II. Единство рефлексии и любви

II. Единство рефлексии и любви

Такая прекрасная душа является еще разделенной душой; по меньшей мере, Гегель доходит до какой?то разновидности «унификации контрастов» в понятии (Begriff). Идея примирения с Судьбой представляет собой символ рефлексивного единства разума и его объекта. Разум как единство и как рефлексия соединяется с объектом. Гегель, таким образом, получает иное «представление», чем то, против которого он до сих пор боролся. Он пребывает в поиске живого и уже недоступного мышлению единства, которое нельзя ни упорядочить, ни даже сформулировать словами: «Оно не является всеобщим, противоположным единичному; оно является не единством представления, но единством разума, духа, божества». Благодаря идее Судьбы мы постигаем жизнь, чистое бытие, которое до этого напрасно пытались постичь; теперь идея разума не является чем?то таким, что находилось бы вне его.

Розенкранц обратил внимание на аналогии, которые Гегель, начиная с 1799 года, следуя за романтиками и за Фихте, находил между любовью и разумом. И то и другое представляют собой диалектику, переход от одного момента к другому. Что характерно для любви, так это согласие расходящегося, тождество различного. Именно поэтому жизнь проявляет себя как любовь. Истинное понятие также представляет собой тождество различного. То единство, ту целостность, которой стремилась достичь кантовская идея, Гегель, вместе с романтиками, находит в любви.

Не заключается ли сущность и понятия и любви в том, чтобы выходить из себя и обнаруживать себя в ином согласно тому выражению, которое Гегель использовал с самого начала своих философских поисков? Путь от гегелевской философии любви к гегелевской философии понятия не такой долгий, как может показаться вначале. Можно сказать, что и в любви, и в понятии «то, что является разделенным, еще существует, но уже не как разделенное». «Истинное единство, истинная любовь, — говорит он на той же странице, — упраздняет все противоположности, любовь, как и понятие, не является рассудком; отношения рассудка всегда оставляют множество множеством, и само его единство есть противоположность; он не является разумом; разум ограничивается тем, что противопоставляет своему определению то, что является неопределенным; в нем нет ничего, что ограничивает, ничего, что было бы ограниченным и конечным; он является чувством, но это не какое?то отдельное чувство, так как жизнь выходит за пределы чувства, когда оно ограничено, потому что такое чувство представляет собой частичную жизнь, а не жизнь в целом, способную проявляться, «рассеивая себя во множестве чувств, и находит себя в единстве этого многообразия. В такой любви целое не является содержанием, как в сумме множества единичных, отдельных вещей». Следовательно, любовь прежде всего является единством чувства, отсутствием разделения и тем, что можно рассматривать как сущее, бывшее для Гегеля счастливым сознанием. «В любви, — говорит он еще, — все задачи выполнены, задачи, которые ставят перед собой как пристрастность рефлексии, пристрастность, разрушающая саму себя, так и неразвитое единое, единое, лишенное сознания». Наконец, «в любви жизнь обнаруживает себя как удвоение себя самой и единства с самой собой», и оказывается, что идея удвоения, характерная для понятия, характеризует и любовь.

Мы обладаем полнотой жизни, несравненно более богатой, чем холодный закон разума. Что такое бедность закона перед Гением «примирения», иначе говоря, разновидностью любви?

Нельзя ли сказать, что сама эта идея примирения вынуждает нас чего?то лишиться во всеобщем, потому что она уже не воспринимается в форме закона? Нельзя ли вместе с Кантом сказать, что любви нельзя приказывать? Но такое лишение является выигрышем, приобретением множества живых отношений, отношений, которые, возможно, существуют лишь между немногими индивидами, но которые от этого не менее многочисленны. То, что исключается посредством потери этой всеобщности, относится не к реальному, а только к возможному, мыслимому.

Сама такая любовь представляет собой нечто бессмертное, и именно потому, что она является единством, или, скорее, она является единством, потому что она есть вечность. «То, что бессмертно, отбросило признак разделенности». Разделяет одно лишь время. «Поскольку любовь — это чувство живого, существа, которые любят друг друга, в той мере, в какой они смертны, в той мере, в какой они мыслят возможность разделения, не могут друг от друга себя отличить». И еще: «Утверждать независимость любящих, утверждать по их поводу принцип частной жизни, значит утверждать, что они могут умереть». Разнообразие является единственной (и чистой) возможностью смерти. Но тем не менее, разве не существует смертность на самом деле? Да, разумеется, но любовь стремится преодолеть это разделение и присоединить к себе то, что является смертным, сделать его бессмертным. Как на языке, близком языку Экхардта, говорит Гегель, мы приходим здесь к зародышу бессмертия. И именно такое обогащение, такое увековечивание взаимным дарением своего «Я» и есть любовь, жизнь и Бог.

Существует не только смертность, но также и то, что Гегель называет стыдливостью, то есть затруднение, даже препятствие, образованное материальным началом. «Любовь возмущается тем, что разделено. Этот гнев любви и есть стыдливость». И такая стыдливость и на самом деле становится гневом, когда она оказывается перед отсутствием любви. Стыдливость — это феномен сжатия перед чем?то враждебным, чем является тело, индивидуальность, которая, кажется, добавляется к нам лишь для того, чтобы нас уменьшить.[180] Но сам такой страх в конце концов поглощается любовью, любовью, которая не боится своего собственного страха.

Нет другого божества, кроме любви, говорит Гегель словами Св. Иоанна и Св. Павла. Рассудок был разделением, любовь является воссоединением, целостностью, единством намерения и действия, внутреннего и внешнего, полнотой жизни. «Любить Бога — значит терять себя в бесконечном, безграничном, в бесконечности жизни; в чувстве гармонии нет никакой всеобщности, так как в гармонии единичное находится не в состоянии борьбы, но в состоянии согласия». Такое исполнение, такая полнота закона будет в то же самое время его снятием (Aufhebung), возвышением и упразднением.[181]

Гегель неоднократно возвращается к замечаниям об этом отсутствии всеобщности, ложной всеобщности, в любви. Такая любовь не является людской любовью вообще, абстрактной гуманностью, так как тогда мы вернулись бы в область представления, мыслимого; нет ничего более пресного и более бедного, чем такая любовь. Нечто мыслимое не может быть любимым.

И когда мы любим ближнего, а не абстрактного человека, как самого себя, в том смысле, в каком известно, что ближний и есть наше «Я», то так же, как не существует теперь всеобщности, так не существует и объективного. Благодаря любви сила объективного разрушается; благодаря ей вся область объективного переворачивается; для любви нет границ; «то, что она не объединила, является для нее не чем?то объективным, но чем?то оставшимся в стороне или неразвитым, чем?то таким, что ей не противопоставляется». Преодолевается противоположность субъективного и объективного в том же самом движении, в каком преодолевается противоположность единичного и общего. Любовь символизируется Тайной Вечерей, которая, в сущности, является «чувственным единством». Разнородные вещи связываются самым глубоким способом. Предметы, ко — торые здесь вначале кажутся объективными, являются на самом деле мистическими, как и действие, которое ими управляет. Хлеб и вино уже не существуют для рассудка, то есть они не относятся больше к объектам, к материи, к разделенным вещам. Я связываю то, что является чуждым, говорит и Эмпедокл Гельдерлина. Даже сравнения и притчи не могут передать представление о глубине этого единства. Более того, здесь уже нет больше чуждого. Жизнь в Христе соединят в одном — единственном понятии множество индивидов; Иисус пребывает во всех людях.

Было вполне естественным, что Гегель вернулся к своим рассуждениям теолога и дал религиозным мистериям определенную интерпретацию, как это нравилось делать его современникам, и как он сам всегда будет пытаться делать; но он будет с уважением относиться к характеру этих мистерий; по его мнению, разум должен оставить нетронутой их тайну.

Если мы возьмем сами практические традиции, мы увидим в них смысл, который прекрасно согласуется с мышлением, с мышлением немыслимого, к которому Гегель приходит: крещение как раз и совершается, чтобы поставить одно такое понятие выше других, разумеется, внешним способом; тот, кто погружается в воду, является теперь лишь данной нашим чувствам водой, так же как недавно мы говорили, что человек, который видит, составляет единое целое со светом. Субъективное и объективное едины (не будучи еще посредством крещения растворены друг в друге). Вода Иордании, как и вода потоков Швейцарии, которую созерцал Гегель, как и вода всех тех рек, чей шум слышится в поэзии Гельдерлина, несут в своем течении отзвук изречения Гераклита, утверждавшего гармонию различного и совершенную непрерывность.

Мы видим лишь, что мы пребываем в объекте любви, говорит Гегель в другом отрывке, и тем не менее нас нет, чудо, которое мы не в состоянии постичь. В центре гегелевской интуиции мы обнаружим идею экстаза, который в то же самое время является процессом; момент, когда и то и другое совпадает, — это момент, когда душа индивида отождествляется с Христом, когда Христос, замкнутый в себе Бог, как говорил Лаватер, Бог разделенный, как говорил Лессинг, но сам Бог, на Кресте, отождествляет себя с душой индивида.