6. Песнь песней Соломона, или Единственный

6. Песнь песней Соломона,

или

Единственный

Cessem do sabio Grego, e do Troiano,

As navega?o?s grandes que fizeram;

Calle-se de Alexandro, e de Trajano

A fama das victorias que tiveram,

Cesse tudo о que a Musa antigua canta,

Que outro valor mais alto se alevanta.

E v?s, Spre?des minhas…

Dai-me huma furia grande, e sonorosa,

E na? de agreste avena, on frauta ruda;

Mas de tuba canora, e bellicosa

Que о peito accende, e о c?r ао gesto muda[418],

внушите мне, о нимфы Шпре, песнь, достойную героев, сражающихся на ваших берегах против Субстанции и Человека, песнь, которая разольется по всему миру и которую будут петь во всех странах, – ибо речь идет о человеке, который свершил деяние –

Mais do que promettia a for?a humana[419],

большее, чем может сделать просто «человеческая» сила, – о человеке, который

… edific?ra

Novo reino que tanto sublim?ra[420],

который создал новое царство в далекой стране, создал «Союз» – речь идет здесь о

tenro, е novo ramo florescente

De huma arvore de Christo, mais amada[421],

о том, кто является

certissima esperan?a

Do augmento da pequena Christiandade,

«для малодушного христианства вернейшей порукой роста» – словом, речь идет о чем-то «еще никогда не бывалом», о «Единственном»[422].

Все, что мы встретим в этой, не бывалой еще, Песни песней о Единственном, уже раньше преподнесено в «Книге». Мы упоминаем об этой главе только ради порядка; чтобы это можно было сделать надлежащим образом, мы оставили рассмотрение некоторых пунктов до настоящего места, другие же мы вкратце здесь повторим.

Санчевское «Я» проделало полный цикл переселения душ. Мы уже видели его в качестве согласного с собой эгоиста, барщинного крестьянина, торговца мыслями, несчастного конкурента, собственника, в качестве раба, у которого отрывают ногу, видели его в образе Санчо, взлетевшего на воздух в силу взаимодействия между рождением и обстоятельствами, и еще в сотне других видов. Здесь он прощается с нами в виде «Нечеловека», – под тем же девизом, под которым он торжественно вступил в обитель Нового завета.

«Действительным человеком является только – Нечеловек» (стр. 232).

Это одно из тысячи и одного уравнений, в которых Санчо излагает свою легенду о Святом.

Понятие «человек» не есть действительный человек.

Понятие «человек» = «Человек».

«Человек» = недействительный человек.

Действительный человек = не-человек.

= Нечеловек.

«Действительным человеком является только – Нечеловек».

Санчо старается уяснить себе этот незатейливый тезис при помощи следующих превращений:

«Не так уж трудно высказать в скупых словах, что такое Нечеловек; это – человек, не соответствующий понятию человеческого. Логика называет такое суждение нелепым. Разве мы имели бы право высказать суждение, что кто-нибудь может быть человеком, не будучи человеком, если бы не была допущена гипотеза, что понятие человека может быть отделено от существования, сущность – от явления? Говорят: такой-то, хотя и кажется человеком, но он не человек. В течение долгого ряда столетий люди повторяли это нелепое суждение, более того – в течение всего этого долгого времени существовали только не-человеки. Какой отдельный индивид мог бы считаться соответствующим своему понятию?» (стр. 232).

Лежащая и здесь в основе фантазия нашего школьного наставника – фантазия о том школьном наставнике, который создал себе идеал «Человека» и «вбил его в голову» другим людям, – составляет основное содержание «Книги».

Санчо называет гипотезой мысль, что можно отделить друг от друга понятие «человека» и его существование, его сущность и явление, – точно в самих его словах не выражена уже возможность этого отделения. Когда он говорит: «понятие», он говорит о чем-то отличном от «существования»; когда он говорит: «сущность», он высказывает нечто отличное от «явления». Не он противополагает эти выражения друг другу, но сами они – выражения некоторой противоположности. Поэтому вопрос мог бы состоять только в том, можно ли подводить что-либо под эти точки зрения; а чтобы ответить на этот вопрос, Санчо должен был бы рассмотреть действительные отношения людей, получившие в этих метафизических отношениях лишь другие названия. Впрочем, собственные рассуждения Санчо о согласном с собой эгоисте и о бунте показывают, как отрывается одна точка зрения от другой, а его рассуждения об особенности, возможности и действительности – в «Самонаслаждении» – показывают, как можно эти точки зрения одновременно и отрывать друг от друга и соединять воедино.

Нелепое суждение философов о том, что действительный человек не есть человек, является только самым универсальным, всеобъемлющим в сфере абстракции выражением фактически существующего универсального противоречия между отношениями и потребностями людей. Нелепая форма абстрактного тезиса вполне соответствует нелепости доведенных до крайности отношений буржуазного общества, подобно тому как нелепое суждение Санчо о его окружении – «они – эгоисты и они – не-эгоисты» – соответствует фактическому противоречию между бытием немецких мелких буржуа и их задачами, которые навязаны им существующими отношениями и которые обретаются в них самих в виде благочестивых пожеланий и помышлений. Впрочем, философы объявили людей нечеловечными не потому, что последние не соответствовали понятию человека, а потому, что понятие человека у этих людей не соответствовало истинному понятию человека, или потому, что у них не было истинного сознания о человеке. Tout comme chez nous{307}, как это преподносится нам в «Книге», где Санчо также признает людей не-эгоистами лишь потому, что у них нет истинного сознания эгоизма.

О совершенно бесспорном тезисе, что представление о человеке не есть действительный человек, что представление о вещи не есть сама эта вещь, – об этом тезисе, который применим также к камню и к представлению о камне и в соответствии с которым Санчо должен был бы сказать, что действительный камень есть не-камень, можно было бы не упоминать ввиду его безмерной тривиальности и несомненной достоверности. Но известная уже нам фантазия Санчо, будто люди до сих пор низвергались в пучину бедствий только в силу господства представлений и понятий, позволяет ему снова связать с этим тезисом свои старые выводы. Старое мнение Санчо, будто достаточно выбить из головы известные представления, чтобы устранить из мира те отношения, которыми порождены эти представления, это мнение воспроизводится здесь в той форме, что достаточно выбить из головы представление «человек», чтобы покончить с теми действительными отношениями, которые ныне признаются нечеловеческими, – безразлично, будет ли этот предикат «нечеловеческий» суждением индивида, находящегося в противоречии со своими отношениями, или же суждением существующего господствующего общества о выходящем за пределы этого общества, подчиненном классе. Извлеченный из моря и пересаженный в Купферграбен кит, если бы он обладал сознанием, конечно, объявил бы это созданное «неблагоприятными обстоятельствами» положение чем-то противоречащим природе кита, хотя Санчо мог бы ему доказать, что оно соответствует природе кита уже потому, что является его, кита, собственным положением, – совершенно так же рассуждают при известных обстоятельствах и люди.

На стр. 185 Санчо поднимает важный вопрос:

«Но как обуздать нечеловека, который ведь сидит в каждом отдельном индивиде? Как сделать, чтобы вместе с человеком не выпустить на волю и нечеловека? У либерализма есть смертельный враг, непобедимый антагонист, как у бога – дьявол: рядом с человеком всегда стоит нечеловек, эгоист, отдельный индивид. Государство, общество, человечество не могут одолеть этого дьявола».

«Когда же наступит конец тысячелетия, сатана будет освобожден из темницы своей и выйдет обольщать народы, находящиеся на четырех углах земли, Гога и Магога, и собирать их на брань… И вышли на широту земли и окружили стан святых и город возлюбленный» (Откровение Иоанна, 20, 7 – 9).

Вопрос в том виде, как его понимает сам Санчо, сводится опять-таки к простой бессмыслице. Он воображает, будто до сих пор люди всегда составляли себе понятие о человеке, а затем завоевывали себе свободу в той лишь мере, в какой это необходимо было, чтобы осуществить в себе данное понятие, и будто мера завоеванной свободы определялась всякий раз их соответствующим представлением об идеале человека; при этом в каждом индивиде неизбежно сказывался-де некоторый остаток, который не соответствовал данному идеалу и поэтому в качестве «нечеловеческого» оставался неосвобожденным или же становился свободным лишь malgr? eux[423].

В действительности же дело происходило, конечно, таким образом, что люди завоевывали себе свободу всякий раз постольку, поскольку это диктовалось им и допускалось не их идеалом человека, а существующими производительными силами. В основе всех происходивших до сих пор завоеваний свободы лежали, однако, ограниченные производительные силы; обусловленное этими производительными силами, недостаточное для всего общества производство делало возможным развитие лишь в том виде, что одни лица удовлетворяли свои потребности за счет других, и поэтому одни – меньшинство – получали монополию развития, другие же – большинство – вследствие постоянной борьбы за удовлетворение необходимейших потребностей были временно (т.е. до порождения новых революционизирующих производительных сил) лишены возможности какого бы то ни было развития. Таким образом, общество развивалось до сих пор всегда в рамках противоположности, которая в древности была противоположностью между свободными и рабами, в средние века – между дворянством и крепостными, в новое время – между буржуазией и пролетариатом. Этим объясняется, с одной стороны, ненормальный, «нечеловеческий» способ удовлетворения угнетенным классом своих потребностей, а с другой – узость рамок, внутри которых происходило развитие общения, а с ним и всего господствующего класса; эта ограниченность развития состоит, таким образом, не только в том, что один класс отстраняется от развития, но и в умственной ограниченности того класса, который производит это отстранение; «нечеловеческое» становится уделом также и господствующего класса. – Это так называемое «нечеловеческое» – такой же продукт современных отношений, как и «человеческое»; это – их отрицательная сторона, это – возмущение, которое не основывается ни на какой новой революционной производительной силе и которое направлено против господствующих отношений, основанных на существующих производительных силах, и против способа удовлетворения потребностей, соответствующего этим отношениям. Положительное выражение «человеческий» соответствует определенным, господствующим на известной ступени развития производства отношениям и обусловленному ими способу удовлетворения потребностей, – подобно тому как отрицательное выражение «нечеловеческий» соответствует попыткам подвергнуть отрицанию внутри существующего способа производства эти господствующие отношения и господствующий при них способ удовлетворения потребностей, попыткам, которые ежедневно все вновь порождаются этой же самой ступенью производства.

Такого рода всемирно-историческая борьба сводится для нашего святого к простой коллизии между святым Бруно и «массой». Ср. всю критику гуманного либерализма, особенно стр. 192 и сл.

Итак, наш простоватый Санчо со своим простоватым изреченьицем о нечеловеке и со своим представлением о человеке, выбрасывающем самого Себя из головы, благодаря чему исчезнет также нечеловек и уже не будет никакого мерила для индивидов, приходит в конце концов к следующему результату. Физическое, интеллектуальное и социальное уродование и порабощение, на которое обречен индивид существующими отношениями, Санчо признает за индивидуальность и особенность этого индивида; как ординарнейший консерватор, он преспокойно признает эти отношения, вполне утешившись тем, что он выбил из своей головы представление философов об этих отношениях. Подобно тому как здесь он объявляет навязанную индивиду случайность его индивидуальностью, так раньше (ср. «Логику»), говоря о Я, он отвлекался не только от всякой случайности, но и вообще от всякой индивидуальности[424].

Полученный им таким образом «нечеловеческий» великий результат Санчо воспевает в следующем Kyrie eleison[425], который он вкладывает в уста «Нечеловеческому»:

«Я был презренным, потому что искал свое лучшее Я вне Себя;

Я был воплощением нечеловеческого, потому что мечтал о человеческом;

Я был подобен праведникам, которые алчут своего истинного Я и навсегда остаются бедными грешниками;

Я мыслил Себя только в сравнении с кем-нибудь другим;

Я не был всем во всем, не был – единственным;

Но теперь я перестаю уже представлять Себе самого себя воплощением нечеловеческого;

Уже не измеряю Себя меркой человека и не допускаю, чтобы Меня так измеряли другие;

Перестаю признавать нечто над Собой» –

«Я был воплощением нечеловеческого раньше, но не таков я теперь, теперь Я – Единственное!» Аллилуйя!

Не станем останавливаться здесь на том, как «Нечеловеческое», которое, мимоходом сказать, лишь потому так возликовало, что «повернулось спиной» «к самому себе и к критику», к святому Бруно, как это «Нечеловеческое» «представляет» здесь – или же не «представляет» – себе само себя. Мы отметим только, что «Единственное», или же «Единственный», характеризуется здесь тем, что в девятисотый раз пытается выбить из головы Святое, так что, как мы это в свою очередь вынуждены повторить в девятисотый раз, все остается по-старому, не говоря уже о том, что это всего только благочестивое пожелание.

Здесь мы впервые имеем перед собой Единственного. Санчо, посвящаемый, под приведенные выше причитания, в рыцари, получает теперь свое новое, благородное имя. Санчо приходит к своей единственности благодаря тому, что он выбрасывает из головы «Человека». Вместе с тем он перестает «мыслить себя только в сравнении с кем-нибудь другим» и «признавать что-нибудь над собой». Он становится несравненным. Это опять все та же старая фантазия Санчо, будто не потребности индивидов, а представления, идеи, «Святое» – здесь в образе «Человека» – являются единственной tertium comparationis[426] и единственной связью между индивидами[427]. Он выбрасывает из головы представление и становится благодаря этому единственным.

Чтобы стать «единственным» в употребляемом им смысле слова, он должен доказать нам раньше всего свою свободу от предпосылок.

Стр. 470: «Твое мышление имеет предпосылкой не мышление, а Тебя. Значит, Ты все же предпосылаешь Себя? Да, но не Себе, а Своему мышлению. До Моего мышления существую – Я. Отсюда следует, что Моему мышлению не предшествует мысль или что Мое мышление лишено какой-либо предпосылки. Ибо предпосылка, какою Я являюсь для Своего мышления, это не созданная мышлением, не мысленная предпосылка, это – собственник мышления, и доказывает эта предпосылка только, что мышление не что иное, как – собственность».

«Мы готовы допустить», что Санчо думает не раньше, чем он думает, и что он – как и всякий другой – является в этом отношении мыслителем без предпосылок. Точно так же мы готовы согласиться с ним в том, что никакая мысль не может быть предпосылкой его бытия, т.е. что он сотворен не мыслями. Если Санчо на минуту отвлечется от всего своего идейного хлама, – чт? при его скудном ассортименте не так уж трудно, – то останется его действительное Я, но это его действительное Я включено в рамки существующих для него действительных отношений внешнего мира. Тем самым он на минуту освободится от всех догматических предпосылок, но зато только теперь начнут существовать для него действительные предпосылки. И эти действительные предпосылки являются также предпосылками и его догматических предпосылок, которые, хочет он того или нет, будут возвращаться к нему вместе с действительными предпосылками до тех пор, пока он не добьется других действительных, а вместе с ними и других догматических предпосылок, или же пока он в материалистическом смысле не признает действительные предпосылки предпосылками своего мышления, после чего исчезнет вообще почва для догматических предпосылок. Подобно тому как догматическая предпосылка согласного с собой эгоизма дана ему, вместе с его прошлым развитием и его берлинской средой, – так эта предпосылка, несмотря на всю его воображаемую независимость от предпосылок, сохранит у него свою силу до тех пор, пока он не преодолеет ее действительных предпосылок.

Как настоящий школьный наставник Санчо все еще стремится к пресловутому гегелевскому «мышлению, свободному от предпосылок», т.е. к мышлению без догматических предпосылок, что и у Гегеля есть лишь благочестивое пожелание. Санчо думал посредством ловкого прыжка достигнуть этого и даже подняться еще выше, пустившись в погоню за свободным от предпосылок Я. Но ни то, ни другое не далось ему в руки.

Тогда Санчо пытает свое счастье на другой манер.

Стр. 214, 215. «Исчерпайте» требование свободы! «Кто должен стать свободным? Ты, Я, Мы. От чего свободными? От всего, чт? не есть Ты, Я, Мы. Итак, Я – вот сердцевина… Что же останется, если Я освобожусь от всего, что не есть Я? Только Я и не что иное, как Я».

«Вот что у пуделя за сердцевина!

Схоласт бродячий? Казус презабавный!»{308}

«Все, чт? не есть Ты, Я, Мы» – объявляется, конечно, здесь опять-таки догматическим представлением, подобно государству, национальности, разделению труда и т.д. Раз эти представления подвергнуты критике, – а это, по мнению Санчо, уже сделано «Критикой», именно критической критикой, – то он и воображает, что освободился и от действительного государства, от действительной национальности и действительного разделения труда. Следовательно Я, которое является здесь «сердцевиной», которое «освободилось от всего, чт? не есть Я», это – все то же свободное от предпосылок Я со всем тем, от чего оно отнюдь не освободилось.

Но если бы Санчо подошел к проблеме «освобождения» с намерением освободиться не от одних лишь категорий, а с намерением освободиться от действительных оков, то оказалось бы, что подобное освобождение предполагает такое изменение, которое является общим для него и для огромного множества других людей, и что это освобождение, в свою очередь, производит определенное изменение в состоянии мира, которое опять-таки является общим для него и для других. Стало быть, хотя его «Я» «остается» и после освобождения, но это уже совершенно измененное Я, находящееся совместно с другими индивидами в изменившейся общественной обстановке, которая является общей для него и для других индивидов предпосылкой, общей предпосылкой – как его, так и их – свободы; и стало быть единственность, несравнимость и независимость его «Я» опять рассыпается прахом.

Санчо пробует проделать это еще на третий манер.

Стр. 237: «Позор их заключается не в том, что они» (иудей и христианин) «исключают друг друга, а в том, что это происходит только наполовину. Если бы они могли быть вполне эгоистами, то они бы совершенно исключили друг друга».

Стр. 273: «Тот, кто желает только устранить противоположность, понимает ее значение слишком формально и в ослабленном виде. Наоборот, противоположность должна быть обострена».

Стр. 274: «Вы только в том случае не станете больше просто скрывать свою противоположность, если Вы ее вполне признаете и если каждый начнет утверждать себя с головы до пят в качестве единственного… Последняя и решительнейшая противоположность – противоположность между одним Единственным и другим Единственным – по существу выходит за рамки того, чт? называется противоположностью… В качестве Единственного Ты не имеешь больше ничего общего с другими индивидами, а потому и ничего отделяющего Тебя от них или враждебного им… Противоположность исчезает в совершенной… раздельности или единственности».

Стр. 183: «Я не хочу ни иметь что-либо особенное, ни быть чем-то особенным в сравнении с другими; другие не служат для Меня меркой… Я хочу быть всем, чем Я могу быть, и иметь все, что Я могу иметь. Чт? мне до того, являются ли другие чем-то подобным Мне и имеют ли они что-нибудь подобное? Совершенно равным, тем же самым они не могут ни быть, ни обладать. Я не причиняю им никакого ущерба, как не причиняю Я ущерба скале тем, что имею перед ней преимущество движения. Если бы они могли это иметь, то имели бы. Не причинять другим людям никакого ущерба – вот что означает требование не иметь привилегий… Не следует считать себя „чем-то особенным“, например иудеем или христианином. Но Я и не считаю Себя чем-то особенным, Я считаю Себя единственным. Правда, у Меня есть сходство с другими людьми, но это обнаруживается лишь при сравнении или рефлексии, на деле же Я являюсь несравненным, единственным. Моя плоть – не их плоть. Мой дух – не их дух. Если Вы подведете их под общие понятия: „плоть“, „дух“, то это – Ваши мысли, не имеющие никакого отношения к Моей плоти, к Моему духу».

Стр. 234: «От эгоистов гибнет человеческое общество, ибо они уж не относятся друг к другу как люди, а выступают эгоистически как Я против совершенно отличного от Меня и враждебного Ты».

Стр. 180: «Как будто не всегда один индивид будет искать другого, как будто не всегда один будет приспособляться к другому, раз он в нем нуждается. Но разница в том, что теперь отдельный индивид будет действительно объединяться с другим отдельным индивидом, между тем как прежде он был связан с ним узами».

Стр. 178: «Только будучи единственными, Вы можете общаться друг с другом в качестве того, чем Вы действительно являетесь».

Что касается иллюзии Санчо насчет общения Единственных «в качестве того, чем они действительно являются», насчет «объединения индивида с индивидом», коротко говоря – насчет «Союза», то с этой иллюзией мы покончили раз навсегда. Заметим только следующее: если в «Союзе» каждый рассматривал другого лишь как свой предмет, свою собственность и соответственно обращался с ним (ср. стр. 167 и теорию собственности и эксплуатации), то в «Комментарии» (Виганд, стр. 154), наоборот, губернатор острова Баратарии замечает и признает, что другой тоже принадлежит самому себе, что он для Себя – свой, единственный, становясь также в этом качестве предметом Санчо, хотя уже и не его собственностью. Из этого отчаянного положения его спасает только неожиданно пришедшая ему в голову мысль, что он «забывает тут самого себя в сладостном самозабвении», – наслаждение, которое он «доставляет Себе тысячу раз в час» и которое подслащивается вдобавок сладостным сознанием, что он при этом все же не «совершенно исчезает». Словом, здесь перед нами старая премудрость: каждый существует как для себя, так и для других.

Сведем теперь пышные фразы Санчо к их скромному содержанию.

Трескучие фразы о «противоположности», которая должна быть обострена и доведена до крайности, и об «особенном», которое Санчо не хочет иметь в качестве своего преимущества, сводятся к одному и тому же. Санчо желает или, вернее, думает, что желает, чтобы индивиды только лично общались друг с другом, чтобы их общение не совершалось посредством чего-то третьего, какой-нибудь вещи (ср. о конкуренции). Этим третьим является здесь «особенное» – или же особенная, не абсолютная противоположность, т.е. обусловленное современными общественными отношениями взаимное положение индивидов. Санчо не хочет, например, чтобы два индивида находились в «противоречии» друг к другу, как буржуа и пролетарий, он протестует против того «особенного», чт? составляет «преимущество» буржуа перед пролетариями; он хотел бы, чтобы они вступили в чисто личные отношения, чтобы они общались между собой только как индивиды. Он не принимает во внимание, что в рамках разделения труда личные отношения необходимо, неизбежно развиваются в классовые отношения и закрепляются как таковые и что поэтому вся его болтовня сводится просто к благочестивому пожеланию, которое он рассчитывает осуществить, уговорив индивидов этих классов выбить из головы представление о своей «противоположности» и о своей «особенной» «привилегии». В вышеприведенных положениях Санчо вообще все сводится только к тому, каково мнение людей о себе и каково его мнение о них, чего они хотят и чего он хочет. Чтобы уничтожить «противоположность» и «особенное», достаточно-де изменить «мнение» и «хотение».

Даже то, что является преимуществом данного индивида как такового перед другим индивидом, есть в наше время вместе с тем продукт общества и при своем осуществлении должно обнаружиться опять-таки в качестве привилегии, как мы это уже показали Санчо при разборе вопроса о конкуренции. Далее, индивид как таковой, рассматриваемый сам по себе, подчинен разделению труда, которое делает его односторонним, уродует, ограничивает.

К чему сводится, в лучшем случае, санчевское обострение противоположности и уничтожение особенного? К тому, что взаимоотношения индивидов должны выражаться в том, как они относятся друг к другу, а их взаимные различия должны выражаться в саморазличениях (в том смысле, в каком одно эмпирическое Я отличает себя от другого). Но это – либо, как у Санчо, идеологическая парафраза существующего порядка вещей, так как отношения индивидов во всяком случае не могут быть не чем иным, как их взаимными отношениями, а их различия – не чем иным, как их саморазличениями; либо же это только благочестивое пожелание, что им следовало бы так относиться друг к другу и так отличаться друг от друга, чтобы их взаимоотношение не превращалось в самодовлеющее, независимое от них общественное отношение и чтобы их отличия друг от друга не принимали вещного (независимого от личности) характера, какой они принимали до сих пор еще продолжают принимать изо дня в день.

Индивиды всегда и при всех обстоятельствах «исходили из себя», но так как они не были единственны в том смысле, чтобы не нуждаться ни в какой связи друг с другом, – ибо их потребности, т.е. их природа и способ их удовлетворения, связывали их друг с другом (отношения между полами, обмен, разделение труда), – то им необходимо было вступать во взаимоотношения друг с другом. Но так как они вступали в общение между собой не как чистые Я, а как индивиды, находящиеся на определенной ступени развития своих производительных сил и потребностей, и так как это общение, в свою очередь, определяло производство и потребности, то именно личное, индивидуальное отношение индивидов друг к другу, их взаимное отношение в качестве индивидов создало – и повседневно воссоздает – существующие отношения. Они вступали в общение друг с другом в качестве того, чем они были, они исходили «из себя», какими они были независимо от своего «жизнепонимания». Это «жизнепонимание» – даже в том искривлении, какое оно получает у философов, – всегда определялось, конечно, лишь их действительной жизнью. Отсюда, понятно, следует, что развитие индивида обусловлено развитием всех других индивидов, с которыми он находится в прямом или косвенном общении, и что различные поколения индивидов, вступающие в отношения друг с другом, связаны между собой, что физическое существование позднейших поколений определяется их предшественниками, что эти позднейшие поколения наследуют накопленные предшествовавшими поколениями производительные силы и формы общения, чт? определяет их собственные взаимоотношения. Словом, мы видим, что происходит развитие и что история отдельного индивида отнюдь не может быть оторвана от истории предшествовавших или современных ему индивидов, а определяется ею.

Превращение индивидуального отношения в его противоположность – в чисто вещное отношение, различение индивидуальности и случайности самими индивидами, представляет собой, как мы уже показали[428], исторический процесс и принимает на различных ступенях развития различные, все более резкие и универсальные формы. В современную эпоху господство вещных отношений над индивидами, подавление индивидуальности случайностью приняло самую резкую, самую универсальную форму, поставив тем самым перед существующими индивидами вполне определенную задачу. Оно поставило перед ними задачу: вместо господства отношений и случайности над индивидами, установить господство индивидов над случайностью и отношениями. Оно не выдвинуло, как воображает Санчо, требования, чтобы «Я развивало Себя», чт? до сих пор проделывал всякий индивид и без благого совета Санчо, а властно потребовало освобождения от вполне определенного способа развития. Эта диктуемая современными отношениями задача совпадает с задачей организовать общество на коммунистических началах.

Мы уже выше показали, что уничтожение того порядка, при котором отношения обособляются и противостоят индивидам, при котором индивидуальность подчинена случайности, при котором личные отношения индивидов подчинены общим классовым отношениям и т.д., – что уничтожение этого порядка обусловливается в конечном счете уничтожением разделения труда. Мы показали также, что уничтожение разделения труда обусловливается развитием общения и производительных сил до такой универсальности, когда частная собственность и разделение труда становятся для них оковами. Мы показали далее, что частная собственность может быть уничтожена только при условии всестороннего развития индивидов, потому что наличные формы общения и производительные силы всесторонни, и только всесторонне развивающиеся индивиды могут их присвоить, т.е. превратить в свою свободную жизнедеятельность. Мы показали, что в настоящее время индивиды должны уничтожить частную собственность, потому что производительные силы и формы общения развились настолько, что стали при господстве частной собственности разрушительными силами и потому что противоположность между классами достигла своих крайних пределов. Наконец, мы показали, что уничтожение частной собственности и разделения труда есть вместе с тем объединение индивидов на созданной современными производительными силами и мировыми сношениями основе.

В пределах коммунистического общества – единственного общества, где самобытное и свободное развитие индивидов перестает быть фразой, – это развитие обусловливается именно связью индивидов, связью, заключающейся отчасти в экономических предпосылках, отчасти в необходимой солидарности свободного развития всех и, наконец, в универсальном характере деятельности индивидов на основе имеющихся производительных сил. Дело идет здесь, следовательно, об индивидах на определенной исторической ступени развития, а отнюдь не о любых случайных индивидах, не говоря уже о неизбежной коммунистической революции, которая сама есть общее условие их свободного развития. Сознание своих взаимоотношений также, конечно, станет у индивидов совершенно другим и не будет поэтому ни «принципом любви» или d?vouement[429], ни эгоизмом.

Таким образом, «единственность», – если понимать ее в смысле самобытного развития и индивидуального поведения, как об этом говорилось выше, – предполагает не только нечто совершенно иное, чем добрую волю и правильное сознание, но и нечто как раз противоположное фантазиям Санчо. У него она всегда – лишь прикрашивание существующих отношений, капелька целительного бальзама для бедной, бессильной души, погрязшей в убожестве окружающего.

С «несравнимостью» Санчо дело обстоит так же, как и с его «единственностью». Сам он, конечно, вспомнит, – если он еще не «растаял» окончательно в «сладостном самозабвении», – что организация труда в «штирнеровском союзе эгоистов» основывалась не только на сравнимости потребностей, но и на их равенстве. И он предполагает в «Союзе» не только равные потребности, но и равную деятельность, так что один индивид может заменить другого в «человеческой работе». А добавочное вознаграждение «Единственного», венчающее его усилия, – разве оно не основывалось как раз на том, что работа этого индивида сравнивалась с работой других индивидов и ввиду ее превосходства оплачивалась лучше? И вообще, как может Санчо говорить о несравнимости, раз он оставляет в силе деньги, – это практически обособившееся в самостоятельную силу сравнение, – раз он подчиняется им и, в целях сравнения с другими, измеряет себя этим универсальным масштабом? Совершенно очевидно, что он сам опровергает свое учение о несравнимости. Нет ничего легче, как назвать равенство и неравенство, сходство и несходство – рефлективными определениями. Несравнимость есть также рефлективное определение, имеющее своей предпосылкой деятельность сравнения. Но для доказательства того, что сравнение вовсе не есть чисто произвольное рефлективное определение, достаточно привести только один пример, именно – деньги, эту установившуюся tertium comparationis[430] всех людей и вещей.

Впрочем, несравнимость может иметь различные значения. Единственное значение, о котором здесь может идти речь, а именно «единственность» в смысле самобытности, предполагает, что деятельность несравнимого индивида в определенной сфере отличается от деятельности других индивидов той же самой сферы. Персиани – несравненная певица именно потому, что она – певица и что ее сравнивают с другими певицами, и это делают люди, которые в своей сравнительной оценке, опирающейся на нормальную организацию их ушей и на музыкальное образование, способны познать ее несравнимость. Пение Персиани не сравнимо с кваканием лягушки, хотя и здесь было бы возможно сравнение, но только как сравнение между человеком и лягушкой вообще, а не между Персиани и данной единственной лягушкой. Только в первом случае можно говорить о сравнении между индивидами, во втором же сравниваются только их видовые или родовые свойства. Третий вид несравнимости – несравнимость пения Персиани с хвостом кометы – мы предоставляем Санчо для его «самонаслаждения», так как он явно находит удовольствие в таких «нелепых суждениях», хотя, впрочем, даже и это нелепое сравнение стало какою-то реальностью в условиях нелепости современных отношений. Деньги – общий масштаб всех, даже самых разнородных вещей.

Впрочем, несравнимость Санчо сводится к той же пустой фразе, к которой свелась его единственность. Индивиды не должны более измеряться каким-то независимым от них tertium comparationis, а сравнение должно превратиться в их саморазличение, т.е. в свободное развитие их индивидуальности, которое осуществляется тем путем, что они выбрасывают из головы «навязчивые идеи».

Впрочем, Санчо знаком только с тем методом сравнения, которым пользуются писаки и болтуны, – методом, приводящим к тому глубокомысленному выводу, что Санчо не есть Бруно, а Бруно не есть Санчо. Но он, конечно, совершенно не знаком с науками, которые достигли больших успехов лишь благодаря сравнению и установлению различий в сфере сравниваемых объектов и в которых сравнение приобретает общезначимый характер, – с такими науками, как сравнительная анатомия, ботаника, языкознание и т.д.

Великие нации – французы, северо-американцы, англичане – постоянно сравнивают себя друг с другом как практически, так и теоретически, как в конкуренции, так и в науке. Мелкие лавочники и мещане, вроде немцев, которым страшны сравнение и конкуренция, прячутся за щит несравнимости, изготовленный для них их фабрикантом философских ярлыков. Санчо вынужден, не только в их интересах, но и в своих собственных, воспретить себе всякое сравнение.

На стр. 415 Санчо говорит:

«Не существует Никого, равного Мне»,

а на стр. 408 общение с «Себе равными» изображается как процесс растворения общества в общении:

«Ребенок предпочитает обществу общение, в какое он вступает с Себе равными».

Однако Санчо употребляет иногда выражения «равный Мне» и «равное вообще» в смысле «тот же самый», – ср., например, цитированное выше место на стр. 183:

«Совершенно равным, тем же самым они не могут ни быть, ни обладать».

И здесь-то он приходит к своему заключительному «новому превращению», которое используется им особенно в «Комментарии».

Единственность, самобытность, «собственное» развитие индивидов, не имеющие, по мнению Санчо, места во всех, напр., «человеческих работах», хотя никто не станет отрицать, что один печник делает печь не на «тот же самый» лад, что и другой; «единственное» развитие индивидов, которое, по мнению того же самого Санчо, не имеет места в религиозной, политической и т.д. сферах (смотри «Феноменологию»), хотя никто не станет отрицать, что из всех лиц, верующих в ислам, ни один не верует в него на «тот же самый» лад и, значит, в этом отношении каждый из них является «единственным», и что точно так же среди всех граждан ни один не относится к государству на «тот же самый» лад уже хотя бы потому, что дело идет о его отношении, а не об отношении другого, – вся эта хваленая «единственность», которая настолько отличается от «тождества», идентичности личности, что Санчо видит во всех существовавших до сих пор индивидах почти только «экземпляры» одного рода, – вся эта «единственность» сводится здесь, следовательно, к полицейски устанавливаемому тождеству личности с самой собой, к тому, что один какой-нибудь индивид не есть другой индивид. Так, герой, собравшийся штурмовать мир, опускается до роли писаря паспортного бюро.

На стр. 184 «Комментария» он рассказывает с большой торжественностью и великим самонаслаждением, что Он не становится сытым от того, что японский император ест, ибо его желудок и желудок японского императора – «единственные», «несравнимые желудки», т.е. не те же самые желудки. Если Санчо думает, что этим он уничтожил существовавшие до сих пор социальные отношения или хотя бы только законы природы, то его наивность чересчур уж велика, и проистекает она лишь из того, что философы изображали социальные отношения не как взаимоотношения данных, тождественных с собой, индивидов, а законы природы – не как взаимоотношения данных определенных тел.

Широко известно классическое выражение, которое Лейбниц дал этому старому положению (фигурирующему на первой странице любого учебника физики в виде учения о непроницаемости тел):

«Необходимо, однако, чтобы каждая монада отличалась от любой другой, ибо в природе никогда не бывает двух существ, в точности совпадающих друг с другом» («Принципы философии или тезисы и т.д.»).

Единственность Санчо низводится здесь до качества, общего у него с любой вошью и любой песчинкой.

Величайшим саморазоблачением, каким только могла закончиться философия, является то, что она выдает за одно из замечательнейших открытий доступное каждому деревенскому простофиле и полицейскому сержанту убеждение, что Санчо не есть Бруно, и что она считает факт этого различия истинным чудом.

Так «ликующий критический клич» нашего «виртуоза мышления» превратился в некритическое мизерере.

— — —

После всех этих приключений наш «единственный» оруженосец снова причаливает к своей тихой пристани – к родной хибарке. Тут «с ликованием» бросается ему навстречу «заглавный призрак его Книги»[431]. Первый вопрос: как себя чувствует ослик?

– Лучше, чем его господин, – отвечает Санчо.

– Благодарение господу, что он был так милостив ко мне; но расскажи мне теперь, мой друг, что принесла Тебе Твоя должность оруженосца? Какое новое платье привез Ты мне?

– Я не привез ничего из вещей этого рода, – отвечает Санчо, – но зато я привез «творческое Ничто, Ничто, из которого я сам, в качестве творца, создаю все». Это значит, что Ты меня еще увидишь в качестве отца церкви и архиепископа острова, и притом одного из лучших островов.

– Дай бог, мое сокровище, и поскорее бы, ибо мы в этом очень нуждаемся. Но о каком таком острове говоришь ты? Я этого что-то не понимаю.

– Это не твоего ума дело, – отвечает Санчо. – В свое время Ты сама это увидишь, жена. Но уже сейчас могу Тебе сказать, что нет ничего приятнее на свете, как почетная роль искателя приключений, выступающего в качестве согласного с собой эгоиста и оруженосца печального образа. Правда, по большей части в этих приключениях «конечная цель их не достигается» настолько, чтобы «человеческая потребность была удовлетворена» (tan como el hombre querria)[432], ибо при девяноста девяти приключениях из ста получается шиворот-навыворот. Я это знаю по опыту, потому что в некоторых случаях меня надували, в других – со мной расправлялись так, что я едва уносил ноги. Но при всем этом это все же превосходная штука, ибо «единственное» требование удовлетворяется каждый раз, когда бродишь этак по всей истории, цитируешь все книги берлинского читального зала, во всех языках устраиваешься на этимологический ночлег, извращаешь во всех странах политические факты, фанфаронски бросаешь вызовы всем драконам, страусам, кобольдам, лешим и призракам, дерешься со всеми отцами церкви и философами и, в конце концов, расплачиваешься за все это только своим собственным горбом (ср. Сервантес, I, гл. 52).