для общины нечто позитивное, она признавала его как некую вещь, которая была ей противоположна и от которой она была зависима; ее разум коренился в сознании ученика, находящегося в отношении к учителю и господину. «Это нечто высшее и противоположное» значит «нечто позитивное, объективное. Именно в этой своей зависимости, в этом введении исторического, реального элемента в свою жизнь община узнает свою позитивную связь». Апостолы, «привыкшие к ограниченному кругу деятельности», безразличные ко всему, за исключением доктрины их учителя, старающиеся передать ее без изменений, сильно отличающиеся, следовательно, от учеников Сократа, должны были внести свой вклад в превращение субъективного в объективное и данное, суверенного разума в чистую пассивность, учения о добродетели в собрание позитивных наставлений, свободы в необходимость, неопределенного в определенное. Тайная Вечеря, эта последняя дружеская и теплая беседа между Учителем и учениками, становится церемонией, таинством. Религия спонтанности становится религией тревоги и покорности. Разум не может быть заключен в формулы; а он становится не более чем формулой.
Но таким образом мы возвращаемся к утверждению связи между двумя идеями — позитивности и объективности, идеями, необходимыми для того, чтобы существовала религия. «Эта любовь, говорит он, является божественным разумом, но еще не религией; чтобы она ею стала, ее необходимо в то же самое время изложить в объективной форме; она, как определенное ощущение, как нечто субъективное, должна вместе со всеобщим расплавиться в представлении и тем самым принять форму существа, способного и достойного принимать молитвы. Такая необходимость соединить в прекрасном существе, в Боге субъективное и объективное, ощущение и сопротивление объектов, которое присутствует в втом ощущении, умозаключение, такая потребность, которая является самой высокой в человеческом разуме, является религиозным инстинктом».
Мы касаемся здесь одного из положений, где Гегель колеблется; не уменьшается ли субъективное, становясь объективным? Оно уменьшается и оно возрастает, несомненно сказал бы Гегель (или по крайней мере именно это он сказал бы позже), в одном и том же движении. Потребность в объективности и позитивности, возможно, внутри себя является тем не менее источником того, что имеется самого высокого в человеке. Но в то же самое время она является источником разложения того самого элемента, которому она дала рождение. Так как с таким объективным невозможно никакое законченное единство.
Мы встречаемся с затруднением, которое исходит из того факта, что для Гегеля позитивность религии является одновременно и существенным аспектом, и деталью, добавленной к религии; с затруднением, которое исходит из того, что историческое является иногда случайной случайностью, а иногда случайностью существенной. Существует дурная позитивность; существует историческая случайность, и здесь Гегель вспоминает об учении Натана Лессинга; не противопоставлял ли он в какой?то момент своей юности позитивную религию и религию разума? Но не является ли довольно часто эта позитивность и это историческое чем?то таким, что весьма близко соприкасается с сущностью? Речь будет идти о том, чтобы возвысить позитивное, не вынуждая исчезнуть то положительное, что в нем содержится. Здесь Гегель лишь продолжает ту попытку, которая, по его мнению, позже будет одним из характерных признаков философии Якоби, попытку заключить «жемчужину» христианства в две «раковины» — религиозного идеализма и религиозного материализма. Таким образом, тенденция к устранению случайного, тенденция к его сохранению и к его возвышению — обе эти тенденции находятся в основе религиозной философии Гегеля.[112]
Ошибка апостолов заключалась в том, что учение Иисуса они интерпретировали в объективных терминах, что были чрезмерно историчны, «чтобы всегда плавать между реальностью и духом». Более того, тогда, когда смерть Христа, разрушая объективность, должна была показать единство реальности и духа и дать апостолам по меньшей мере столько же, сколько они потеряли, когда она должна была стать явлением духа и разрушением того, что его материализовало, они не могли освободиться от представления о материальном присутствии. Если совершается воскресение, то не вследствие ли их упрямого сопротивления? После смерти Иисуса они вновь оказались беспомощными перед разделением видимого и невидимого, духа и реальности. Разумеется, их состояние превосходило то, в котором они находились до пришествия Христа, так как они видели, что абсолют может воплотиться и что Бог может умереть. Их вина состояла в том, что они уделяли чрезмерное внимание тому часу, тому месту, где он умер, что они смешали исходное историческое явление с понятием и обратили свое мышление к совершенно частному и совершенно внешнему бытию. Ошибка Просвещения не отличалась от ошибки апостолов; оно видит только то, что было внешним; оно отрицает, тогда как апостолы утверждают, но их общая ошибка в том, что они не видят духовного содержания. Неопределенное чувство божественного, которое было у учеников, нуждалось в том, чтобы приобрести плоть, а приобрести плоть оно могло только в созерцании умирающего. Любовь приняла форму, но такая форма является болезненной, она далека от гармоничной формы греческих богов.
Это не значит, что для Гегеля это место и этот час не обладали бесконечным значением; отрицает он именно то, что им следовало приписывать конечное значение. В каком?то отношении история для него превосходит саму себя, как и позитивность. Видеть в истории лишь саму историю, а в позитивности саму позитивность — значит оставаться пленником зла. Такой же была и ошибка общины; причастная сама к идее разума, она тем не менее обольщается образами, картинами и иллюзиями.
Как мы сказали, чувственная реальность, чувственная божественность, в которую верят, была бы связана с пустотой, которую чувствуют в себе, и вызвала бы, с другой стороны, тот диалектический процесс, посредством которого то, что оказывается полным, опустошается, как только к нему преподносят руку; вера в реальность, другими словами, была бы связана с несчастным сознанием.
Не обнаруживаем ли мы здесь элемент зависимости, который для Шлейермахера образует главное религиозное чувство? И не связано ли это чувство зависимости, если брать эти термины в их строгом значении, с представлением о чем?то чуждом и тем самым с несчастьем?
Но разве нам не известно, что для Гегеля религия является чувством независимости и что, следовательно, необходимо преобразовать нечто чуждое в нечто интимное, чтобы прийти к истинной религии и к счастливому сознанию? Философия религии, та, которую излагает Шлейермахер, — это философия, которая, включая в себя ценные элементы, остается в области противоположностей и в области категорий господина и раба.
Идею воплощения, символа всеобщего конкретного, настолько трудно уловить в ее реальности, что часто она приводит к несчастному сознанию, потому что это последнее вынуждено следовать за диалектикой чувственного. Глубинный инстинкт религии «становится благодаря этому бесконечным, неугасимым, лишенным отдыха стремлением (Sehnen); так как стремление, даже когда оно находится на самой высокой точке энтузиазма, в экстазе лучше всего организованных душ, дышащих самой высокой любовью, находит всегда свою противоположность, индивида, нечто объективное и личное, с которым оно стремится соединиться со всей силой своих самых глубоких чувств, толкающих его к красоте; но такое единство, поскольку речь здесь идет об индивиде, остается вечно невозможным». Если Бог существует чувственным образом, однажды он явится. Понятие, к которому мы придем, не будет полным опосредствованием, так как здесь еще существуют потустороннее и посюстороннее.
Таким образом, Бог, казалось бы, приближающийся к нам, только и делает, что предлагает свой постоянно ускользающий и всегда чуждый образ. Именно на этой идее и на идее, которая с ней связана, на идее противоположности в христианстве завершаются посвященные этому последнему фрагменты. Несомненно, Гегель чувствовал, что здесь он прикоснулся к той точке, где находился бесконечный источник его размышлений. Именно эту идею мы обнаруживает в конце главы Разума и Веры, посвященной Якоби и Шлейермахеру, а также на некоторых страницах Феноменологии.
Это одна из проблем, которые доминировали над мышлением Гегеля в целом так же, как немного позже она будет доминировать над теологическим мышлением Кьеркегора. Каким является отношение между чувственностью — этим, моим — и религией? Уже в Теологических фрагментах он рассматривал возможность того, что «чувственность станет главным элементом всякого действия и всякого усилия». «Для человека плоти его религия также является плотской». Отсюда колебания Гегеля по поводу идеи позитивности; иногда противоречие рассудка, существенным образом характеризующее позитивность, является признаком незавершенного единства, иногда — единства завершенного. Позитивные религии означают изолированность субъекта и объекта по отношению друг к другу, и в то же время победу над этой противоположностью. Существует нечто объективное, и в то же время — победа над ним.
Ни одна из двух противоположных теорий не удовлетворяет его; Просвещение презирает человека за его суеверия; позитивная и супранатуралистическая теология презирают его за его слабость; первое остается внутри опыта, лишенного красоты; вторая считает, что самые высокие потребности человека требуют утверждения трансценденции; каждая разделяет человека и саму вселенную на две части, противоположные друг другу: человек в целом, с одной стороны, а божественное в целом — с другой. Гегель в Позитивности христианства встает на путь поисков, который может привести его к новой теории. Два замечания показывают нам, в какую сторону он намерен направиться: «Такие случайности, которые как раз потому, что с ними связано нечто вечное, утрачивают свой характер случайности, по этой самой причине неизбежно имеют два аспекта, и разделение на эти два аспекта является разделением посредством разума; в самой религии они не разделены». Кроме того, он отмечает, что такой поиск в конечном счете должен привести «к метафизическому рассмотрению отношений между конечным и бесконечным». Именно идея понятия позволит соединить два аспекта религии. Но эти поиски не заканчиваются мгновенно, и он формулирует как никогда рельефно те итоги Просвещения, которых он желал бы избежать: позитивная религия является пассивным принятием исторического, подчинением авторитету, долгу, провозглашаемому извне трансцендентым существом, которое сохраняет в Просвещении все свое могущество.
И тем не менее он знает, что всеобщее, с одной стороны, в той мере, в какой оно не адаптируется ко всему частному, к отклонениям, к любви, к чувственности, остается чем?то чуждым, объективным, и это особенно ясно видно в области нравственности, но может, разумеется, быть распространено и на другие области. Не существует ли таким образом позитивность всеобщего как позитивность частного? Не следует ли освободиться от власти первой так же, как и от власти второй?
Гегель говорит, что объективный элемент религии держится большей частью на характере Тайной Вечери. Не была ли связана любовь с хлебом и вином, с объектами, с сухой реальностью? И вновь появляется неуверенность. Такая связь с объективным стремится разрушить собственно религиозный элемент, и тем не менее она для него необходима. Религию составляет союз субъективного и представленного, объективной формы. Именно это является самым высоким в человеческом разуме, это слияние ощущения и всеобщности. Таким образом, значение понятия, всеобщего, объективного, рассудка выявляется при условии, что они обосновываются вместе с ощущением и частным, с субъективным, с фантазией, при условии, что существует полная гармония. И тем не менее в конечном счете он возвращается — по крайней мере в своих Фрагментах — к прежней идее: религия, чтобы соответствовать этим условиям, должна быть освобождена от объективности. И действительно, чем является объективное, если не утверждением чего?то такого, что противоречит или преодолевает природу? Разве не связана эта идея со слишком узким представлением о природе, с безбожием природы? Сверхприродное существует лишь для того, что находится в области подприродного. Только то, что не является божественным, что отделено от божественности, может представлять божество как находящееся вне его. Теперь идеи объективного, позитивного, всеобщего, мыслимого, должного, зависимого по отношению к закону становятся синонимами и обозначают то, что следует преодолеть, то, что следует разрушить.
Идея позитивности связана с идеей разделения. Она обозначает единство того, что не может быть единым, принудительное единство элементов, которые, как элементы, могут быть даны лишь как противоположные друг другу. Она является самым высшим разделением. Позитивное есть чистое негативное.
Позитивная вера — это вера, которая достигает единства незаконченным, частичным, случайным способом, потому что она не активна, а пассивна, когда представляет единство как данное. В сущности, такое единство является разъединением, так как данное всегда является разделенным; и это разделенное, это трансцендентное, несмотря на видимость, является чем?то ограниченным и пассивным. Таким образом, это не истинное бытие, бытие, определяемое через единичность и неразделимостью. Это вера в нечто такое, чего не существует. Имеется только проблема силы. И еще здесь имеется видимость. Имеется рабство перед лицом того, что в действительности является лишь одним из наших представлений. Но такое представление не может быть бытием. Позитивная религия не выводит нас из субъективности. Позитивность и кантианство являются разновидностями одной и той же формы сознания.
Таким образом, мы видим, насколько этот вопрос связан с проблемой единства конечного и бесконечного, с проблемой единства видимости и реальности, с проблемой природы понятия. Показать несуществование чувственного как такового, поскольку реальное постоянно превращается в идеальное, показать затем его существование, поскольку идеальное превращается в реальное, — такова одна из целей, которые ставит перед собой гегелевское мышление. Здесь мы обнаруживаем всю значимость рефлексии над смертью Бога для того движения гегелевской мысли, посредством которого Гегель разместит «бытие в небытии как становление, конечное в бесконечном как жизнь». И в конце этого опосредствования.[113] Гегель обнаружит Бога, воспринимаемого сердцем, Бога, который не является Богом философов, того самого Бога, с которого он начинал. В это время он преобразует идеи чувства и сердца.
Критика и религиозная история глубоко связаны с тем способом, каким решается эта проблема. Спрашивать себя, воскрес ли Иисус как «безоговорочная реальность», и не смешивать с этим вопросом религиозную идею, это будет делом рассудка; и такая деятельность рассудка, та фиксация, которую он совершает над объективностью, как раз и является смертью религии. И тем не менее, когда Иисус открылся как реальность среди реальностей, смог ли сам рассудок вымолвить хоть слово?
«Это, — пишет Гегель, — не что иное, как то завершение трагедии в нравственности, которое абсолют вечно разыгрывает с самим собой, которое заключается в том, что он вечно возрождается в объективности, затем в том виде, который он принимает, предается страданию и смерти и поднимается из своего праха к славе и великолепию. Божественное в своем виде и в своей объективности обладает непосредственно двойственной природой, и его жизнь является единым абсолютным бытием этих двух природ. Но борьба этих двух природ совершается в божественном, которое здесь воспринимается как храбрость, с какой оно освобождается от смерти других сражающихся и предается тем не менее своей собственной жизни, так как эта последняя состоит лишь в том факте, что она связана с другими жизнями, но благодаря этому абсолютным способом достигает своего собственного воскрешения (поскольку в этой смерти, как в жертвоприношении этой второй природы, смерть побеждена). И однако в той мере, в какой оно оказывается связанным со всем остальным, движение божественного обнаруживает себя таким образом, что чистая абстракция этой природы, которая была бы простой подземной и чисто негативной силой, упраздняется и возвышается посредством своего живого единства с божественной природой таким образом, что эта последняя сияет внутри ее, и благодаря этому единому идеальному бытию в духе создает свое живое примиренное тело, которое, как тело, остается в то же самое время в царстве различий и переходных состояний и смотрит глазами божественного разума на себя как на некую вещь, которая ему чужда».
Такие отрывки полезно сопоставлять с теми, где Гегель в своих последующих работах и особенно в Феноменологии описывает несчастное сознание, которое видит всеобщность лишь в форме далекой неизменности, которой оно тщетно стремится достичь, страдание разума, который стремится к объективности. Лютеранство, затем кантовская философия, по крайней мере в одном из этих важнейших учений, наконец философия Гегеля позволят сознанию достичь объекта в себе, показав, что объект есть не что иное, как субъект. Чтобы основать действительную и совершенную религию, Бога следует принять в диалектике чувственного; дух любви, которому суждено объединить общину именно для того, чтобы ее объединить, подчиняется пространственной и временной множественности; подчиняется таким образом, что эта попытка, самая великая попытка достичь единства, подразумевает утверждение множественности, которая постоянно преодолевается, постоянно утверждается вновь.[114]
Посмотрим внимательнее: это подчинение, чем оно является, если не мужеством и жертвой, объединенными в «красоте души»? И что представляет собой эта победа, если не воскрешение? Так что история здесь находит свое оправдание в акте милосердия, в котором Бог становится имманентным природе посредством искупительной жертвы.
Но для Гегеля сам этот акт имеет ценность лишь благодаря движению разума, в котором он раскрывается, разума, который будет постоянно двигаться от чувственного к умозрительному, и для которого чувственное бытие посредством самого его разрушения будет превращаться в понятие.