Свои и чужие

Свои и чужие

1. «Наш современник» (1989, №    5) выразил недовольство подборкой статей и писем Владимира Соловьева, открывшей в «Новом мире» (1989, №    1) цикл публикаций и сообщений из истории русской общественной мысли. Взятый критиками тон откровенно рассчитан на скандал, поэтому сам по себе требует в ответ молчания. С другой стороны, задеты мысли Владимира Соловьева о нации, и можно воспользоваться случаем еще раз подтвердить их доброкачественность. Критики патриоты считают, что соловьевская подборка в «Новом мире» могла и должна была включить другие тексты. Мысль, которой следовали составители новомирской публикации и автор краткого предисловия к ней, отличается как от патриотизма «Нашего современника», так и от русофобии обличаемых им космополитов гораздо больше чем эти две односторонние и потому взаимно зависимые позиции разнятся между собой.

Разумеется, «Наш современник» сторонник того «возвращения широкому читателю национального [почему не мирового] достояния — русской философской мысли», которое было рано предпринято«Новым миром». Сразу же за таким признанием патриотов следуют придирки к исполнителям полезного начинания. Как назвать заявление, что С.С. Аверинцев, автор вступительного слова к соловьевской публикации, «препирается с русской церковью о том, кого можно по праву считать русским философом». Церковь не раздает философских званий, это не входит в ее исконные задачи, даже если отвечает чьим-то сегодняшним намерениям. Несогласие Аверинцева со смелыми авторами двух спорных статей в «Богословских трудах», где Н.Ф. Федоров, Владимир Соловьев, С.Н. Булгаков, П.А. Флоренский обвинялись в слишком западном, недостаточно восточно-православном характере их философии и богословия, были не спором с русской церковью, а скорее наоборот, хранили благоразумный мир и отклоняли дух раскола. В текст обвинительного абзаца той из названных статей, которая подписана Антонием, митрополитом Ленинградским и Новгородским, редакция «Богословских трудов» ввела в скобках замечание о своем несогласии, так что Аверинцев стоит именно на стороне официального мнения. В любом случае взгляды одного из авторов одного из изданий Московской патриархии вовсе не сразу делаются вероучительной позицией Церкви. Сначала им предстоит долгий тщательный разбор.

Благоразумие, взвешенность — вещи во всяком случае полезные. Поэтому когда Аверинцев предостерегает от «не в меру ревнивого национального чувства», а критик «Нашего современника» находит здесь повод для возражения, то слишком легко видно на чьей стороне правда. Что не в меру, то само собой и плохо. Критик мог бы этого не в меру на себя и не брать. Он надеется выбраться из тупика при помощи диалектики: поскольку, говорит он, национальное в нашей стране угнеталось, упрекать нас теперь за патриотическое рвение не в меру «все равно что погорельца обвинять в вещизме». Эта диалектика не работает. Пожар сам по себе мимо разума ничему не учит, разум же требует меры всегда, и после беды еще больше чем до нее.

«Наш современник» часто пользуется диалектикой. Один из его авторов, узнав, что информация в XX веке главное богатство, делает вывод, что следовательно нашу информацию надо беречь и не выдавать. Речь идет об архивах Ленинской библиотеки. Скрытая информация по определению перестает быть таковой. Софизм продолжается (НС 1989, 4): создания русской литературы — духовная квинтэссенция народа, следовательно надо препятствовать утечке этого серого вещества за рубеж. Софизмы журнала не шутка, потому что среди них есть такой: “‘Наш современник’… ненавистен тем, кому чужда Россия» (НС 1989, 5, c. 153).

Нападки современника неожиданно много говорят о его устройстве. Он не находит среди новомирских текстов Соловьева должного количества хвалы отечественному. «Думаете, хотя бы о языке с похвалой? Все-таки ‘великий и могучий’. Ничуть не бывало: с осуждением приказной русификации католической Польши». Приведем слова Соловьева, чтобы читатель сам решил, кто что хвалит:

Русский язык — слишком большой барин, чтобы кому-нибудь    навязываться: кто не хочет его знать, тот сам в убытке. Никто не отрицает необходимости русского языка как государственного для всей империи; но навязывание его […] неизбежно приводит […] к враждебному отчуждению от всего русского.

Критик выдает себя, заставляя догадываться, что к неприятию насильственной русификации он относится с большей настороженностью чем к ней самой.

В том, что русский осуждает приказную русификацию, заключена лучшая похвала нашей стране, какую можно придумать. И то, что многочисленные прошлые льстецы России забыты, а Соловьев делается известен как никогда, еще одна ей похвала. Патриот сомневается в нашем праве хвалиться Соловьевым, внушая, что философ руководствовался не справедливостью и совестливостью, а личными пристрастиями,«осуждал русификацию Польши не как сторонний наблюдатель (!), а как поклонник польского католицизма». Что русскому вовсе не обязательно быть сторонним наблюдателем или поклонником польского католицизма чтобы осуждать насильственную русификацию, потому что для того есть более веская причина, стыд за свою страну, в соображения критика почему-то вовсе не входит.

Современный критик называет свое раздражение защитой патриотического славянофильства. Он прочитывает в новомирской подборке у Соловьева:

Грех славянофильства не в том, что оно приписало России высшее призвание, а в том, что оно недостаточно настаивало на нравственных условиях такого призвания […] и оказалось, что глубочайшею основою славянофильства была не христианская идея, а только зоологический патриотизм.

У философа, возмущается патриот, есть о славянофилах другие, похвальные слова, злостно выстриженные кривыми ножницами публикаторов: со славянофилами, говорит и курсивит Соловьев, «у меня общая идеальная почва» ( «История и будущность теократии»). Эти слова не другие, а продолжение тех же: нет общей зоологии, есть общий идеал, тот, что «не для легких и простых дел создал Бог Россию», не для идолов частного интереса. Различение идолов и идеалов критик мог бы усвоить из того же новомирского Соловьева, если бы не увлекся ролью прокурора. Тогда он может быть разглядел бы на первом месте в подборке, уличаемой им за недостаток хвалы в русский адрес, и доклад молодого Соловьева «Три силы» с гимном о «великом историческом призвании России, от которого только получают значение ее ближайшие задачи».

2. Попытка патриота учредить опеку над Соловьевым сейчас нелепа как никогда. Когда уж мыслитель такого ранга заговорил сам, а не в изложениях, его не так просто «подстричь», «свести до уровня» и«использовать в целях», как кажется критику. Вдвойне нелепо винить в кривых ножницах и мелком политиканстве публикаторов. Это те самые люди, которые двадцать лет назад всеми правдами и неправдами впервые в СССР отстояли в 4-м и 5-м томах «Философской энциклопедии» право говорить о русском мыслителе как он заслуживает.

Патриот мелкому политиканству предпочитает крупную политику, его словарь — «великое предназначение, защита отечества, партия, возрождение России, международная политика, народы, бюрократы, бизнесмены, миллионы»: «нам надо осваивать и осмыслять философское наследие» (там же, с. 167). Он развивает разнообразную активность вокруг мыслителя. Он то не хочет «спорить с Владимиром Соловьевым», то заявляет что с ним «есть о чем спорить», но оставляет это другим, сам наблюдая со стороны; то подозревает что ему «подсунули» (!) вместо великого философа безродного однофамильца, то обвиняет, как мы видели, публикаторов в «пристрастности», то через страницу винит в«пристрастии» самого Соловьева; начинает с необходимости его печатать, кончает советом придержать, в итоге не выдерживает и самолично подправляет его, говоря, что для 19 века Соловьев со своим идеалом бескорыстия и самоотвержения может быть прав, но в нынешних кризисных условиях нация должна меньше каяться в грехах и больше думать о своих интересах (всё так, там же с. 152, 157, 159, 164–167).

Хлопоты критика вокруг великого имени безысходны. Его отношения с Соловьевым не могут сложиться беспроблемно. Выкроить по своей мерке удобного Соловьева не удастся. При любой погоде, в счастье и в беде покаяние, избавление прежде всего от собственных грехов для Владимира Соловьева первый долг и он же высший нравственный интерес личности и нации. Честнее поступил другой критик того же патриотического настроения, открыто напавший на философа. «У В. Соловьева нет четкой позиции […] Неувязки, фантазии, противоречия […] Нет, мы не должны видеть в В.С. Соловьеве какого-то врага русского народа (!)» (журнал «Москва» 1989, 6, с. 6). В таком нападении на знаменитого философа второму патриоту не могло быть никакой стратегической выгоды, надежнее было смолчать. Но сила мысли поневоле задевает людей, положившихся на другую силу. Статья, из которой взяты последние процитированные идеи, озаглавлена тоже «Национальный вопрос в России», т.е. призвана корректировать одноименную работу Соловьева. Но корректировки не получается. Соловьевский вселенский интерес для московского критика не отличается от «сталинского великодержавного космополитизма», который тоже требовал «полного национального самоотречения». Если требовал и получил, то значит было на чем паразитировать! Критик Соловьева ссылается на Фрейда, что бескорыстие опасно, «всякое отречение требует компенсации и притом никогда не известно какой». Соловьев счел бы неуважительным к человеку заводить на него психологическую бухгалтерию. Для него самоотречение во имя высшей цели было условием счастья.

Беда потому и называется бедой, что из нее нет простого выхода. Подозрительно, когда спасительный выход отыскивается сразу, особенно когда им оказывается отталкивание, первая непроизвольная реакция на дискомфорт. В патриотической публицистике изобличительного толка вместо терпеливого осмысления растет ожесточение. «Интернационалист, в отличие от нас, никогда не дремлет» (Валентин Распутин). Свои спешат тогда не отстать от чужих.

Действует страсть вражды, которая издавна толкала экстремистов срывать медленный ход общественного выздоровления. Теперь она толкает самозванных патриотов объявлять под предлогом сложной ситуации осадное положение и освобождаться от требований обычной осторожности, не говорю уж вежливости. От растерянности многие действуют напропалую. В итоге остается тот неотменимый факт, что дана воля злобе. Она ведет свою всегдашнюю игру на понижение.

Патриотам кажется, будто разделив людей на своих и чужих они внесли ясность в национальный вопрос. Для Владимира Соловьева как раз такая ясность была первобытной тьмой, откуда он хотел найти выход. Отгородиться, изгнать, не пускать чужих. Старая ловушка. Одни присвоили себе право любить Россию и готовы делиться им только по собственному усмотрению и только с условием полюбить сначала их журнал. Другие воображают что измерили Россию своим аршином и наконец разгадали ее секрет. Два сапога пара, оба с распорядительным размахом. Это враги-единомышленники по волевому обращению с прошлым и будущим, разве что нажимают на разные рычаги.

3. Сейчас в Москве появилась книга А. Янова «Русская идея: 2000 год». Она мало кому известна, но современный патриот заговорил о ней, угадывая здесь себе прочную опору. Янов, преподающий на Западе публицист, движется в свете исторических схем. Русская история редуцируется у него до двух навязчиво повторяющихся фаз: реформа, тщетно старающаяся вернуть Россию в строй европейских государств, и контрреформа, судорожная тотальная мобилизация против того же западного начала. Беличье колесо реформы-контрреформы по А. Янову вращается с середины XVII века до сего дня, ряд контрреформ представлен Иваном Грозным, Петром Первым, Сталиным с открытой вакансией в ближайшем будущем. Единственный претендент на освободившееся место нового деспота — русская идея, единственный носитель русской идеи — националистический антисемитизм. Последнему оказывается тем самым честь, на которую он нигде кроме как у Янова не мог бы рассчитывать.

В чем корень такой исключительности российской истории? Ведь другие народы тоже ходили путем авторитарных режимов, но не оказались в тупике. Где причина русского безысходного коловращения? Поскольку ясных ответов Янов не дает, остается считать истоком бездвижности страны национальный склад, постоянно воспроизводящий полувизантийскую средневековую — для Янова тоталитарную — сущность. Мы приходим таким образом к национальной или расовой неприязни, той самой, на которой стоят и наши патриоты. При разной расстановке знаков плюса и минуса там и здесь дает о себе знать одинаковое представление о непрерывном потоке российской истории. Яновское упражнение в структуралистской мифологии и историзме вызывает понятное негодование патриотов и дает им чувствовать себя защитниками самобытности России. Свою невольную правоту они тут же растрачивают на создание еще более грубой мифологии. Так националисты и денационалисты оказываются взаимно правы и взаимно нужны как раз в меру обоюдной неправоты.

Национальный вопрос не теоретический. Он требует поступка. Владимир Соловьев показал здесь пример благородства, без которого, похоже, узлы не развяжешь.

У каждого отдельного человека есть материальные интересы и интересы самолюбия, но есть также и обязанности, или, что-то    же, нравственные интересы, и человек, который пренебрегает этими последними и действует только из-за выгоды или из самолюбия, заслуживает всякого осуждения. То же должно признать и относительно народов.

Из того, что нации могут соблазниться силой, Соловьев вовсе не заключает что они подлежат роспуску. Это значит только, что и в национальных и государственных вопросах всегда будет права совесть, а не казуистика. Человек и нация одинаково открыты миру, потому что только в нем могут осуществиться. В этом смысле русская идея, как у всякого другого народа, вселенская.

Архитектура классической мысли о человеке, нации и человечестве оказывается слишком высока для русофилов и русофобов. Безобразие именований в свою очередь о многом говорит. Одни никак не решатся признать что Россия, какая она есть в тысячелетней истории своего народа, духа, языка, являет при всех ее срывах один из мировых опытов вселенской целости. В этом смысле русская ойкумена сопоставима с древнегреческим, древнеримским, западноевропейским, дальневосточным, североамериканским мирами. Другие из-за сердитости и плохой школы, но чаще из-за корыстного желания поскорее войти в обладание и распорядиться русской идеей, не доходят до понимания того, что вся она и вся миссия России сводятся к нашему призванию на наших неповторимых путях вынашивать ту вечную истину, о которой думал Соловьев.

4. Жизнь никогда сама не переступит своих границ. Зараженные птицы падая все равно летят весной через моря на чадные просторы северной родины. Природа не изменит своему закону и не предаст его. Церемония влюбленности всегда и у всех живых существ головоломно сложна. Ритуал природы бывает упрощен только соблазном. Искушение идет от путаницы, в которой многим лень разбираться. Против нее действенно только бескорыстное стояние вне интересов. Мысль только тогда способна хранить жизнь, когда не служит выгоде. Ворона каркает о своем. Соловей поет забыв себя о весне и ночи. Русская мысль началась с бескорыстного Чаадаева. Докажи мне что я лгу, когда повторяю за ним, что «не выработали мы ни приличных собственных правил, ни ценностей, ни общественных установлений». Я лгу, да моя ложь здоровее твоих утешений. И мое доверие к другому безопасней твоего темного испуга перед чужим. В умы молодежи, говоришь ты, внедряют не наше, хотят ее этим у нас отнять, перепутывают в нас доброе и злое, красивое и уродливое, великое и ничтожное, значительное и пустое. Да, дьявол путаник. Только не чужой дьявол, свой. Он чужое в нашем собственном мире. Во всех других человеческих союзах та же, что у нас, смесь порядка и искания. Она сложилась иначе чем у нас и тем дает нам шанс, осматриваясь, узнать впервые себя. Без зеркала себя не увидишь. Спросите у людей, почему они не хотят знать себя. Спросите лучше у себя. Потому что тут самый большой труд, весь труд человека, любой другой оказывается легче. Кто сказал, что его запутали чужие, тот уклонился от главного труда жизни. К каким после того, благовидным или неблаговидным, жестам будет клонить человека, не распознавшего в чужом себя, уже не очень важно. Кто-то наверное захочет повторить великолепный жест изгнания из храма. Сам по себе срисованный жест еще ничего не значит и никого не спасет. «Многие придут во имя мое…».

Сказав это Валентину Распутину, в страдании отгородившемуся от чужих, мы не назовем людей другого свойства, которым упрек бесполезен. Мы не дадим им шанс говорить «Распутин и я». Одно дело ум, помутившийся от боли, другое ловцы в мутной воде. На честное, да и вообще на какое-то имя им рассчитывать не приходится; не назовем поэтому их и мы. Они уличили себя тем, что не перенесли света мысли, вынутой из казалось бы ветхих сундуков. Не то что их мешанины приходится особенно бояться. Жильда на правду выйдет, как говорил один старый человек. Мы говорим о них только из удовольствия удостовериться в действенности мысли, которая и через сто лет в силе и продолжает светить так, что подслеповатые глаза жмурятся. Им не было особой надобности говорить, но скучно коснеть в безвестности, и вот они напали на Соловьева, одни в открытую, другие хитро.

Правда широка, не по размерам даже самому громкому рту. «Мы должны помнить, — говорит Соловьев, — что мы как народ спасены от гибели не национальным эгоизмом и самомнением, а национальным самоотречением». Не Соловьев, правда истории диктует. Самоотречение горько, но его надо принять; у истории другого закона в запасе нет. Она дело всего человеческого существа. Человек мера всех вещей, потому что его мера все вещи, т.е. мир. Кто не вместил много, тот не в истории. «Спасающий спасется». Не отчасти народ призван отречься от эгоизма и самомнения, а до конца, в полную меру, на да или нет. Пока в народе есть способность слышать правду, он несет на себе всю ношу истории, иначе не несет никакую, отдает другим. Когда эта ноша кончится, прекратится и национальная мысль, и национальная литература, и национальный язык, все разойдутся по домам. Там будет спокойно, мертвенно. Пока этого еще не случилось, никто и ничто не отменит права истории мерить своей полной мерой.

Патриоты устали. «Не пора ли поберечь народ». Спокойнее было бы уйти в пенсионеры истории. Зачем Соловьев мерит задачи России задачами мира. Не так ли делал Троцкий. «Мы должны быть преданы не русским […] интересам, а вселенскому церковному интересу» (Соловьев). Сказано крупно и круто. Страх берет как молитвенника в «Откровенных рассказах странника»: боюсь отдаться Богу, он меня изувечит. Усталый и потерянный отдать себя никому не отдаст, бережет — для чего, для кого? Размах мысли пугает. Соловьевский вселенский интерес «не есть ли путь к великодержавному космополитизму?».

Человеческое существо не может расти иначе как корнями вверх, в высоком разветвляясь; только тогда оно пустит земные корни. «Отречение опасно»? Низкое существо ни от чего не умеет отрекаться и потому до человека обычно не дорастает, не в иносказательном и переносном, а в прямом и страшном смысле. Если однако все же дорастет, то не бойтесь за него. Человек нуждается во всем только среди нищеты самообеспечения, а когда отдаст все, то делается по-настоящему богат. Тогда он счастлив и широк. Несчастен только тот, кто привык ухаживать за собой как за сложной вещью с психологией.

«Нас вызывают на ожесточение», грозят нам. Но слыша такую угрозу бесполезно молчать в надежде, что худой мир лучше доброй ссоры. Не мы первые, не Соловьев вызвал ожесточение. Злоба успела как всегда быть впереди и ожесточение водило языками критиков с самого начала, еще когда они издалека заводили свою речь; из кувшина вытекает то, что было в нем. Вначале был сыск, выданное себе разрешение подозревать каждого кроме своих в доску. Встряхнитесь, хочется сказать инквизиторам, кто загнал вас в этот тупик, потому что заподозрить, однажды начав, придется каждого? Есть хороший принцип презумпции невиновности.

Человек живет дарованным ему талантом. Талант никогда не бывает обязан группе, он бунтарь и начинатель. Прочертив линию всякого таланта, мы непременно увидим, что она ведет из нор на волю, где весело встретить другого, где «несть ни еллин ни иудей». Если дара не хватает даже на смех или сарказм, остается мрак и скрытность. «Нас вызывают на ожесточение». Люди расчесывают себя, растревоженные лучиком правды. Оставьте ее в покое. Не вам с ней спорить; и не ей с вами.

Мало, оказывается, думать в России, надо озираться и получать подтверждение в достаточной русскости или православии моей мысли. После проверки мне выдадут удостоверение. Получив его, я смогу уже не думать ни о чем. Настоящая мысль никогда не просила себе разрешения и не будет его добиваться. Она перестает быть в тот момент, когда задумывается о чем-то    кроме правды. Она опоминается только тогда, когда забывает обо всем кроме правды.

Под угрозой не меньше как отлучения от русской культуры от нас требуют хромать за ними путями их кривых догадок. Смотрите, говорят, куда завело бескорыстие, как разорили нас всемирные задачи. Владимир Соловьев говорил как раз о всемирных задачах. Он предупреждал, пророчил: в истории мира неожиданные взлеты предвещаются словно тенями сначала их пародиями; так перед сотворением человека была обезьяна, перед богочеловеком Христом человекобог, обожествляемый эллинистический царь. Это не значит, к сожалению, что если явилась обезьяна, человек анатомически обеспечен. Но это не значит и что от расстройства перед обезьяной надо говорить: вот видите что получается, надо остановиться, хватит экспериментов, сохранить бы то что есть. Хранить «сокровища духа» человек может только тратя, как свободу — только пользуясь ею, как информацию — только раздаривая.

Философия веселая наука. Ее правда распрямляет. Ложь ей смешна. Больно человеку от лживого суда, мысль от трудности только светлеет. Она крылатая, ее пути свободны. Ей иногда кстати неуклюжий враг, с которым легко расправиться. Не с человеком. Несть наша брань ко плоти и крови. Растерявшийся современник враг не нам. Он враг мысли. Мысль его и пугает, заставляет сгруппироваться, пустить средства в ход, даже до неприличия и путаницы, лишь бы не допустить ее к себе; она его душит. Что можно ему сказать? Дай правде тебя отодвинуть. Что делать, если цензор сам велит ей потесниться? Из всякого конфуза у него выход только один: замахнуться шире в злом намеке.

Если я тебе не нравлюсь, внушает мне мой современник, значит ты не патриот. Если ты патриот, отвечаю я ему, то я — нет, причем именно только по этой причине. Даже и такого меня в конце концов Бог не выдаст, свинья не съест. Не на всякую опасность оглядываться благородно. Пока не скрутили, дыши свободой. Конечно, много народу полегло от такой беззаботности. И все равно: чем следить за всеми извивами злобы, лучше остаться при беззащитной простоте. Скажем патриоту прямо, что думаем, мы не прибавим ему этим злобы. Нужен счастливый дар, чтобы мысль захватила человека. Он задумывается тогда сначала о себе. Хотящему узнать себя откроются странные чудные вещи. Хлам ссыплется с души. Человек, однажды захваченный мыслью, навсегда осечется говорить наобум деревянным языком, забудет распорядительные жесты, перестанет резать по живому и свои нищие видения предпочтет загромождению воображаемых пространств глобальными схемами. Мысль ничего и никого не устраивает. Она тайно раздвигает пространство настоящего, которое важнее воздуха.

«Вы — сила», обещает нам патриот. Соблазн силы, в который раз. Но так и должно быть. Мысль должна остаться гонимой, вольной, чистой. Только так она себя сохранит. Пути мысли и силы снова разошлись. Мысль не имеет отношения к силе. И она никогда не даст ей слова. Мысль отдельна. Она знает, что не бывает легко. Легко только стряхнуть соблазн и уличить шарлатана, разоблачить ложь. Идти в одиночку трудно. Ни силовой напор, ни распорядительное бешенство не имеют отношения к мысли. Они порочный круг, по которому безмыслие гонит человека все быстрее, так что проектирующей волей надолго вперед растрачены все возможности земли, а взвинченному активизму мерещатся новые незанятые просторы, чтобы ими завладеть. Один и тот же жадный взгляд хочет ведать лесами, реками, горами, воздушным океаном. Что делать — под этот вопрос, который спешит поставить и патриот, как под нож кладут последнее, что еще не сдвинуто с места. Разумнее было бы спросить, как начать думать. Настоящая мысль конечно тиха. Что она, сомневающаяся, может? Как ни нища мысль, только она — кроме нее ничто — прекращает одним своим негромким присутствием гонку.

Наш цензор спешит начать новый раунд распорядительства, теперь под знаком русской идеи. Содержание его русской идеи как раз вот это самое, распорядительство, захват командных высот, для начала в«философии». Цензор возможно сам догадывается о нескладности боевой позы в такой области, но одержим желанием не отстать от врага, заокеанского, агрессивного, всевидящего, не дремлющего. Видя в глаза такого цензора, начинаешь невольно за глаза сочувствовать космополиту. К сожалению, не всякая противоположность лжи правда. Космополит уверяет, что в русской идее нет ничего кроме распорядительства, т.е. никакой идеи, кроме такой, какая есть у патриота — зоология, самохвальство, интерес — на самом деле нет, и вся она сводится к голой силе патриота. Отдавая русскую идею патриоту, космополит оказывает ему честь, которая нам кажется слишком большой, и делает то одно, что патриоту всего желаннее.

В своей оценке лично патриота космополит ошибиться собственно не может. Оба слишком похожи друг на друга. Космополит меньше осведомлен и больше подвержен ошибке в своих суждениях о теме спора. Он советует России не дурить и встроиться в европейский порядок, словно в своих страшных кренах, взлетах и пропастях Россия имеет только одну идею, выровняться с Западом, от которого отстала. Предлагая патентованный рецепт, космополит упрощает задачу разбора. В этом отношении он делает решающий шаг навстречу патриоту. Одинаково им обоим не нравится соловьевское:

Внешний образ раба, в котором находится наш народ, жалкое положение России в экономическом и других отношениях не только не может служить возражением против ее призвания, но скорее подтверждает его. Ибо та высшая (!) сила, которую русский народ должен провести в человечество, есть сила не от мира сего […] Здесь — осуществление народа и его высший настоящий интерес […] Лучше отказаться от патриотизма чем от совести. Но такой альтернативы нет. Смеем думать, что истинный патриотизм согласен с христианскою совестью, что есть другая политика кроме политики интереса или, лучше сказать, что существуют иные интересы христианского народа, не требующие и даже совсем не допускающие людоедства.

С историческим избранничеством России не согласится космополит, с бескорыстным отданием себя патриот. Соловьев остается недостижим для обеих редукций:

Идея культурного призвания может быть состоятельной и плодотворной только тогда, когда это призвание берется не как мнимая привилегия, а как действительная обязанность, не как господство, а как служение.

5. Призыв к совести и правде начинает казаться в эпоху банка слишком возвышенным. Обманутого, обманувшегося, ослабленного, озлобленного, обведенного за нос, порастерявшего свою культуру, подорванного в генофонде, униженного, нищего, раздраженного, раздерганного русского время зовет — все еще зовет! вот где величие! — для нового усилия, опять предельного, еще не бывалого. Других усилий страна до сих пор почти и не знала. Драный, битый, он и никто другой снова должен подняться до бескорыстной самоотверженности самого чистого толка? Не сможет, не готов, не обязан. Хочется обрасти коконом, отдохнуть. — Но у истории нет в запасе времени. Крайнее усилие снова нужно именно сейчас и не понадобится завтра. Против зоологического патриота и стерильного интернационалиста тысячелетний зов самоотречения, жертвы, одинокого стояния правды, теперь уже без права промаха, в цейтноте и без надежды уйти в молчание и наблюдать из темноты; без права ожидания что Бог правду видит и скажет. Не отдать, не уступить почетное ответственное место, вот русская идея.

Боимся: сгорим. Не погубила история — погубит правда, погубит мысль, узнавание себя? Да, можем и сгореть. Тысячу лет величием было не бояться сгореть. Не отшатнемся и сейчас перед очистительным огнем — мысли. Как в него вступишь? Первые же вопросы сбивают с ног: для чего мы на земле? ради какого целого? Не для этнографии же? Деревенская дама, смешливая певица в девичестве, смолоду на всю жизнь отучившаяся есть досыта, спать вдоволь, не осмеливавшаяся высказать свои сомнения, с детьми в войну без мужа всех сохранившая, ни разу в жизни никого не обидевшая, не умевшая сказать резкого слова, в любом соседстве самая нищая, тихо плакавшая оттого что нечем угостить случайного гостя — таких было много, на них стояла пирамида России, даже действующая армия с танками и зенитками высилась уже всей своей тяжестью выше, пирующий ночами Сталин совсем высоко. Эта Россия терпеливая, несомненная, вечная — другой нет, другая только ложь — всё сердцем понимающая, она для чего? Не для цензора патриота, не для космополита, оба промахнулись и не имели другого шанса. Правду России поднять не просто, ее еще свет не видел, во весь свой голос она пока не говорила. У нее есть право на слово наравне с вечными мировыми правдами, греческой философией, латинской разумностью, европейской наукой, восточной мудростью. Другое от России — ни химии, ни танков — не нужно. «Великая нация не может спокойно жить и преуспевать, нарушая нравственные требования».

Неужели мало было страданий? Настала пора. Зря они не могли быть. Но и роды не бывают по заказу и с гарантией. Как пресны плоские соображения, как явно они толпятся занять чужое место, как уместен пророк и поэт. Дело для России идет больше чем о ней одной. Без правды и без мира, заявленных Россией, история не может закончиться. Мы еще не поняли, как просто и велико ее дело. Речь идет не о выживании, а об оправдании человека, какой он есть. Оправдать не может себя человек сам. Кто и что выше человека оправдает человека? Без оправдания уйти с Земли человек не вправе. Отсрочить суд надолго не может. Мы щебечем о недрах, валюте, рабочей силе, когда единственной настоящей нуждой остается спасение.Себя оправдать? Всё зло делается ради этой цели. На худшие преступления идут, когда слышат справедливый укор. История продолжается потому, что жить без оправдания человек не может и принять оправдание себя от самого себя тоже не может. Правда правит историей нечеловечески сурово. Она не терпит ни умилостивления, ни частного обустройства, ни отлагательств.

Россия велика тем и ее место в истории то, что она всю правду без уступок еще в силах на своем вольном языке слышать. Она еще не закрыла себе уши, не убаюкала себя жалостью к себе, не скользнула в частную национальную обособленность, уюта ни животного, ни интеллектуального не захотела. Когда она грешила, то без разрешения себе. Это не значит что правда у нас уже в кармане. Одно дело иметь достаточно силы и широты чтобы ее слышать, другое ее иметь. Страшно метаться до беснования между мечтой и данностью, но страшнее остановиться, хотя бы даже в этом самом раздоре. Россия правду хочет и может еще слышать. В ней правит тот, кто предлагает высшую правду. В России правды нет.  Нарастает горечь, разочарование и месть. Но смерть все-таки не в раздоре, а в усталом ладе, в тяготении положить голову на подушку, которую подкладывают патриот с национальным интересом и его кукловод космополит с постмодерном, либерализацией и плюрализмом.

Подвести черту будет делом истории. Наше дело не ждать, а разрешаться от бремени, пока мы в положении. Род человеческий существует пока себя рожает. Он хранит себя бескорыстным исканием. Нам дано такое, о чем можно только мечтать; наш язык, в который вложен тысячелетний предельный опыт, в мире уже есть. Пусть нам будет пока этого довольно. Нечестно ждать чтобы народ, исполнивший высшее, что можно от него ждать — сохранивший способность слышать правду и не желающий устраиваться без нее, — эту правду нам еще и сказал. На что тогда мы, умники. Чтобы раскладывать пасьянсы о том, что было и было бы? удивляться гибкости нашего мыслительного аппарата? или ворошить наподобие патриота палкой муравейник? Народ уже выкупил свое право не блуждать вслепую. Он сделал довольно, поставив многое выше себя. Он показал тем, что к усилию готов. Дело за нами, говорящими. Не лепить новых идолов, не тешиться обманами. Искать невозможного.

Пусть отсохнет язык у распорядительных прожектеров. Не будем стыдиться немоты и потерянности. Не будем говорить гладко, будем стыдиться легких планов и призывов. Говорю себе. История дает свой шанс только раз, потом зовет других.

Видя в другом чужого, а не возможного избранника истории, такого же как мы, мы не видим себя. Человек не зоология. Истории до зоологии прямого дела нет, правде человека не жалко, пусть он жалеет ее больше себя. Наши знаменитые жалостливость и безжалостность об этом, для этого. Ключи к правде держит другой. Он поэтому никогда не чужой. Патриоту не узнать себя иначе как вглядевшись в космополита как в зеркало. Пока мы не узнали в далеком себя, мы нигде. Далекий другой оказывается самым близким. Лишний нужнее всех, чужой — всегда таинственно свой. Один из знаков исторического призвания — неравнодушие к еврейству, избранному народу. В нашей любви-ненависти к нему скрыт запас понимания нас самих, прослеживания нервущихся нитей, которыми ткется история, тайных древних связей, через сакральную государственность — связь нашего призвания с призванием Израиля, видящего Бога и не отводящего от него глаз. Чужой, другой всегда скрытая частица меня, и мне нет способа вернее потерять себя чем отгородиться от него, очертив себя обозримым «своим».

Что может злоба против невидимых нитей истории. Если даже сила на время и на новую беду возьмет желанную ей силу — в немощи, бессилии, в своей темноте страна может допустить это, не обеспечена она и от последнего иссякания, нельзя и это исключить, когда вся ее жизнь будет мобилизована на ненужные цели, — то все равно поднятая подвигом Россия мысли, слова и жертвенного поступка уже состоялась в ее поэзии и вере, в предельном напряжении на краю бездны, под угрозой казни и смерти, и со своего места в истории не сойдет. Страна впала в несчастный софизм, будто по правде жить нельзя и живи как живется. Но что наказание будет, уже есть и надо его терпеть, в той же стране никто не сомневается. В этой уверенности наше величие. Русский пока еще не биологическая или этнографическая единица. Русский тот, кто проснулся для ноши мира, для груза правды, долга и памяти.

И сто лет спустя трудно сказать лучше чем Соловьев:

Чем более известный народ предан вселенской (сверхнародной) идее, тем сам он сильнее, лучше, значительнее. Поэтому я решительный враг отрицательного национализма или народного эгоизма, самообожания народности, которое в сущности так же отвратительно как и самообожание личности.. Что может быть менее самобытно, менее оригинально, менее народно, как эти вечные толки о самобытности, оригинальности, народности, которым предаются патриоты всех стран? Не хотят понять той простой вещи, что для показания своей национальной самобытности на деле нужно и думать о самом этом деле, нужно стараться решить его самым лучшим, а никак не самым национальным образом. Если национальность хороша, то самое лучшее решение выйдет и самым национальным, а если она не хороша, так чорт с нею. А то вдруг выскакивают патриоты и требуют, чтобы например церковный вопрос решался не ad majorem Dei — а ad majorem Russiae gloriam, не на религиозной и теологической почве, а на почве национального самомнения. В этом случае пожалуй вспомнишь, что патриот рифмует с идиот.

Наш современник, самоназначенный цензор, любитель легких решений, толкователь русской идеи, отчается в своих надеждах присвоить себе Владимира Соловьева и вообще какого бы то ни было настоящего философа. Лучше для него последовать примеру другого, более честного патриота, который понял что ему с серьезной мыслью не по пути.

1989