Свое, собственное

Свое, собственное

Приватизацию, которая считается происходящей или происшедшей в России, называют преступной, мафиозной, безнравственной, угрозой миру. Реже встречаются ее положительные оценки. Нет надобности спешить присоединяться к тем или другим. Спешка суда здесь только упрочивает главную и в конечном счете решающую черту ситуации: то, что реформы проводятся вслепую. Здесь нет двух мнений. Видный или ведущий деятель приватизации, недавно отошедший от ее дел, выразил пожелание, чтобы она велась более продуманно. Запоздалость такого пожелания говорит о том, что сам размах непродуманности тоже не продуман. Понятным образом кажется, что обстоятельное планирование оказалось бы достаточным для хорошего успеха. Но возможно, что десять лет назад процесс

Отрывки из курса «Собственность», прочитанного в 1993–1994 гг. на философском факультете МГУ.

пошел на уровне, которого план, проект достигнуть в принципе не может. Не случайно предыдущий, социалистический поворот в России тоже проходил непродуманно. Государствовед и историк Николай Николаевич Алексеев констатировал в 1928 году:

Как это ни удивительно, но большинство современных социалистов, предлагая реформу собственности и призывая к ее отмене, бродят в совершенных потемках и не знают точно, к чему они стремятся»[210].

Задев собственность, мы попадаем в темноту.

1. Захват мира. Приватизация — прямое продолжение семидесятилетия обобществленной собственности в России, не потому что ее ведет та же номенклатура, а потому что более действенными путями продолжается тот же захват мира, который в начале века требовал собирания человеческих сил в коллективный кулак. Освобожденные обезличением, ресурсы коллектива оставались отягощены идеологией, пережитком старой религиозности. Происходящий сейчас сброс идеологии облегчает захват, возвращает ему первоначальную остроту.

Ни захват мира, ни особенная острота этого захвата не составляют новости XX века. Его новость в другом, о ней скажем ниже. Захват не новое и не локальное событие, у него древнее лицо. Явная или чаще неявная хватка никогда не знала передышки. «Надо знать, война — всеобщее, и правда — спор, и все возникает в битве и захватом», напоминал Гераклит[211]. Именно сейчас, когда захватывается даже так называемое культурное наследие и академическая наука отправлена на свалку, посреди казалось бы дикого беспредела, для нервного наблюдателя беспрецедентного, философия получает уникальный шанс вспомнить о своем раннем начале, исходном существе. Исходный смысл софии, еще слышный в ее определении как добротности техники[212], это ловкость, умелая хватка, хитрость. Захват мира не временное помрачение людей, забывших стыд, приличия и собственные долгосрочные интересы, а стихия человеческого существа и вместе с тем ранней мысли, греческой философии, захваченности хитрой хваткой. На крутом повороте, на разломе Россия отчетливо кажет суть всегдашнего отношения человека и мира.

Чем смелее захват с его беспределом, тем настойчивее мир предлагает себя как цель деятельности. Страна должна войти в мировое сообщество, занять подобающее место в мире, подняться до мирового уровня в вооружениях, в экономике, в банковском деле. Малые предприятия тоже не ставят себе более важной задачи чем выход к мировым стандартам по технологии, прежде всего коммуникациям. Наука без оглядки ориентируется на мировые образцы. Повсюду возникли кафедры мировой культуры. От этой повсеместности мир конечно не становится более проясненной вещью, скорее наоборот еще больше уходит в неуловимость. Мир ближе и интимнее чем вещи, сначала он дает нам встретиться с ними. Только в мире и его мерой мы можем измерить свою весомость. Прежде всего схватываемый, мир не поддается определению; всеобщий ориентир и горизонт, он же всего труднее для уловления. И в мире вещей и в мире ума захваченность создает подвижные образования. Непременным остается то, что целое мира остается ни для какой ловкости не уловимым, никакой хитростью не схваченным. Оно первая и последняя цель всех.

Не надо мечтать о воздержании от захвата, о самоограничении, отрешенности. Дело не в том что такие мечты нереалистичны; они наоборот слишком легко осуществимы. В захвате так или иначе ключ к человеческой ситуации, политической, экономической, интеллектуальной. Захват начинается с увидения, которым по Аристотелю человек захвачен всегда, прежде всего и просто так[213]. Феноменология выявляет, что так «само собой» «по природе вещей» сложилось. Увиденное вроде бы еще не приобретено нами, но оно без остановки переливается в ведение как ведание. Рано и незаметно, раньше и важнее захвата земли, нефти, домов, постов, званий, культурного наследия происходит первый захват, когда вижу на месте превращается в ведаю. Поскольку этот первый ранний захват всегда уже произошел, второй, вещественный захват, в сравнении с тем наивный, заметный и беззащитный, не произойти уже не может. Бессмысленно говорить, что ранний захват не должен иметь места, что переход ведения-видения в ведение-ведание неморален. Слишком рано, раньше всякого нравственного нормирования, как во сне совершается скачок от собственно увиденного в увидение собственности, чтобы его легко было даже хотя бы концептуально уловить. Всякое спрашивание о раннем захвате само уже неизбежно идет путем особой захваченности. Юридическому сознанию кажется, что обладатель и собственник всегда уже готовы как личности (индивиды), но эти проблематичные образования возникают только как следствие раннего незаметного перевертывания всякого увиденного есть в смысле имеется в есть в смысле у меня имеется.

Увидение переходит от в?дения-знания к веданию-обладанию не ступенями, а внезапным скачком. Мы не сумеем просунуть и самый тонкий аналитический щуп между первым и вторым. Но конечно между в?дением-видением и веданием-распоряжением пролегает разница, содержащая в себе весь интерес истории. Современная цивилизация стоит на неспособности удержаться в чистом видении, на его переключении в обладание и распоряжение, и только ли современная. Это раннее происхождение собственности не фиксируется юридическим документом, который лишь вводит в рамки совершившийся захват. Так теперешняя приватизация в меру своей отчетливости вводит в законные пределы прежний беспредел внеюридической ведомственной практики. К сожалению, новые законодатели воображают себя пришедшими в чистое поле, на свою беду не учитывают привычный обычай. До них в нашей стране, отменившей будто бы всякую собственность кроме мелкой и общенародной, ведомства занимались вовсе не только экспертизой, а ведали всем так, как не снилось частному зависимому от закона владельцу.

Захват никогда не начинается без захваченности. Слово захват не случайно связано в истории языка, как мы заметили, с однокоренными хитрость, хищение. Механическим захватом мало что достигается. Настоящий захват в своей сути всегда хитрость, ловкость и прежде всего хищение как умная кража, например в восхищении, особой и острой захваченности.

Что непосредственно захватывает в мире? На такой вопрос может ответить только сама захваченность. Она не только не спешит себя прояснить, а наоборот, ее суть, неуловимая хитрость, выкрадывает захват из явности, делает его не очевидным. Главный захват всегда происходит украдкой. С хитростью,(вос)хищением мы вязнем в тайне. Самое захватывающее имеет свойства рода (пола, секса). Ничто так свирепо не оберегается как заветное. В каждом поступке и слове мы захвачены прежде всего тайным. Тайна всегда умеет по-своему задеть нас. Она затевает с нами свое и без нашего замысла. Мы начинаем хотеть, например хотеть думать, только в той мере, в какой захвачены тайной.

Связь захвата с захваченностью тесная. Заговорив о захвате, мы с самого начала имели в виду что он невозможен без захваченности. Беспрецедентность нашего времени в том, что никогда раньше эта вторая сторона дела, провокация мира, обязательная зависимость нашего захвата от хватки софии не была так забыта человеком. Мало в чем современное сознание яснее показывает слепоту своих претензий, как когда видит в мире только объект, не субъект экспансии. Всю активность в мире, пусть хоть и с отрицательным знаком, и самокритично, и каясь, сознание обязательно хочет приписать только себе. Конечно, человек ведет захват мира, жадно, страшно. Но другой, встречный смысл этого «человек захвачен миром» отбрасывает назад в раннюю загадку нераспутываемого отношения к миру, когда человек, мнимо его хозяин, до всякого своего выбора уже относится, т.е. одновременно и принадлежит, к нему. Оттачивая приемы захвата мира, человек никогда не успевает проследить, какой ранней захваченностью миром продиктованы эти приемы. Всякий исследователь неизбежно окажется здесь следователем при хищении слишком хитрого рода, хватке софии.

На вопрос: чья собственность мир? человек естественно отвечает: моя. Он прав (см. ниже). Мир закрепляет свою хватку на нас тем, что он всегда собственный. Эпоха (схватка, спазм) мира, схватываемого в каждую эпоху, но так, что каждая раньше всякой заботы об «общественных формациях» видит себя им захваченной, встречает мир всегда как свое захватывающее событие. В этом свете последние 30 веков — одна меняющаяся эпоха с относительным изменением меры захваченности, хотя никогда раньше — с таким малым как в новейшей современности сознанием взаимности захвата. Гонка за бытием вплоть до мертвой хватки за вещи все более вещественные, в последнем счете за кусок хлеба, путь к которому ведет через агропромышленный комплекс, пакет законов и инструкций, нефтедобычу и нефтепереработку, машиностроение и городское хозяйство, банковские кредиты и санитарное регламентирование, вобрала в себя больше метафизики чем университетский профессиональный дискурс. Предметы академической программы давно уже прикасаются к миру не своей сомнительной лексикой, не смехотворным повторением слова бытие, а тем, что «фундаментальная наука» внесена в список бюджетно финансируемых тем, встроена в систему информации, подключена к народнохозяйственным планам. Движение языка у преподавателя философии привязано сложными путями к тюменской нефти и алтайскому золоту.

Золото, огонь, энергия были главными именами мирового бытия уже в античной мысли у Гераклита, Аристотеля. История развертывается в погоне за истинным бытием, все более настоящим, и попутно с его добычей идет жесткое отбрасывание недействительного. Кто не захвачен без остатка, в счет не идет. Эта ранняя хватка бытия всегда уже захватила нас прежде мы начинаем свой захват.

В отношении свежего захвата, развернувшегося сейчас в нашей стране, как во всем мире, неуместны ни юридическое оправдание, ни нравственное обличение, ни тем более принятие политических мер. Единственно важным остается то, что в этом захвате упущено, а именно его сплошная спровоцированность событием мира.

2. Родное. В первичном захвате (захваченности схватыванием) ведущим ориентиром и пределом достижения остается неуловимый и неопределимый мир. В споре о сути собственности единственной нешаткой опорой оказывается тоже мир. На вопрос: чей мир? будем уверенно отвечать: мой. Такое владение кажется слишком большим, но на всех других, ограниченных путях определения собственности мы запутаемся в безвыходных неопределенностях. Так или иначе мы не можем найти себя иначе как в мире. Частной собственностью станет, возможно, если назначение страны не определит иначе, скоро почти все вокруг нас. В важном смысле Россия однако останется все равно моей. Но в каком именно.

Жадная сегодняшняя гонка за личной собственностью отталкивается от прежней не менее нервической надежды иметь своей собственностью целую страну. Маяковский в поэме «Хорошо» внушал себе:«Улица моя, дома мои… Моя кооперация… Моя милиция». В свою очередь желание видеть страну собственной подчеркнуто противопоставляло себя прежним, впредь чуждым привычкам частного владения. Собственность была объявлена общественной.

Собственность и общественность были поняты однобоко. Почему так произошло и почему так должно было произойти, при том что передовая философская теория Гегеля через его ученика Маркса стала проектом страны. Тем более что целью было не просто обустройство страны, но показ пути всему миру. Преображение должно было опереться на труд коллективной личности, которая переделывает мир, выбравшись из-под обломков старого мира. Вдохновение поэме Маяковского давало чувство сплоченной массы, широко шагающей по родной земле собственницей всего, тем более полной, что по-монашески ничего не имеющей, но делающей землю садом. Идейное обобществление, в которое была втянута страна, обучавшаяся новым (или наоборот прадревним, это тема для другого разбора) коллективистским нормам, не удалось. Не удастся и поспешная приватизация прежней общественной собственности, с нарочитым растаптыванием коллективистской идеологии, абсурдный «капитализм», снова самоубийственно беззаботный в отношении собственных родителей. Новая частная собственность тоже понята неверно и рухнет.

Что всякое планирование форм собственности будет плыть, не обязательно надо было проверять на собственных боках. И без экспериментов с собственностью догадаться, что все тут окажется неожиданно и непросто, можно было вслушиваясь в само слово. В собственности слышится и манит настоящее, подлинное, возвращенное самому себе. Собственность с самого начала обречена поэтому на трудное докапывание до своей собственной сути. То, что кому-то    кажется досадной многозначностью слова, проблемой лексикографии, на деле верхушка айсберга. Нетерпение уточнить, подтвердить, закрепить собственность в юридических инстанциях не случайно. Неприметно в лексике, подчеркнуто в законодательстве дает о себе знать постоянная и настоятельная необходимость уточнить собственность, установить ее. Без этого она как минимум двусмысленна. Ее скольжение по-разному ощущают все. «Понятие собственности зыбко как песок»[214]. Оно уходит туда, куда дефиниции не достигают. Со своими проектами собственности самоуверенное революционное сознание увязает в глубинах, даже вообразить которые у него нет сил. Сознание новых революционеров надеется что частное, обособленное как-то    само превратится в особое. Не будет ошибкой сказать, что экспериментаторы с собственностью опять обмануты словом и заняты грамматическим упражнением, сведением двух разных до противоположности смыслов собственности в мечтательное единство.

Собственность как запись имущества на юридическое лицо до контраста другое чем собственность того, что вернулось к себе и стало собственно собой. Но юридическая собственность не случайно понимается всегда с уважительным оттенком восстановления вещи и человека в их подлинности. Отделить и обособить юридическое значение собственности от существенного можно только искусственно, одно незаметно переливается в другое. Когда, восстав против частников, большевики оглохли к неисчерпаемому смыслу собственности, они лишили себя собственной правоты. Когда теперешние приватизаторы, снова надеясь на умотворчество, обещают восстановить собственность законодательно, они так же глухи к ее корням в мире. Приобретение собственности движимо в конечном счете только захваченностью своим.

Мы ничему не принадлежим так, как своему. Мы заняты своим делом, живем своим умом и знаем свое время. Свое определяет владение в другом смысле чем нотариально заверенное имущество. Мы с головой уходим в свое, поэтому не смогли бы дать о нем интервью и срываемся всегда на его частное понимание. Латинское выражение suo iure переводится «по своему праву» и слышится в значении правовой защиты личности, но первоначально значило «с полным правом, основательно» вне отношения к индивидуальному праву. Suum esse, букв. быть своим, значило «быть свободным». Русская свобода происходит от своего не в смысле собственности моей, а в смысле собственности меня. Собственно я, сам и свой, и есть та исходная собственность, минуя которую всякая другая будет недоразумением. Древнегреческое именование бытия, ?????, сохраняло исходное значение собственности, имения. У позднего Хайдеггера событие как явление, озарение бытия указывает одним из значений на свое, собственное (Ereignis — eignen). От скользящей релятивности своего в смысле кому-то    юридически принадлежащего мысль не может не возвращаться к основе собственно своего как настоящего, чем человек интимно захвачен без надежды объясниться, лишь ощущая тягу захвата. Свобода по сути не независимость, она привязана к тайне своего.

Собственно свое не непознаваемо. Но попытки вычислить, сформулировать уводят от него. Для человека-исследователя, покорителя земли и вселенной путь к собственно своему труднее чем изучение галактик, облеты планет или приобретение миллиардного состояния. Великий Гэтсби в романе Фитцджеральда приобрел собственность на любой взгляд громадную, не сделав шага к своему. Все собирается вокруг перепада (inter-esse) между своим и своим, собственным и собственным. Или снова в который раз всё мое просто потому что не твое, или наконец впервые оно собственно свое, захватывающее. Только кажется будто можно «поставить проблему собственности» и добиться ее решения. Даже для успеха такой сомнительной по своей ценности операции как лексическое определение собственности в академическом дискурсе нам придется сначала препарировать понятие, сознательно абстрагируясь от настоящего в собственном и от родного в своем. Собственность мы должны будем взять «в юридическом смысле», а смысл этого выражения опять же сначала фиксировать, чтобы он не ушел в песок. Предельным ориентиром в определении собственности окажется в конечном счете мир, как говорилось выше.

Мир как захватывающая цель всякого захвата с самого начала влечет чертами близкого, интимного, согласного. Мир принимается, как правило, с большей готовностью чем окружающие условия, коллектив, семья. Не случайно в истории слова мир родствен милому. Когда Розанов говорит о «центре мирового умиления», он слышит связь, которая только кажется прихотливой. Она на самом деле фундаментальна и прочнее любых лексических конструкций. Мир прежде всего свой, т.е. родной[215]. В захваченности миром свое-собственное-особое, влекущее выносит к роду и народу, к рождаемому в детях и в порождениях творчества. Свобода есть прежде всего захваченность своим, где свое надо понимать в связи с родом и народом. Мыслит себя в свободе не юридическая личность и не индивидуальное(физическое) я, а собственность в смысле захваченности миром. Широта пейзажа, в котором мы здесь оказываемся, не мешает, а наоборот способствует его вхождению, редко замечаемому, во всякое обсуждение собственности.

Свое постепенно вбирает в себя интимно близкое, мир, потом государство, наконец гражданское общество, семью, соседей. В мире свое совпадает с родовым (родным). Все эти величины втянуты в проблематику собственности. В этом смысле современные реформы в России представляют собой снова попытку на ощупь разобраться в мире, при том что его захват остается тайной причиной всех начинаний. Как уже замечалось, дело не в плохой продуманности политики, а в том что собственное свое никогда не может быть более ясно чем мир. Свое как питающая энергия не открыто сознанию. Отсюда жесткость, неинтеллектуальность борьбы за собственность. Собственное свое в нас же самих оказывается для нас неприступным. Знание себя удел богов (Платон). Если сейчас в нашей стране, где по всеобщему ощущению все похожее на собственность уже разобрано, до сих пор неизвестно, кто собственно что взял, то это неизвестность не секрета, как если бы новые властители затаились, а принципиальная невозможность знать, кто собственно и что по-настоящему взял. Так в 1918 году, когда всем стало ясно что почти вся собственность освобождена или наоборот захвачена, осталось неизвестно, что с ней собственно произошло. И если теперь вокруг собственности жутко и могут убить, то вовсе не потому что уверенный капиталист взял владение в свои руки и встал на его решительную защиту, а как раз наоборот, все спуталось, и разборки неизбежно наступают там, где упущен разбор.

В последнем горизонте свое собственное есть мир. Мы можем иметь его только как тему, вопрос[216]. На вопрос, кто собственно мы сами и где наше место, отвечает только наша способность думать о событии мира. Отрезвление от слепого захвата собственности неминуемо возвращает в школу софии, ее мудрой хватки. Никаких шансов встретить какое-то свое по сю сторону порога этой школы, в которую поступают на всю жизнь, ни у кого нет. Общество не встраивается как популяция в мировое окружение, выбирая в нем себе нишу; оно, как говорит наше слово мир в одном из своих значений, с самого начала берет на себя целое как проблему. О целом человек знает не больше чем о мире. Наука незнания, умение оставить мир в его покое требуются искусством жизни.

«Здоровая бессознательность… так же необходима для общества, как для телесного здоровья организма необходимо, чтобы мозг… не сознавал, как работают внутренние органы»[217].

Школа софии другое чем знание и сознание.

Неуловимость захватывающего оставляет ему только негативную определенность жесткого отталкивания. Последняя становится надежной базой для разнообразной критики. Тяготение к своему собственному не ведет плавным образом к ладу и обустройству. Самая жестокая война начинается между родными вокруг родного. Почему не удается слияние с миром для нас, изначально слитных с миром, принадлежащих биологической эволюции, это особая тема.

Последнее прояснение собственности повертывается к человеку лицом апокалипсиса. В христианском понимании откровение и последний суд открывают со стороны Бога суровую, но спасительную правду о человеке. Когда за дело апокалипсиса берется человек или коллектив, суровость суда как правило обеспечена, но до торжества правды процесс дойти по названным причинам не может. Мировая история в любом случае окажется всеобщим судом (Гегель), вся разница сводится к тому, окажется ли судящая инстанция способна видеть человека в его собственной сути. Для жестокости внутри коллектива, разбирающегося с собственностью, не требуется чтобы люди знали, у кого собственность и в чем она заключается; наоборот, достаточно того, чтобы в этом вопросе царила тревожная непроясненность.

Дает ли разбор, подобный нашему, возможность мягкого избежания вполне реального апокалипсиса, организованного самим человеком? можно ли в принципе успеть разобрать то, для чего иначе потребуется разборка? Мы этого знать не можем. Определить, чт? есть собственность в глубоком смысле своего, так или иначе дело свободы. Она отгорожена от нас тем, что мы называем странностью софии. Попытка понимания перемещает нас все в новые и новые пространства, освоиться в которых нелегко. Совершенно ясно одно: если с собственностью вообще имеет смысл иметь дело, то только на пути терпеливого осмысления своего, родного (родового) как добра (имущества и блага) и мира как интимно близкого.

3. Свобода собственности. В Марксовой идее отмены государства слышен плохо усвоенный гегелевский урок. Ученик не оказался радикальнее учителя. Гегель не требовал отмены и отмирания государства потому, что уже пошел дальше порога, у которого остановился потом Маркс. Полное принятие Гегелем государства, притом конкретного, существующего, имело оборотной стороной также полное снятие его. Наоборот, публицистическая критика государства, тем более революционная критика и так называемая критика оружием эффективнее всего служат реставрации государства. Критика всякого института есть его тематизация, т.е. посвящение ему внимания, сил и средств. Для Гегеля единственный путь, достойный усилий, ведет к осмыслению свободы. Мысль у Гегеля это домашнее вхождение в свое, собственное единственным, своим вхождением.

«Внутренняя собственность духа» есть «владение телом и духом, достигаемое образованием, учебой, привыканием и т.д.» Этому углублению в свое противостоит отчуждение. Российский опыт социалистического семидесятилетия подчинялся Марксовой программе снятия отчуждение через обобществление собственности. Отметание этого семидесятилетия как недоразумения ведет только к худшему неразумию. Теперешние революционеры и в этом отношении оказались не дальновиднее активистов начала века.

Оптимизм Маркса питается мыслью Гегеля о том, что свободная разумная воля возвращает всякую вещь ее собственной самости. Права свободной разумной воли велики. Она лучше вещей знает в чем их назначение. Пасущаяся на лугу корова показывает, что назначение травы не в том чтобы оставаться как есть. Во власти разумной воли всё. Коварная ошибка однако думать, что моей потенциальной собственностью оказывается все вне моего тела. И мое тело делается моим тоже только через мою волю; не освоенное ею, оно останется чужим. Человек не тело.

Свобода исключает уравнивание собственности как в сторону лишения ее, так и в сторону обязательного наделения ею. Дарение вещественной собственности тому, кто от нее отказался, направив волю и разум на духовные вещи, означает стеснение свободы. Навязывание приватизационных чеков каждому жителю страны представляет такое вторжение в интимное право, какого не допускал даже Маркс. Правда, социалистическое обобществление в России было уже откатом от марксистской теории. Оно навязывало всем такие виды собственности как гарантированное рабочее место. Лагерь, жестко обязывая иметь собственность — кружку, ватник, работоспособное тело — по существу под угрозой смерти, стеснял этой обязательной собственностью едва ли меньше чем лишением традиционных форм владения.

Конечное обоснование собственности по Гегелю происходит через возвращение вещи ее своему, собственному существу. Растрачивание вещи плохо не само по себе, а потому что оно, возможно, противно ее назначению. Только осуществление вещи дает бесспорные права на нее. Поле есть поле постольку, поскольку его возделывают. Кто правильно обращается с ним, тот его собственник, и пустой абстракцией будет всякое другое владение им. Если вся полнота применения вещи моя, то вещь полностью проникнута моей разумной волей, и после этого пуста заявка, что в каком-то другом смысле, скажем по юридическим документам, вещь принадлежит другому. Собственность, всегда и полностью отделенная от пользования, была бы не только бесполезна, но уже и не была бы собственностью.

Широко понимая допущение старого юстиниановского имущественного права, что практическое пользование может превращаться в юридическое владение, Гегель решительно вводит свободу собственности, Freiheit des Eigentums, как норму для настоящего и будущего. Когда Маркс объявил, что«орудия производства», включая землю, принадлежат своим пользователям, завод рабочему, поле крестьянину, это было попыткой реализации гегелевского пророчества из §    62 гегелевской «Философии права»:

Около полутора тысяч лет назад благодаря христианству начала утверждаться свобода лица и сделалась, хотя и у незначительной части человеческого рода, всеобщим принципом. Что же касается свободы собственности, то она, можно сказать, лишь со вчерашнего дня получила кое-какое признание в качестве принципа. Это может служить примером из всемирной истории, который свидетельствует о том, какой долгий срок нужен духу, чтобы продвинуться в своем самосознании, и который может быть противопоставлен нетерпению мнения».

Юридический владелец без освоения вещи пустой господин, leerer Herr, а настоящий по праву свободы собственности тот, кто возвращает ее ей.

У Маркса принцип свободы собственности затемнен и спутан введением общественной собственности, т.е. нового правового и властного аппарата. Не отягощенный механизмами внедрения в жизнь, гегелевский принцип готов ждать, когда настроение людей проникнется привычкой видеть собственника только в том, кто помогает вещи вернуться к себе. Ошибка марксистов России была в том, что они не осмелились настаивать на тщательном прочтении социалистическим правительством и народом даже самого Маркса, не говоря уже о его источнике Гегеле. Из-за несостоятельности однобокого марксизма страна метнулась сейчас в обратную сторону от направления, предсказанного Гегелем и осуществляющегося сейчас в социально-рыночном хозяйстве Запада. Гегель в своем предсказании советует набраться терпения и пройти мимо шатания мнений. Можно быть уверенным, что

перед лицом свободы ничто не имеет значения… в мире нет ничего выше права, основа его — пребывание божественного у самого себя, свобода; все, что есть, есть… самосознание духа у себя[218].

Ключевым в гегелевской «Философии права» надо считать §    65, где вводится тема отчуждения, овнешнения (Ent?u?erung). Мы готовы к тому, что в вопросе о собственности будут осложнения. Мы легко понимаем, что высокое, «священное» право собственности остается «очень подчиненным, оно может и должно нарушаться», уступая правам народа и государства. И все же мы вздрагиваем от неожиданности, когда вслед за определением «настоящего отчуждения» — оно есть «объявление воли, что я уже не буду больше рассматривать вещь как мою», — читаем следующее: «Отчуждение есть истинный захват владения, die Ent?u?erung ist eine wahre Besitzergreifung».

Владение как отказ от него однако с необходимостью вытекает из принципа свободы собственности. Вещь принадлежит тому, кто ей возвращает ее саму, обращается с ней по ее истине. Истина вещи может включать и ее свободу от меня. Тогда я делаю ее своей тем, что уважаю ее самостоятельность.

Перед такой собственностью всякая другая тускнеет. Пример. Вещи превращаются соразмерно своей ценности в товар. Все особенное, индивидуальное в них оценивается одной мерой, деньгами. В способности свести вещь к простоте ее универсальной ценности дух празднует свое огромное достижение. Деньги «самое осмысленное владение, достойное идеи человека». «Чтобы у какого-то народа были деньги, он должен достичь высокого уровня образования». Деньги более умная форма собственности чем товар. В бумажной ассигнации товар не виден, но он в ней есть, да еще какой: любой. Деньгами вдруг отперт целый мир товаров. Вместо того чтобы приклеиться как улитка к листу к этому клочку земли и стать ее придатком, насколько выше свобода владения простой денежной ценностью, способной в конечном счете измерить все национальное достояние. Деньги отчуждение, расставание с натурой, но такое отчуждение натуры более свободно, разумно, истинно чем мануальный захват. Отчуждение есть такой отказ от держания в руках, который дает более чистое обладание настоящим.

Следующим шагом на этом пути я отчуждаюсь от денег! Отлепляюсь от них, как я отцепился от вещественной натуры. Какая собственность остается моей после этого нового отчуждения? Я оказываюсь полным обладателем моих «неотчуждаемых субстанциальных определений», возвращаюсь к интимной собственности духа, к существу самого себя. Гегель предлагает критерий для отличения несобственной собственности от собственности духа: неуничтожимость давностью. 20 копеек, которые занял Алексей Пешков у моей бабушки Аграфены Брянчаниновой, катая ее на санках в Нижнем, для меня потеряны. Но совсем другое дело мои права на слово. Если я, мой отец и моя бабушка долго, очень долго, десятилетиями не могли говорить свободно, потому что другие успели взять за нас слово, отняв у нас право сказать себя, то это не значит что по давности лет то право от нас ушло навсегда. Речь собственное из собственного; в таких вещах, говорит Гегель, отчуждение невозможно.

Или всё-таки возможно?

Забыто авторство эпоса. За давностью тысячелетий обезличились громадные достижения архаической генетики в деле выведения домашних животных. Забыто, кто и как создал мир. Похоже таким образом, что отчуждено может быть в конечном счете все. Критерий давности оказывается относительным, пусть и полезным в своем диапазоне. Отчуждается мысль, настроение. Личность-воля целиком отдает себя своему (родному), которое растет в ней через нее. Не имея права увести себя из жизни, она не спорит с правом государства брать ее себе.

Государство как идея (род) есть «действительная сила» личности, в сердцевине личности, в ее преданности родному отчуждающая личность от нее самой. «Внутренняя собственность духа» в конечном счете не моя; даже государство в его идее имеет на нее больше прав чем я. Собственность как принадлежностькому-то    тает, остается только собственность как суть! В меру возвращения индивида к себе в нем растет тяга к такой объективности, «когда человек лучше унизит себя до раба и до полной зависимости, лишь бы только уйти от мучения пустоты и отрицательности», преследующих одинокого субъекта. Собственность личности временное образование. Как виноградная лоза опадает без опоры, так право должно «обвиваться вокруг некоего в себе и для себя прочного дерева»[219]. Спасительное отчуждение распространяется сначала на вещи и имущества натурального хозяйства, потом на товары, далее на деньги, и больше, на интеллектуальную собственность, наконец не индивидуальность. В том, что Гегель назвал интимной собственностью духа, собственность в конечном счете уходит в такую себя, о которой бессмысленно спрашивать чья она. Она своя.

В самом деле, что в личности кроме ограниченности, дурных привычек, скрытности, личин, из которых часто состоит вся ее индивидуальность, принадлежит ей, а не человечеству как роду. Утаиваемые слабости, так тревожащие личность, по сути присущи всем и все их одинаково скрывают. Наоборот, всего реже случается и по-настоящему уникально то, что составляет суть каждого и чего обычно не наблюдаешь в полноте, родное и родовое. Не вмещаясь ни в ком отдельно, оно желанно каждому, кто хочет быть собой, и достижимо только в меру превращения человека в человека. Стань наконец человеком, говорю я себе то, что говорят миллиарды, и одновременно совершенно конкретное и неповторимое, не потому что я особенный человек и взращиваю в себе какую-то небывалую человечность, а как раз наоборот, потому что самое общее (Гераклит), в котором я спасен и укрыт, и есть настоящий я.

Помня о равенстве идея-род-народ-государство, прочитаем в начале третьего раздела (Государство) третьей части (Нравственность) гегелевской «Философии права»:

Государство есть действительность нравственной идеи — нравственный дух как откровенная (offenbare) сама себе отчетливая субстанциальная воля, которая себя мыслит и знает и то, что она знает и поскольку это знает, исполняет… Это субстанциальное единство есть абсолютная недвижимая самоцель, в которой свобода приходит к своему высшему праву, так что эта конечная цель обладает высшим правом против одиночек, чей высший долг — быть членами государства.

Свободолюбивая личность вроде Андре Глюксмана не должна здесь спешить возмущаться. Гегель сейчас отдаст ей то, чего она требует: он скажет, что в гражданском обществе, в коллективе «интерес отдельных людей как таковых есть высшая цель». Именно так, только с путаной подстановкой государства на место общества, и сказано в нашей конституции[220]. Создатели ее в спешке не удосужились задуматься о разнице между гражданским обществом, т.е. коллективом, и нацией, народом, государством. К этой разнице сводится все в политике. Общество есть собрание людей, договорившихся между собой и выбравших себе руководство. Я обязан поставить себя выше этого собрания и этого руководства и во всяком случае не подчиниться ему, если оно не право. Эта моя обязанность основана именно на том, что и я и все общество и его правительство в данном поколении, все мы принадлежит истории народа и замыслу государства. На беду интеллектуалам, не догадавшимся в своей очередной временной поделке, нашей конституции, учесть, что обществом правит не обязательно что-то    понятное каждому человеку, об этом догадываются как раз те, чье беззаконие конституция призвана вроде бы остановить.

Никакому коллективу, даже самому большому, не гарантирована верность своей правде. Это значит, что в начале политики стоит черновая работа разбора завалов. Ничего страшного. Всякую свалку можно со временем разобрать. Всего больше грязи как раз вокруг главного. Между своим и своим, собственным и собственным, родом как мысленным обобщением и родом как родным, между толпой и государством различить в конечном счете удастся, тем более что для нас нет ничего важнее. То, что Гегель называет духом народа ( «государство в качестве духа народа есть вместе с тем проникающий все его отношения закон», §    274), существует и заставит к себе прислушаться, хотя для того придется расчистить нагромождения вокруг духа, народа и сначала по-новому услышать эти слова: дух как дыхание, народ как мир.

Принцип свободы собственности, признаваемый или нет, так или иначе осуществляет себя явочным порядком. Против юридической собственности в военное и революционное время принимаются жесткие, иногда уничтожающие меры. Менее бросаются в глаза, хотя долгосрочно более эффективны идеологические меры в виде признания захвата собственности безнравственным, нецивилизованным, некультурным, воровством (Прудон). Спазматическое принятие срочных мер вокруг собственности разрушает, наоборот, вещество и тело, т.е. как раз не то, что должно быть врагом нравственного усилия.

Другое, в чем дает о себе знать подспудная работа свободы собственности, это легкость расставания с ней, по крайней мере у нас. Известна готовность, с какой российские капиталисты отдавали собственность революционерам.

Если в России частная собственность так легко, почти без сопротивления, была сметена вихрем социалистических страстей, то только потому, что слишком слаба была вера в правду частной собственности, и сами ограбляемые собственники, негодуя на грабителей по личным мотивам, в глубине души не верили в свое право, не сознавали его священности, не чувствовали своей обязанности его защищать, более того, втайне были убеждены в нравственной справедливости последних целей социалистов… Требование, чтобы мое оставалось при мне… никоим образом не может претендовать именно на абсолютную нравственную авторитетность[221].

Нет оснований ждать, что в третьем тысячелетии настроение здесь заметно изменится. Отказом признать нашей действительной историей то, что с нами произошло и происходит, мы готовим себя к новым переменам, которые уже не смогут не быть такими же резкими как и те, с какими мы согласились. Что на новом и, похоже, неизбежном повороте мало что останется от того, что теперь называют приватизацией, совсем не исключено. Как в случае с построением социализма в одной отдельно взятой стране, выходом из тупика сможет стать и скорее всего станет своеобразная интеграция в мировую структуру. Как и в случае с социализмом, эта интеграция примет в России формы самобытного изживания схем индустриального общества потребления.

1994