Глава I Декарт в коллеже Ла Флеш. Тексты
Глава I Декарт в коллеже Ла Флеш. Тексты
Среди теологических влияний, которые испытала мысль Декарта, самым общим и бесспорным является влияние св. Фомы. Мы будем постоянно предполагать наличие такого влияния и без колебания обращаться к «Сумме теологии» или к комментариям к ней, когда нам будет казаться, что это способствует прояснению текстов Декарта. Поэтому с самого начала важно разрешить следующую проблему: был ли Декарт знаком с теологией св. Фомы и настолько ли он ее знал, чтобы она могла оказать реальное влияние на его мышление? Ответ не может вызывать сомнений. Известно, что Декарт изучал философию в иезуитском коллеже Ла Флеш, где ее преподавали лучше, чем где бы то ни было[2]. Декарт сам рассказывает нам, каким он был учеником, и сообщает, что его не считали хуже других, хотя некоторых из его товарищей прочили на место их учителей[3].
Он прошел целиком весь цикл философских занятий так, как он был организован в коллеже Ла Флеш, посвятив этому три учебных года: 1609–1610, 1610–1611 и 1611–1612. Байе не сообщает нам никаких сведений о его профессорах, однако мы знаем из других источников, что в течение этих трех лет его профессором был о. Франсуа Верон, а репетитором — о. Этьен Ноэль. Тот факт, что о. Верон был профессором Декарта, удостоверяется списком профессоров Ла Флеш, сохранившимся в архивах Общества Иисуса (les Archives du Gesu[3*]) в Риме [4]. О. Франсуа Верон не представляет интереса для исследователей в том смысле, что у него нельзя обнаружить зачатки картезианской философии. Какое-то время назад полагали, что у учителя Декарта можно обнаружить семена картезианства; но, думается, от всяких попыток такого рода нужно отказаться раз и навсегда по двум причинам. Первая состоит в том, что профессор философии в иезуитском коллеже был бы немедленно отстранен от выполнения своих функций, если бы в его преподавании обнаружились хоть малейшие попытки отступить от праведных путей схоластики. К этому мы еще вернемся: профессор Декарта не мог преподавать другого учения, кроме учения Аристотеля и св. Фомы. Вторая причина состоит в том, что если бы даже обстоятельства позволяли, о. Франсуа Верон все равно был не из тех, кто мог бы отклониться от схоластики. В этом наставнике, действительно, очень трудно увидеть предшественника своего ученика. Знаменитый полемист и апологет, о. Франсуа Верон получил известность благодаря нескольким апологетическим сочинениям[5]. Этот теолог, родившийся в Париже в 1578 г. и вступивший в орден 10 сентября 1595 г., обладал прежде всего темпераментом воинственного полемиста. Он кажется ярким воплощением духа схоластики, жаркой в диспутах, упорной в борьбе идей, страстной в дискуссиях и не знающей большей радости, нежели заставить противника замолчать при помощи хорошо сформулированных и в надлежащем порядке расположенных аргументов. Для о. Верона противником был протестант, и если метод, который он применял в полемике, и оказал какое-то влияние на Декарта, то, конечно, только в том смысле, что должен был навсегда его оттолкнуть: до такой степени в нем были собраны воедино все недостатки, которые Декарт мог поставить в упрек схоластическому методу. Вскоре, однако, сфера схоластических диспутов стала казаться о. Верону слишком узкой: он открыл для себя более широкое поле деятельности, уйдя в 1620 г. от иезуитов и став кюре в Шарантоне, где оставался до самой своей смерти, последовавшей 6 декабря 1649 г. Несмотря на наличие очень интересного биографического очерка[6], этот период его жизни нам еще плохо известен. Но все сообщения о нем показывают его занятым исключительно применением на практике открытого им знаменитого метода, состоящего в том, чтобы провоцировать наиболее известных протестантских пасторов, принуждая их вступать с ним в публичную полемику, преследуя их, если надо, даже в их храмах и во время их проповедей, и затем обрушивать на них всю силу своей диалектики, чтобы заставить их признать свои заблуждения либо спасаться бегством. Таково, как кажется, было его единственное занятие в те годы, когда он был кюре в Шарантоне. Свидетельствами этой бурной деятельности о. Верона являются около восьмидесяти произведений (точное число пока не установлено)[7], заголовки которых напоминают призывы к битвам или победные реляции: «Позорное бегство пастора Дюмулена»[4*] или поражение каких-нибудь пасторов составляли обычные сюжеты его сочинений. Таким был профессор Декарта: великий спорщик, пламенный полемист, он совершенно не был озабочен обновлением философии или хоть малейшей переделкой несокрушимого наследия Аристотеля. Сказать по правде, более оригинальной представляется личность о. Ноэля. Этот молодой теолог, перед которым в Ордене[5*] открывалось блестящее будущее, скорее мог бы сойти с путей, проложенных Аристотелем, но ничто не позволяет нам полагать, будто он помышлял о чем-то подобном в то время, когда совсем молодым, не обладая никаким авторитетом, он не имел других обязанностей, кроме верного комментирования курсов о. Верона. Гораздо позднее, имея за плечами долгую карьеру, он ввел в свои «Aphorismi physici» и «Sol flamma» некоторые новые идеи; но это было сделано частично под влиянием движения, начало которому положил Декарт. Так что здесь, похоже, не столько учитель влиял на ученика, сколько ученик на учителя.
Поэтому мы не думаем, что имеет смысл искать в образовании, полученном Декартом в Ла Флеш, зародыш новых идей, принесенных им позднее в философию. Но зато там с уверенностью можно искать источник схоластических представлений, которые Декарт никогда не мог бы забыть при всем желании. Изучение философии в коллеже Ла Флеш продолжалось три года[8]. Столько времени уделялось философии только в очень престижных коллежах, обладающих значительным числом учащихся. Так, в Парижской провинции только коллежи Ла Флеш и Клермон имели трехгодичный курс философии. В Ла Флеш, в частности, число изучающих философию достигало порой 200 человек. Декарт прослушал, таким образом, если воспользоваться его собственными словами, полный курс философии, а не сокращенный курс, преподававшийся в менее престижных учебных заведениях. Первый год был посвящен логике и этике (1609–1610); второй — физике и математике (1610–1611); третий — метафизике (1611–1612)[9]. Есть основания полагать, что в Ла Флеш в течение этих трех лет времени даром не теряли. Ежедневно было два урока по два часа плюс занятия с репетитором; каждую субботу — устный диспут, а каждый месяц — торжественный турнир, на котором учащиеся спорили перед своими профессорами философии и соучениками. Все эти упражнения велись на латыни и прививали тем, кто их слушал, самую строгую дисциплину схоластического мышления[10].
Что касается содержания организованного таким образом преподавания, то его составляли в основном учения Аристотеля и св. Фомы[11]. Профессору рекомендовалось отклоняться от Аристотеля только там, где Аристотель выдвигает положения, противные вере или отличные от общепринятых мнений. Это преподавание ни в коем случае не претендовало на оригинальность и требовало от наставников «communiores magisque nunc approbatas philosophorum sententias tueri»[7*]. Вот почему основным истолкователем Аристотеля, которому, главным образом, следовало преподавание, был св. Фома. Ему надо было следовать всюду, где только возможно, отступать от него как можно реже и всегда с осторожностью — таково было правило поведения хорошего профессора философии. Подчинение членов Общества Иисуса предписаниям своих начальников, дисциплина, царившая в ордене, напечатанные иезуитами в то время учебники по философии, в точности соответствующие вышеизложенным требованиям, — все это служит надежной гарантией, что данные программы действительно соблюдались[12]. Поэтому несомненно, что Декарту, в течение трех лет воспитывавшемуся в схоластической дисциплине, трудно было не знать основных положений философии св. Фомы. А если прибавить к этому, что преподавание собственно религиозных предметов постоянно должно было направлять его внимание на схоластические доказательства христианских догм, то легко понять, что Декарт никогда не «выходил из подчинения своим наставникам» в той мере, как он сам полагал; во всяком случае, он никогда не забывал полностью то, что ему преподавали.
Итак, Декарт покинул Ла Флеш умелым диспутантом, вскормленным схоластической философией. Об этом свидетельствуют и различные анекдоты, приводимые Байе, которым в какой-то степени можно верить[13], а также та легкость, с какой Декарт на протяжении всей своей жизни пересыпал свой французский схоластической латынью[14]. Как долго после выхода из коллежа он оставался в соприкосновении со схоластической философией? На такой вопрос ответить труднее. Если судить по первой части «Рассуждения о методе», может создаться впечатление, что Декарт отошел от этой бесполезной дисциплины, которая останавливается на одних лишь правдоподобных мнениях, сразу после окончания учебы и чуть ли не в процессе учебы. Как только возраст позволил ему, говорит Декарт, он «совсем оставил книжные занятия» (подразумевая под этим схоластическую философию), чтобы искать только ту науку, которую мог обрести в самом себе или же в великой книге мира[15].
Однако есть основания полагать, что этот разрыв со схоластикой не был ни таким полным, ни таким стремительным, как можно подумать. Хотя бы из чистой осторожности Декарт должен был удостовериться, что его идеи не противоречат учению церкви и что его сочинения не окажутся стенобитными орудиями, направленными против схоластической философии. Уже по одной этой причине он не мог полностью забросить чтение схоластических авторов, по крайней мере, наиболее известных и авторитетных. И в самом деле, мы знаем, что спустя двадцать семь лет после окончания коллежа Ла Флеш Декарт взял с собой в путешествие кроме Библии «Сумму» св. Фомы[16]. А в одном из писем от 1640 г. Декарт заявляет, что уже двадцать лет не читал философии иезуитов. Если считать эту цифру совершенно точной, мы получаем 1620 г. как дату, начиная с которой Декарт перестал читать схоластических философов, по крайней мере в учебниках иезуитов. Как бы то ни было, остается бесспорным, что его разрыв с учением св. Фомы никогда не был ни полным, ни окончательным.
Читал ли Декарт других схоластов? Весьма вероятно, что в Ла Флеш, помимо курсов своего профессора, он хотя бы листал некоторые знаменитые учебники своего времени. Это предположение тем более вероятно, что большинство таких учебников было составлено иезуитами, и потому они должны были попадать в руки учащихся. Декарт наверняка познакомился в Ла Флеш с «коимбрскими комментаторами (les Conimbres)[9*], Толетусом и Рубиусом», к которым нужно добавить монаха ордена фельянов Евстафия де Сен-Поля[17], автора «Суммы философии», ценимой за свою ясность и лаконичность. С тремя первыми именами связана серия комментариев на тексты Аристотеля, верное изложение которых составляет учебную программу, очерченную в «Ratio studiorum» 1586 г. Эти комментарии дают нам точное представление о курсе, который должен был читать в Ла Флеш о. Франсуа Верон.
Невозможно утверждать, что Декарт читал или в какой-то мере изучал каких-то других схоластических философов, кроме вышеназванных и св. Фомы. Материалы его переписки оставляют полную неопределенность в этом вопросе. Отметим только, что Декарт подтверждал смысл одного схоластического термина у Суареса[18], что он цитирует Петра Ломбардского[19], Дунса Скота[20] и Николая Кузанского[21].
В действительности, отрывочные сведения, предоставляемые нам Декартом относительно его круга чтения, оказываются не очень полезными. С определенностью можно утверждать только то, что иезуитское образование, адекватное представление о котором дают учебники той эпохи, в течение трех (во всяком случае, двух с лишним) лет питало юного Декарта схоластической философией. Что касается более определенных представлений относительно конкретных идей, только сравнение текстов позволит установить, какие из схоластических доктрин были известны Декарту, против каких он хотел восстать, а какие «после рассмотрения их собственным разумом» он просто принял и использовал. Прежде чем подвергнуть такому испытанию картезианскую концепцию божественной свободы, нужно рассмотреть ее саму по себе и в текстах, в которых она представлена.
На первый взгляд, проблема божественной свободы занимает в картезианской философии второстепенное место. В «Размышлениях» и «Первоначалах» Декарт охотно развивает свою концепцию человеческой свободы, но хранит молчание по поводу свободы божественной. От силы то там, то сям фрагмент о творческой мощи Бога напомнит, что все без исключения происходит от этой мощи[22]; или же очень кратко, в нескольких строках Декарт утверждает, что Бог производит все вещи в едином, простейшем акте, потому что Бог одновременно разумеет, волит и производит все вещи[23]. Но ничто тут не позволит неискушенному читателю догадаться, что за этими словами скрывается, быть может, наиболее новаторская и, бесспорно, одна из наиболее плодотворных метафизических концепций Декарта. Какой же может быть причина его молчания или, во всяком случае, его крайней сдержанности?
Это может показаться тем более удивительным, что идеи философа по данному вопросу определились очень рано. В самом деле, уже в 1630 г. в трех письмах к Мерсенну он излагает их в наиболее смелом и парадоксальном аспекте. Он собирается «затронуть в своей физике» некоторые вопросы метафизики, и в частности, доказать, что математические истины были сотворены Богом и полностью от него зависят, как и все прочие сотворенные вещи: «Ведь утверждать, что эти истины от него не зависят, — это то же самое, что приравнивать Бога к какому-нибудь Юпитеру или Сатурну и подчинять его Стиксу или же мойрам»[24]. Декарт просит Мерсенна утверждать противное и оповещать всех, что именно Бог учредил законы в природе, подобно тому как король учреждает законы в своем королевстве. Декарт тут же дает доказательство того, что вечные истины действительно зависят от Бога, который учредил их. В самом деле, ни одна из этих истин не выходит за границы и сферу досягаемости нашего разума. Они врождены нам, следовательно, содержатся в нашем мышлении, и среди указанных законов нет ни одного, который мы не могли бы постичь, если наш ум направит на это свое внимание. Напротив, величие Бога мы не можем постичь, хотя мы о нем и знаем. Но именно эта непостижимость Бога, заставляя нас лучше прочувствовать дистанцию, отделяющую нас от Него, дает нам более возвышенную идею его могущества, подобно тому как величие короля тем больше, чем больше он отдален от своих подданных и чем меньше они его знают. Вот почему мы должны ставить величие Бога, который нам известен, но непостижим, выше вечных истин, которые все постижимы для нашего ума[25].
Разумеется, подобная доктрина может вызвать очень серьезные возражения. Вечные истины представляются нам незыблемыми. Но если воля Бога свободно создала их, мы не можем быть уверены в том, что эта же воля их не изменит, подобно тому, как король может, если захочет, изменить установленные им законы. Тем не менее есть простой ответ на такое возражение. Воля Бога могла бы изменить вечные истины, если бы она была изменчива. Но воля Бога неизменна и вечна, поэтому и созданные ею истины неизменны и вечны[26].
На это, возможно, возразят, что такое решение порождает новую проблему. Если воля Бога незыблема и не может измениться, как можно, с другой стороны, признавать, что она свободна? Но здесь, отвечает Декарт, мы должны склониться перед непостижимым могуществом Бога. Наш конечный разум не может понять, как божественная воля может одновременно быть свободной и тем не менее неизменной; поэтому нам остается только принять это, не пытаясь объяснить. Мы, конечно, вправе утверждать, что Бог может сотворить все то, что мы способны понять, и что Он мог, следовательно, сотворить вечные истины. Но было бы абсурдным утверждать, что бесконечный Бог не может сотворить вещь, непостижимую для нашего конечного разума. Поэтому мы признаем, хотя и не понимаем этого, что Бог одновременно неизменен и свободен. Декарт, впрочем, настолько уверен в своей точке зрения относительно этих различных вопросов, что хочет написать все это в своей физике не долее чем через пятнадцать дней. Тем не менее, в силу своей обычной осторожности, он просит Мерсенна рассказывать при случае об идеях, которые он только что изложил, не называя, однако, его имени; благодаря этому, как он считает, он мог бы заранее узнать, какие возражения будут на них сделаны, и подготовить для них лучший прием[27].
Такое желание видеть, как публика приучается к его идеям, показывает, что Декарт вполне уверен в своей мысли, но не уверен в ее ортодоксальности. Впрочем, уже в ответе Мерсенна он должен был столкнуться с началом сопротивления, которое предвидел. Так, против возражений Мерсенна он выдвигает еще более категорические утверждения. Будем ли мы рассматривать вечные истины как возможные в разуме Бога или как актуально реализованные, в любом случае надо признать, что они истинны или возможны потому, что Бог знает их как таковые; и неверно, что Бог знает их как таковые потому, что они сами по себе возможны или истинны[28]. И если Мерсенн, несомненно, различал независимость вечных истин по отношению к разуму Бога и их независимость по отношению к Его воле, то Декарт уничтожает в корне саму возможность подобного различения. Нельзя сказать, что вечные истины предшествуют знанию Бога или Его воле, ибо в Боге воля и знание едины, и одним тем, что Бог хочет вещь, Он ее знает, и только в силу этого вещь истинна. Выражаться по-другому — значит совершать настоящее богохульство и к тому же говорить нелепые вещи, ибо это значило бы утверждать, что даже если бы Бога не было, эти истины оставались бы истинными, ибо «существование Бога есть первая и самая вечная из всех истин, какие могут быть, и единственная, из которой проистекают все остальные»[29]. Декарт основывает это новое утверждение на том, что он вкратце изложил в предыдущем письме: мы затрудняемся признавать, что вечные истины, особенно математические, сотворены Богом, потому что некоторые из этих истин для нас совершено понятны, например математические, тогда как Бог, напротив, познаваем нами лишь очень смутно. Отсюда атеисты заключают, и совершенно ошибочно, что такие достоверные истины не могут зависеть от Бога, чье существование они не постигают совершенным образом. Истинное же заключение должно быть прямо противоположным: наш разум, созерцая истины, которые он может охватить полностью, и божественное могущество, которое для него непостижимо, должен заключить, что эти истины «есть что-то менее значительное и подчиненное Его непостижимому могуществу»[30]. Возражения, связанные с необходимой последовательностью божественных ипостасей, последовательностью, в которой свободная воля Бога не проявляется, здесь можно не рассматривать. Ибо, хотя Отец необходимо предшествует Слову, это не противоречит только что сказанному о божественной свободе, и к тому же это теологический вопрос, которым Декарт не занимается.
Мерсенн еще не был удовлетворен этими ответами и, по-видимому, думал, что под учреждением вечных истин Декарт, может быть, понимал не буквальное их творение, а просто упорядочение или производство их посредством причины, отличной от действующей причины, например образцовой причины. Как бы то ни было, Декарт в последнем ответе уточняет свою позицию, не оставляя никаких лазеек. Мерсенну, который спрашивает, «in quo genere causae Deus disposuit aeternas veritates»[31], Декарт отвечает, что это «in eodem genere causae», по которой Он создал все вещи, т. е. «ut efficiens et totalis causa»[17*][32]. Бог создал их как действующая причина, т. е., говоря строго и согласно схоластическим определениям, Он «id a quo veritates aetemae sunt aut fiunt»[18*]; Он создал их как тотальная причина, что означает, что Бог один достаточен, чтобы дать основание всего того, что содержат эти истины; Бог сам по себе является полным объяснением их совокупного бытия[33]. Поэтому невозможно, например, принять решение, предложенное, по-видимому, Мерсенном: рассматривать Бога как изначально знающего вечные истины или сущности вещей и творящего их свободным актом своей воли в том смысле, что только от Него зависит, получит та или иная сущность существование. Это различие неприемлемо, потому что Бог, будучи действующей и тотальной причиной всех вещей, является причиной всего того, что эти вещи содержат, следовательно, причиной сущности творений в той же мере, как и их существований. Сущности же эти — не что иное, как именно те вечные истины, «кои я вовсе не считаю проистекающими от Бога наподобие эманации солнечных лучей; но я знаю, что Бог — творец всех вещей, истины же эти — некие вещи, а следовательно, он их творец»[34]. К тому же, не следует удивляться, что такое творение вечных истин Богом остается непостижимым, потому что Бог бесконечен и всемогущ, тогда как наша душа конечна и ограничена; но мы можем знать это, даже не понимая; мы можем прикоснуться к этому мыслью, не будучи в состоянии мыслью объять; и если наши рассуждения приводят нас к признанию того, что вечные истины, как и все вещи, должны быть сотворены Богом, являющимся создателем всех вещей, мы должны принять это, хотя наш конечный разум и не в состоянии этого понять.
Мерсенн продолжает спрашиваеть: поскольку эти истины необходимы и все-таки сотворены Богом, то что вынудило Бога их сотворить? Декарт отвечает на это: ничто. Обычно признают, что Бог был свободен создать или не создать мир и что сотворенные существа не сопряжены необходимым образом с сущностью Бога; надо признать то же самое относительно вечных истин, которые есть творения, подобные любым другим: «И я отвечаю, что он был в такой же степени волен сделать неистинным положение, гласящее, что все линии, проведенные из центра круга к окружности, между собой равны, как и вообще не создавать мир»[35].
Мерсенн спрашивает, наконец: какова же тогда природа того акта, которым Бог создал вечные истины? Бог произвел их абсолютно простым актом; Он создал их уже тем, что пожелал их и постиг[36].
Однако, чтобы правильно понять этот акт, не нужно приписывать первенства ни воле, ни разуму, ни творению: в Боге воля, разум и творческая суть одно, и не только в том смысле, что они не являются тремя отдельными атрибутами и как бы тремя действительно отдельными вещами, но в том смысле, что между ними нет даже различения рассудка. Одним словом, в Боге нет ничего, оправдывающего подобное различение (каким бы относительным его ни пытались сделать) между могуществом, разумом и волей.
Что касается нового теологического возражения Мерсенна относительно того, что если Бог создал вечные истины, он создал также добро и зло, и, следовательно, Он мог бы, если бы захотел, осудить всех людей без различия на вечные времена, Декарт не должен отвечать на него, потому что оно является чисто теологическим. Дело не в том, что он признает доводы вольнодумцев, отталкивающихся от невозможности избежать наказания, если бы Бог пожелал нас осудить; их доводы являются, напротив, легковесными и смешными; однако, опираясь на аргумент, который он, вне всякого сомнения, позаимствовал у св. Фомы, Декарт отвечает, что желание основать истины веры, данные нам в откровении и потому достоверно известные из сверхъестественного источника, на доводах разума, может лишь повредить этим истинам, ибо такие доводы не более чем вероятны и не могут эти истины доказать[37].
В рассмотренных текстах содержится все учение Декарта о божественной свободе, и он ничего впоследствии к нему не добавил. В самом деле, мы находим в этих трех письмах к Мерсенну категорическое утверждение творения Богом вечных истин и аргументы, на которые опирается это утверждение. Мы видим, с другой стороны, насколько Декарт озабочен тем, чтобы придать строгое выражение своим мыслям по данному вопросу, и какое значение он ему придает, потому что среди метафизических вопросов, которые он собирается затронуть в своей физике, данному отводится самое заметное место. Однако трактат «Мир» не появился из-за опасений, которые вызвало у Декарта осуждение Галилея, и некотороелзремя он воздерживался от публикации своего мнения. В 1637 г. в «Рассуждении о методе» он хранит молчание. Да и в 1641 г. в «Размышлениях» Декарт тем более не затрагивает эту тему; только в силу случайных обстоятельств, чтобы ответить на критику, связанную с другим вопросом, он использует возможность, предоставляемую «Ответами на возражения», чтобы публично развить свою мысль.
Это не означает, что в промежутке Декарт испытывал какие-то колебания, и никоим образом не означает, что он отказался от своего первого мнения. Спустя восемь лет после того, как он писал Мерсенну в терминах, которые мы приводили выше, Декарт напоминает ему — в связи с вопросом о том, существовало ли бы реальное пространство, если бы Бог ничего не сотворил, — что, по его мнению, не только не было бы вовсе никакого пространства, но даже вечные истины не были бы истинами, если бы Бог того не пожелал. И Декарт напоминает, что, впрочем, он уже писал ему об этом[38]. За исключением этого короткого напоминания, мы ничего не находим вплоть до «Пятых возражений», где видим открытое изложение концепции, которую Декарт собирался опубликовать с 1630 г. В «Пятом размышлении»[39] Декарт, стремясь определить, какова сущность материальных вещей, в результате обнаруживает в себе бесчисленные идеи некоторого рода вещей, которые, даже и не имея, возможно, независимого от него внешнего существования, не могут тем не менее считаться чистым ничто. В самом деле, хотя мы свободны мыслить их или нет, мы не можем, однако, их измыслить, ибо они имеют собственные истинные неизменные сущности. Так, прибавляет Декарт, если я, например, воображаю треугольник, то, хотя такой фигуры нет, может быть, нигде в мире и никогда не было, тем не менее есть определенная природа, или форма, или определенная сущность этой фигуры, которая является неизменной и вечной и которая вовсе не вымышлена мной и не зависит никаким образом от моего ума[40]. Это, впрочем, является очевидным в силу того факта, что я могу доказать различные свойства этого треугольника, например, что его углы равны двум прямым, что самый большой угол лежит против самой большой стороны, и много других свойств, которые я ясно и отчетливо познаю как принадлежащие ему и про которые нельзя сказать, что я их измыслил или изобрел, потому что я совсем не думал о них тогда, когда впервые вообразил себе треугольник. В этом рассуждении Декарта Гассенди обратил внимание на выражение «natura irnmutabilis et aeterna»[27*] и, не стремясь особо на этом останавливаться, заявил только, что ему кажется неприятным, когда какая-либо природа, помимо природы трижды великого Бога, определяется как неизменная и вечная[41].
Декарт отвергает это возражение с известной живостью, и, отвечая Гассенди так, словно обращается к какому-то схоласту, замечает прежде всего, что такое возражение было бы понятно, если бы в этом отрывке речь шла не о простых сущностях, но о чем-то реально существующем[42]. По крайней мере нужно было бы к тому же, чтобы постулирование неизменности, в котором его упрекают, предполагало, что эта неизменность не зависит от Бога. Выходя при этом за пределы просто схоластической точки зрения, Декарт использует сравнение, позволяющее понять его действительную позицию. Неизменность, которую он признает в некоторых природах, например в природе треугольника, есть неизменность условная и подчиненная свободной воле Бога; как говорят на языке схоластики, неизменность ех hypothesi[30*]. Это подобно тому, как поэты воображают, что судьба было когда-то сотворена Юпитером. Но после того как она была сотворена, Юпитер сам подчиняется ей. Таким образом, Декарт считает, что сущности вещей и все математические истины, которые можно познать относительно них, зависимы от Бога, но, что тем не менее, поскольку Бог так пожелал и таким образом расположил, они неизменны и вечны. Гассенди может, впрочем, считать это приятным или неприятным, для Декарта же достаточно того, что это — истина[43].
В этом ответе Гассенди и в некоторых других строках тех же «Пятых возражений» внимательный ум сумеет понять, как Декарт представляет себе происхождение вечных истин. Написав, что Бог создал их подобно тому, как Юпитер создал судьбу, он опять принялся говорить об этих истинных и неизменных природах, созданных Богом[44]. С другой стороны, Декарт хотел, чтобы Мерсенн показал тем из его критиков, которые писали последними, возражения первых и его ответы на них[45]. Этого было достаточно, чтобы теологи, изучавшие одновременно и «Размышления», и «Возражения», высказали несогласие по этому вопросу, так близко затрагивающему теологическую спекуляцию. В самом деле, в «Шестых возражениях» мы видим двойную атаку на Декартову концепцию божественной свободы.
Первое из двух сомнений, которые высказывают Декарту его рецензенты, спровоцировала его концепция человеческой свободы, точнее, его критика свободы как безразличия.
Во многих текстах, к которым мы еще будет обращаться, философ отрицает, что безразличие образует совершенство свободы, и утверждает, напротив, что оно есть подлинный изъян, так что это безраличие исчезает всякий раз, когда душа ясно познает, во что надлежит верить, что следует делать или не делать. Однако такие утверждения неизбежно ведут к уничтожению божественной свободы. В самом деле, то, что не принадлежит природе человеческой свободы, не может принадлежать и божественной свободе, так как сущности вещей, подобно числам, неизменны и неделимы. Человеческая природа, например, принадлежит одному человеку не в большей и не в меньшей степени, чем другому человеку; точно так же к сущности, как и к числу, нельзя ничего прибавить, не изменив природу этой сущности или числа[46]. Поэтому свобода Бога не может по своей природе быть иной, нежели свобода человека, и если безразличие есть изъян нашей свободы, отсюда следует, что оно должно быть также изъяном и для божественной свободы. Однако именно такое заключение неприемлемо, если мы подумаем, что, с одной стороны, мы должны принять как истину веры, что Бог от века безразличен к тому, чтобы сотворить именно этот, а не другой мир, либо сотворить один, а не множество миров или ни одного; и что, с другой стороны, нельзя сомневаться в том, что Бог всегда имеет очень ясное созерцание того, что он должен или не должен делать. Отсюда следует, в самом деле, что весьма ясное видение и восприятие вещей не устраняет безразличия и что, поскольку сущности неделимы, безразличие составляет, как в Боге, так и в нас, часть истинной свободы[47].
Второе сомнение было порождено ответами Декарта на «Пятые возражения» и прямо ставило вопрос о происхождении вечных истин. Как может быть, чтобы геометрические или метафизические истины, упоминаемые Декартом, были неизменными и вечными и одновременно зависимыми от Бога? Используя выражение, которое, без сомнения, выдает стиль Мерсенна, оппонент спрашивает: «В соответствии с каким родом причины они от него зависят?»[48]. Мог ли Бог сделать так, чтобы природа треугольника не существовала? И каким образом Бог был бы в состоянии с самого начала сделать так, чтобы дважды четыре не равнялось восьми или чтобы треугольник не имел трех углов? Получается, что мы должны признать либо то, что эти истины зависят только от нашего разума, пока он их мыслит, либо что они зависят от существующих вещей, либо что они независимы в абсолютном смысле слова, потому что Бог, по-видимому, не мог бы сделать так, чтобы какая-то из этих сущностей не существовала от века[49].
На первое из только что приведенных возражений Декарт отвечает, отрицая правомерность уподобления божественной свободы свободе человеческой, и в письме к Мерсенну он прямо оспаривает возможность заключать от человека к Богу[50]. Впрочем, он вовсе не думает, что символ веры не обязывает считать Бога безразличным; и в самом деле, у Декарта есть основание серьезно сомневаться в том, что такое положение входит в символ веры, поскольку оно, в такой форме, никогда не было утверждено никаким собором. Впрочем, с точки зрения Декарта, этот момент мог бы иметь значение, только если бы существовало догматическое определение безразличия. Согласно ему, в самом деле, безразличие не только принадлежит свободной воле Бога, но и составляет ее высшее совершенство. Его единственная претензия состоит в том, чтобы постичь это совершенство лучше, чем св. Фома, и более достойным божественного всемогущества образом. Против своего оппонента Декарт в «Шестых возражениях», используя в свою очередь схоластические различения, выставляет непосредственный довод. Принцип неделимости сущностей не позволяет утверждать, что свобода тождественна у человека и у Бога. В самом деле, заключая таким образом от человека к Богу, забывают другой важный схоластический принцип, согласно которому никакой атрибут не может univoce[38*] соответствовать Богу и творениям[51].
Поэтому более последовательным будет противоположное заключение, что если безразличие принадлежит божественной свободе, то только совсем в ином смысле, нежели ее приписывают свободе человеческой, и в Боге это не предполагает никакого несовершенства.
Ибо сама сущность свободы в Боге отличается от нашей. Нужно признать, что представление, будто Бог от века не был безразличен к тому, что было или могло быть когда-либо создано, неприемлемо. Ибо «нельзя вообразить ни блага, ни истины, ни предмета веры, ни действия, ни, напротив, бездействия, идея которых содержалась бы в божественном разуме до того, как воля Бога определила себя к тому или иному свершению»[52]. Свобода Бога, следовательно, в высшей степени безразлична, так как невозможно допустить никакого приоритета между божественной волей и божественным разумом, и потому никакая идея не могла бы побудить Бога выбрать что-то одно преимущественно перед другим, и тут не следует допускать никакого приоритета не только во времени, но даже и в порядке, природе или в силу различения рассудка, порожденного самим рассудком (raison raisonnee); различение между божественной волей и божественным разумом не имеет никакого основания в природе вещей, и ему ничто не соответствует в самом Боге. Нужно отметить, в какой степени утверждения Декарта, выражающегося здесь на схоластическом языке, точны и строги; он не просто отбрасывает грубую и антропоморфную концепцию, согласно которой вечные истины сначала были постигнуты божественным разумом, а потом приняты божественной волей. Он отбрасывает и концепцию (к ней мы еще вернемся) воли и разума, тождественных по сути, но допускающих, однако, установления между ними приоритета порядка в зависимости от того, является ли некоторый акт преимущественно волевым или интеллектуальным, или же приоритет природы, в зависимости то того, признают ли, что разум обусловливает волю, или не признают; одним словом, Декарт отбрасывает всякое различение рассудка, порожденное самим рассудком, т. е. различение, пытающееся оправдать себя видимостью отличия — как бы оно ни было мало — разума и воли Бога[53]. Так, например, Бог предпочел сотворить мир во времени, а не от века не потому, что усмотрел в этом большее благо и пожелал, чтобы три угла треугольника были равны двум прямым, не потому, что знал о невозможности иного, и т. д.; но, наоборот, именно потому, что он пожелал создать мир во времени, это оказалось лучшим, чем если бы он создал его от века; и, поскольку он пожелал, чтобы три угла треугольника с необходимостью были равны двум прямым, это стало теперь истинным и больше не может быть иным; и то же относится ко всему остальному[54]. На это можно было бы возразить, что заслуги святых являются причиной, по которой они обретают вечную жизнь; но эти заслуги не являются здесь причиной в том смысле, что определяют какое-то желание Бога; они являются причиной спасения святых потому, что Бог пожелал от века, чтобы они были причиной этого следствия[55]. Из всего этого надо заключить, что абсолютное безразличие, обнаруживаемое нами в Боге, есть наиболее достоверный признак его всемогущества. Нужно ли говорить, что для человека все обстоит совершенно иначе, поскольку он находит природу всего благого и истинного уже предопределенной Богом. И поскольку Его воля не может быть, в самом деле, направлена на иное, очевидно, что он тем охотнее, а потому свободнее устремляется к благу и истине, чем более ясно их усматривает; и человек, наконец, никогда не может быть безразличен, кроме как в случае, когда ему неизвестно, что вернее и лучше, или, по крайней мере, когда он не видит этого с достаточной ясностью, которая избавила бы его от сомнения. Таким образом, безразличие присуще человеческой свободе совсем ином смысле, чем божественной[56].
Отсюда к тому же видно, каким должен быть ответ на второе сомнение теологов. Если учесть бесконечность Бога, то становится очевидным, что не может быть абсолютно ничего, что бы от Него не зависело; не только реально существующей вещи, но никакого порядка, никакого закона, никакой сущности истины или блага; в самом деле, если бы это было иначе, Бог не был бы совершенно безразличен к творению того, что он сотворил[57], ибо если бы какое-то основание блага предшествовало его предустановлению, оно определяло бы Бога к свершению наилучшего, тогда как, наоборот, именно поскольку он предопределил себя к тому, что должно было быть создано, эти вещи, как сказано в Книге Бытия, sunt valde bona[45*][58]. Другими словами, основание того, что они хороши, того, что может быть в них хорошего, зависит от того, что Бог пожелал сотворить их именно такими. И нет надобности доискиваться, в каком роде причины эта благость и прочие истины, как математические, так и метафизические, зависят от Бога; те, кто перечислил различные роды причин, возможно, не представляли себе, что может существовать причинность такой природы, поэтому было бы совсем неудивительно, если бы они не обозначили ее никаким именем[59]. Тем не менее они дали ей имя; ее назвали «производящей», признав ее причиной того же рода, какой король есть творец закона, хотя закон и не является физически существующей вещью, но всего лишь тем, что именуют моральной сущностью. Нет нужды доискиваться, каким образом Бог был бы в состоянии сделать от века так, чтобы дважды четыре не равнялось восьми и т. д. Это, без сомнения, для нас непостижимо. С другой стороны, поскольку мы ясно понимаем, что ни одна из вещей, будь то физическая или моральная, истинная или возможная сущность или существование, не может не зависеть от Бога, и поскольку легко устроить некоторые вещи таким образом, чтобы мы, люди, не способны были постичь возможность иного положения вещей, чем то, которое есть, то было бы противно разуму подвергать сомнению вещи, которые мы понимаем ясно, из-за других вещей, которых мы не понимаем и не усматриваем, что мы должны были бы понимать. Поэтому не следует считать, будто вечные истины зависят от нашего разума или от существования других вещей; они зависят от одного лишь Бога, который в качестве верховного законодателя установил их от века[60].
Переписка Декарта показывает, что он никогда не отказывался от этой точки зрения. В 1644 г. он писал Мелану, что как бы ни трудно нам было это постичь, надо признать, что «Бог обладал свободой и безразличием сделать так, чтобы равенство трех углов треугольника двум прямым углам не было истинным, или же, наоборот, чтобы противоречивые вещи могли совмещаться»[61]. Причина, по какой мы должны это признать, состоит прежде всего в том, что могущество Бога не должно иметь границ, а в то же время, «ум наш конечен и природа его создана такой, что он способен воспринимать как возможные вещи, кои Бог пожелал сделать поистине возможными, но природа эта не такова, чтобы ум мог также воспринимать как возможные вещи, кои Бог мог сделать возможными, но пожелал сделать невозможными. Ведь первое из этих усмотрений показывает нам, что Бог не мог быть детерминирован к тому, чтобы сделать истинной несовместимость противоречивых вещей, а следовательно, он мог сделать и противоположное; второе же укрепляет нас в мысли, что, хотя это верно, мы не должны стремиться это постичь, поскольку наша природа не дает нам такой возможности. Более того, то, что Бог пожелал сделать некоторые истины необходимыми, еще не значит, будто он с необходимостью их пожелал: ведь это совсем разные вещи — желать необходимости каких-то вещей и желать их с необходимостью, или быть вынужденным их желать»[62]. Можно было бы возражать против того, что некоторые противоречия, очевидные настолько, что мы не можем предъявить их своему уму, Бог мог бы сделать истинными, например: Бог мог сделать так, чтобы твари от него совершенно не зависели. Разумеется, когда мы думаем о противоречиях такого рода, мы должны признать их «совершенно невозможными». Но мы вовсе и не должны себе это мысленно представлять, чтобы познать всю безграничность могущества Бога; мы не должны «думать о каком-то предпочтении или приоритете, существующем в отношении Его разума или его воли: ведь имеющаяся у нас идея Бога учит нас тому, что ему присуще единство свершения, абсолютно простого и чистого. Это очень хорошо выражают слова св. Августина: «Quia vides ea, sunt etc.»[63], поскольку у Бога videre и velle[51*] — одно и то же[64]. Наконец, в беседе с Бурманом[65] и в письме Арно от 29 июля 1648 г. Декарт высказывает все ту же точку зрения, заявляя, что всякая истина и всякое благо зависят от всемогущества Бога в такой степени, что нельзя даже сказать, будто бы Он не мог сотворить гору без долины или сделать так, чтобы два плюс один не было бы равно трем[66].
Так образом, как уже справедливо отмечалось[67], тексты, в которых Декарт излагает свою концепцию божественной свободы, встречаются на протяжении почти всей его философской деятельности. Именно эту концепцию, которой Декарт очевидно придавал принципиальное значение, мы собираемся сопоставить с теологическими учениями, общепринятыми в его время.