НАБРОСКИ К КРИТИКЕ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ[178]

НАБРОСКИ К КРИТИКЕ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ[178]

Политическая экономия возникла как естественное следствие распространения торговли, и с ней на место простого ненаучного торгашества выступила развитая система дозволенного обмана, целая наука обогащения.

Эта политическая экономия, или наука обогащения, возникшая из взаимной зависти и алчности купцов, носит на своём челе печать самого отвратительного корыстолюбия. Люди ещё жили наивным представлением, что богатство заключается якобы в золоте и серебре и что поэтому надо повсюду как можно скорее запретить вывоз «благородных» металлов. Нации стояли друг против друга, как скряги, обхватив обеими руками дорогой им денежный мешок, с завистью и подозрительностью озираясь на своих соседей. Все средства были пущены в ход, чтобы выманить как можно больше наличных денег у тех народов, с которыми поддерживались торговые сношения, и крепко удержать за таможенными рогатками благополучно ввезённые деньги.

Вполне последовательное проведение этого принципа убило бы торговлю. Поэтому начали выходить за пределы этой первой ступени; стало ясно, что капитал, неподвижно лежащий в сундуке, мёртв, тогда как в обращении он постоянно возрастает. Отношения между нациями стали поэтому более дружелюбными; люди стали выпускать свои дукаты как приманку, чтобы эти дукаты возвращались назад вместе с другими дукатами, и было признано, что вовсе не убыточно переплачивать господину А за его товар, коль скоро этот товар можно сбыть господину В по ещё более высокой цене.

На этой основе была построена меркантилистская система. Алчный характер торговли был уже несколько замаскирован; нации начали понемногу сближаться, заключать торговые договоры и договоры о дружбе, они вступали друг с другом в торговые сделки и ради большей выгоды оказывали друг другу всяческую любезность и добрые услуги. Но по существу это были всё те же старая жадность к деньгам и корыстолюбие, и время от времени они проявлялись в войнах, которые в тот период всегда вызывались торговым соперничеством. Войны эти показали также, что торговля, подобно грабежу, покоится на кулачном праве; без всякого зазрения совести старались хитростью или насилием добиться таких договоров, которые считались наиболее выгодными.

Центральным пунктом всей меркантилистской системы является теория торгового баланса. Именно потому, что всё ещё упорно держались положения, будто богатство заключается в золоте и серебре, прибыльными признавали лишь те дела, которые в конечном счёте приносили стране наличные деньги. Чтобы выяснить это, сравнивали вывоз и ввоз. Если вывоз превышал ввоз, то считали, что разница поступила в страну наличными деньгами и что на эту разницу возросло её богатство. Искусство экономистов состояло, таким образом, в заботах о том, чтобы к концу каждого года вывоз давал благоприятный баланс против ввоза; и во имя этой смехотворной иллюзии были принесены в жертву тысячи людей! У торговли тоже были свои крестовые походы и своя инквизиция.

XVIII век, век революции, революционизировал и политическую экономию. Но подобно тому, как все революции этого века были односторонними и оставались в рамках противоположности, подобно тому, как абстрактному спиритуализму был противопоставлен абстрактный материализм, монархии — республика, божественному праву — общественный договор, — точно так же и революция в политической экономии не преодолела противоположностей. Всюду остались те же предпосылки; материализм не затронул христианского презрения к человеку и его унижения и только вместо христианского бога противопоставил человеку природу как абсолют; политика и не подумала подвергнуть исследованию самые предпосылки государства; политической экономии не приходило в голову поставить вопрос о правомерности частной собственности. Поэтому новая политическая экономия была лишь наполовину прогрессом; она была вынуждена предать свои собственные предпосылки и отречься от них, взять себе на помощь софистику и лицемерие, чтобы скрыть противоречия, в которых она запуталась, чтобы прийти к тем выводам, к которым её толкали не её собственные предпосылки) а гуманный дух века. Таким образом политическая экономия приняла филантропический характер; она лишила своего благоволения производителей и обратила его на потребителей; она лицемерно афишировала своё благочестивое омерзение к кровавым ужасам меркантилистской системы и объявила, что торговля служит узами дружбы и единения как между народами, так и между индивидами. Всё было сплошным блеском и великолепием, — но предпосылки вскоре снова дали себя знать и породили, в противовес этой лицемерной филантропии, теорию народонаселения Мальтуса, самую грубую, самую варварскую систему из всех когда-либо существовавших, систему отчаяния, втоптавшую в грязь все прекрасные речи о любви к человеку и всемирном гражданстве; эти предпосылки породили и возвысили фабричную систему и современное рабство, ни в чём не уступающее старому по своей бесчеловечности и жестокости. Новая политическая экономия, система свободы торговли, основанная на «Богатстве народов» Адама Смита[179], оказалась тем же лицемерием, непоследовательностью и безнравственностью, которые во всех областях противостоят теперь свободной человечности.

Но разве смитовская система не была всё же прогрессом? — Конечно, была, и притом необходимым прогрессом. Необходимо было ниспровергнуть меркантилистскую систему с её монополиями и стеснениями торговых сношений, чтобы могли обнаружиться истинные последствия частной собственности; необходимо было, чтобы все эти мелочные местные и национальные соображения отступили на задний план, для того чтобы борьба нашего времени могла сделаться всеобщей, человеческой; необходимо было, чтобы теория частной собственности покинула чисто эмпирический, голо-объективистский путь исследования и приняла более научный характер, делающий её ответственной также и за последствия, и тем самым перевела бы дело в общечеловеческую область; чтобы заключавшаяся в старой политической экономии безнравственность была доведена до высшей точки попыткой её отрицания и привнесением лицемерия как необходимым следствием этой попытки. Всё это было в порядке вещей. Мы охотно признаём, что лишь обоснование и осуществление свободы торговли дало нам возможность выйти за пределы политической экономии частной собственности, но в то же время мы должны иметь и право изобразить эту свободу торговли во всём её теоретическом и практическом ничтожестве.

Наш приговор должен быть тем суровее, чем ближе к нашему времени те экономисты, о которых нам предстоит высказать своё суждение. Ибо в то время как Смит и Мальтус застали в готовом виде лишь отдельные элементы, новейшие экономисты уже имели перед собой целую законченную систему; были сделаны все выводы, достаточно чётко выявились противоречия, и всё же они не дошли до исследования предпосылок и всё ещё брали на себя ответственность за систему в целом. Чем ближе экономисты к нашему времени, тем дальше они от честности. С каждым прогрессом времени необходимо усиливается софистическое мудрствование, чтобы удержать политическую экономию на уровне века. Поэтому, например, Рикардо более виновен, чем Адам Смит, а Мак-Куллох и Милль более виновны, чем Рикардо.

Новейшая политическая экономия не может правильно оценить даже меркантилистскую систему, потому что она сама носит односторонний характер и ещё обременена предпосылками меркантилизма. Лишь точка зрения, возвышающаяся над противоположностью обеих систем, критикующая общие предпосылки обеих и исходящая из чисто человеческой, всеобщей основы, сумеет указать обеим системам их настоящее место. Тогда окажется, что защитники свободы торговли — худшие монополисты, чем сами старые меркантилисты. Тогда окажется, что за лицемерной гуманностью новых экономистов скрывается варварство, которое старым экономистам было совершенно неведомо; что путаница понятий у старых экономистов является ещё простой и последовательной в сравнении с фальшивой логикой их противников; и что ни одна из этих сторон не может сделать другой упрёка, который бы не обратился против неё самой. — Поэтому новейшая либеральная политическая экономия и не может понять реставрации меркантилистской системы Листом, тогда как для нас дело очень просто. Непоследовательная и двойственная либеральная политическая экономия необходимо должна снова распасться на свои основные составные части. Подобно тому как теология должна или вернуться к слепой вере, или идти вперёд к свободной философии, так и свобода торговли должна привести на одной стороне к реставрации монополии, на другой — к уничтожению частной собственности.

Единственное положительное достижение либеральной политической экономии — это разработка законов частной собственности. Законы эти действительно содержатся в ней, хотя они ещё не развиты до последних выводов и не выражены ясно. Отсюда следует, что во всех пунктах, где речь идёт об отыскании кратчайшего способа обогащения, следовательно, во всех строго экономических спорах, правы защитники свободы Ближайшим следствием частной собственности является торговля, взаимный обмен предметами необходимости, купля и продажа. При господстве частной собственности эта торговля, как и всякая другая деятельность, должна стать непосредственным источником дохода для торговца; это значит, каждый должен стараться как можно дороже продать и как можно дешевле купить. Следовательно, при всякой купле и продаже выступают друг против друга два человека с абсолютно противоположными интересами; конфликт носит решительно враждебный характер, ибо каждый знает намерения другого, знает, что намерения эти противоположны его собственным. Поэтому первым следствием торговли является, с одной стороны, взаимное недоверие, с другой — оправдание этого недоверия, применение безнравственных средств для достижения безнравственной цели. Так, например, первым правилом в торговле является умалчивание, утаивание всего того, что могло бы понизить цену данного товара. Отсюда вывод: в торговле дозволительно извлекать возможно большую пользу из неосведомлённости, доверчивости противной стороны и равным образом торговли, — разумеется, в спорах со сторонниками монополии, а не с противниками частной собственности, ибо, как это давно доказали на практике и в теории английские социалисты, противники частной собственности и с экономической точки зрения способны правильнее решать экономические вопросы.

Итак, критикуя политическую экономию, мы будем исследовать основные категории, раскроем противоречие, привнесённое системой свободы торговли, и сделаем выводы, вытекающие из обеих сторон этого противоречия.

* * *

Выражение «национальное богатство» появилось впервые благодаря стремлению либеральных экономистов к обобщениям. Пока существует частная собственность, выражение это не имеет смысла. «Национальное богатство» англичан очень велико, и всё же они — самый бедный народ в мире. Надо или вовсе отбросить это выражение или принять такие предпосылки, при которых оно получило бы смысл. То же относится к выражениям: национальная экономия, политическая, общественная экономия. При нынешнем положении вещей эту науку следовало бы называть частнохозяйственной экономией, ибо для неё общественные отношения существуют лишь ради частной собственности.

* * *

Ближайшим следствием частной собственности является торговля, взаимный обмен предметами необходимости, купля и продажа. При господстве частной собственности эта торговля, как и всякая другая деятельность, должна стать непосредственным источником дохода для торговца; это значит, каждый должен стараться как можно дороже продать и как можно дешевле купить. Следовательно, при всякой купле и продаже выступают друг против друга два человека с абсолютно противоположными интересами; конфликт носит решительно враждебный характер, ибо каждый знает намерения другого, знает, что намерения эти противоположны его собственным. Поэтому первым следствием торговли является, с одной стороны, взаимное недоверие, с другой — оправдание этого недоверия, применение безнравственных средств для достижения безнравственной цели. Так, например, первым правилом в торговле является умалчивание, утаивание всего того, что могло бы понизить цену данного товара. Отсюда вывод: в торговле дозволительно извлекать возможно большую пользу из неосведомлённости, доверчивости противной стороны и равным образом дозволительно приписывать своему товару такие качества, которыми он не обладает. Словом, торговля есть узаконенный обман. Что практика соответствует этой теории, сможет подтвердить всякий купец, если он захочет воздать должное правде.

Меркантилистская система в известной степени ещё отличалась наивной, католической прямотой и ничуть не скрывала безнравственной сущности торговли. Мы видели, как открыто она выставляла напоказ свою низменную алчность. Взаимная вражда наций в XVIII веке, отвратительная зависть и торговое соперничество были неизбежным следствием торговли вообще. Общественное мнение ещё не было гуманизировано, — следовательно, зачем было скрывать то, что непосредственно вытекало из бесчеловечной, проникнутой враждой, сущности самой торговли?

Но к тому времени, когда Лютер политической экономии — Адам Смит стал критиковать прежнюю политическую экономию, положение вещей сильно изменилось. Век сделался более гуманным, разум проложил себе дорогу, нравственность стала притязать на своё вечное право. Навязанные силой торговые договоры, торговые войны, строгая изоляция народов вступили в слишком резкое противоречие с ушедшим вперёд сознанием. На смену католической прямоте пришло протестантское лицемерие. Смит доказывал, что и гуманность имеет-де свою основу в сущности торговли, что торговля, вместо того чтобы «быть самым обильным источником раздоров и вражды», должна служить «узами единения и дружбы как между народами, так и между индивидами» (ср. «Богатство народов», книга IV, глава 3, § 2); ведь в самой природе вещей заложено, дескать, что торговля в общем и целом выгодна для всех, участвующих в ней.

Смит был прав, когда он объявлял торговлю гуманной. Абсолютно безнравственного нет ничего на свете; и в торговле есть такая сторона, в которой воздаётся должное нравственности и человечности, Но как воздаётся! Кулачное право средневековья, открытый грабёж на большой дороге стал несколько гуманнее, когда он превратился в торговлю, а торговля стала несколько гуманнее, когда первая её ступень, характеризующаяся запрещением вывоза денег, превратилась в меркантилистскую систему. Теперь и сама эта система стала несколько гуманнее. Разумеется, в интересах торговца поддерживать хорошие отношения как с тем, у кого он дёшево покупает, так и с тем, кому он дорого продаёт. Поэтому весьма неумно поступает та нация, которая возбуждает в своих поставщиках и клиентах враждебное к себе отношение. Чем дружественнее, тем выгоднее для неё. Вот в чём заключается гуманность торговли, и этот лицемерный способ злоупотребления нравственностью для безнравственных целей является гордостью системы свободы торговли. Разве мы не низвергли варварство монополий, кричат лицемеры, разве мы не принесли цивилизацию в отдалённые утолки земного шара, разве мы не создали братство народов и не уменьшили число войн? — Да, всё это вы сделали, но как вы это сделали! Вы уничтожили мелкие монополии, чтобы тем свободнее и безграничнее развивалась одна большая основная монополия — собственность; вы принесли цивилизацию во все концы света, чтобы приобрести новую территорию для развития вашей низменной алчности; вы побратали народы, но братством воров, и уменьшили число войн, чтобы тем больше наживаться в мирное время, чтобы обострить до крайности вражду отдельных лиц, бесчестную войну конкуренции! — Где сделали вы что-нибудь, исходя из чисто гуманных побуждений, из сознания того, что противоположность между общим и индивидуальным интересом не имеет права на существование? Были ли вы когда-нибудь нравственными, не будучи в этом заинтересованы, не тая в глубине души безнравственных, эгоистических мотивов?

После того как либеральная политическая экономия сделала всё от неё зависящее, чтобы путём уничтожения национальностей сделать вражду всеобщей, превратить человечество в стадо хищных зверей, — ибо что же другое представляют собой конкуренты? — пожирающих друг друга именно потому, что каждый имеет, одинаковый с другим интерес, — после такой предварительной работы ей осталось сделать ещё на пути к цели только один шаг — разложение семьи. Чтобы достигнуть этого, на помощь к ней пришло её собственное милое изобретение — фабричная система. Последние остатки общих интересов — семейная общность имущества — подорваны фабричной системой и — по крайней мере, здесь, в Англии — уже находятся в процессе разложения. Стало совершенно обыденным явлением, что дети, едва ставшие работоспособными, т. е. достигшие девятилетнего возраста, тратят на себя свою заработную плату, видят в отцовском доме просто платное пристанище и дают своим родителям известное вознаграждение за стол и жилище. Да и может ли быть иначе? Что иное могло получиться из обособления интересов, лежащего в основе системы свободы торговли? Раз какой-либо принцип приведён в движение, он сам собой пронизывает все свои следствия, независимо от того, нравится это экономистам или нет.

Но экономист сам не знает, какому делу он служит. Он не знает, что он со всем своим эгоистическим резонёрством образует всё же лишь звено в цепи общего прогресса человечества.

Он не знает, что своим разложением всех частных интересов он лишь прокладывает путь тому великому перевороту, навстречу которому движется наш век, — примирению человечества с природой и с самим собой.

* * *

Ближайшей категорией, которая обусловлена торговлей, является стоимость. По вопросу об этой категории, так же как и относительно всех других категорий, не существует никакого спора между старыми и новыми экономистами, потому что у приверженцев монополии, непосредственно охваченных страстью к обогащению, не оставалось времени для занятий категориями. Все споры относительно такого рода вопросов исходили от новейших экономистов.

Экономист, оперирующий противоположностями, имеет дело, естественно, и с двоякой стоимостью: абстрактной, или реальной, стоимостью и меновой стоимостью. О сущности реальной стоимости шёл долгий спор между англичанами, считавшими издержки производства выражением реальной стоимости, и французом Сэем, утверждавшим, что эта стоимость измеряется полезностью вещи. Спор тянулся с начала этого века и затих, не получив разрешения. Экономисты ничего не могут решить.

Итак, англичане — особенно Мак-Куллох и Рикардо — утверждают, что абстрактная стоимость вещи определяется издержками производства. Заметьте, абстрактная стоимость, а не меновая стоимость, exchangeable value, стоимость в торговле, которая представляет собой, по их словам, нечто совсем иное, чем абстрактная стоимость. Почему издержки производства являются мерилом стоимости? Потому что — слушайте, слушайте! — при обычных обстоятельствах и если оставить в стороне конкуренцию, никто не стал бы продавать вещь дешевле того, что стоит ему её производство. Не стал бы продавать? Но ведь здесь речь идёт не о торговой стоимости, — какое же нам дело до «продажи»? Вместе с этой последней сразу же вновь появляется на сцене и торговля, которую мы как раз и условились оставить в стороне, — и какая торговля! — такая, которая не должна принимать в расчёт главного — конкуренции! Сначала мы имели абстрактную стоимость, теперь мы имеем вдобавок абстрактную торговлю, торговлю без конкуренции, т. е. человека без тела, мысль без мозга, порождающего мысль. И разве экономисту совсем не приходит в голову, что раз конкуренция оставлена в стороне, то нет никакой гарантии, что производитель будет продавать свой товар именно по издержкам производства? Какая путаница!

Дальше! Допустим на мгновенье, что всё это так, как говорит экономист. Допустим, что кто-нибудь с большой затратой труда и огромными расходами сделал совершенно бесполезную вещь, на которую ни один человек не предъявляет спроса, — разве и такая вещь стоит издержек производства? Отнюдь нет, отвечает экономист, кто же захочет её купить? Следовательно, мы тут сразу имеем не только пресловутую полезность Сэя, но — вместе с «куплей» — и конкуренцию. Создаётся невозможное положение, экономист не в состоянии ни на минуту оставаться верным своей абстракции. Не только конкуренция, которую он с таким трудом старается удалить, но и полезность, на которую он нападает, каждое мгновенье незаметно вторгается в его рассуждения. Абстрактная стоимость и её определение посредством издержек производства являются именно лишь абстракциями, нереальностями.

Но допустим еще раз на мгновенье, что экономист прав, — каким образом думает он тогда определить издержки производства, если не принимать в расчёт конкуренцию? Мы увидим при исследовании издержек производства, что и эта категория основана на конкуренции. И здесь снова обнаружится, насколько экономист неспособен последовательно проводить свои утверждения.

Если мы перейдём к Сэю, то найдём ту же самую абстракцию. Полезность вещи есть нечто чисто субъективное, совершенно не поддающееся определению в абсолютной форме; конечно, она не поддаётся определению по крайней мере до тех пор, пока люди ещё путаются в противоположностях. Согласно этой теории, предметы первой необходимости должны были бы обладать большей стоимостью, чем предметы роскоши. Единственно возможным путём, приводящим к сколько-нибудь объективному, по видимости всеобщему решению о большей или меньшой полезности вещи, является при господстве частной собственности конкуренция, а между тем именно она и должна быть оставлена в стороне. Но раз допущены отношения конкуренции, то с ними появляются и издержки производства, ибо никто не станет продавать дешевле того, что им самим затрачено на производство. Следовательно, и здесь, хотят этого или нет, одна сторона противоположности переходит в другую.

Попытаемся внести ясность в эту путаницу. Стоимость вещи включает в себя оба фактора, насильственно и, как мы видели, безуспешно разъединяемые спорящими сторонами. Стоимость есть отношение издержек производства к полезности. Ближайшее применение стоимости имеет место при решении вопроса о том, следует ли вообще производить данную вещь, т. е. покрывает ли её полезность издержки производства. Лишь после этого может идти речь о применении стоимости для обмена. Если издержки производства двух вещей одинаковы, то полезность будет решающим моментом в определении их сравнительной стоимости.

Эта основа — единственно правильная основа обмена. Но если исходить из неё, кто же будет решать вопрос о полезности вещи? Просто ли мнение участников обмена? Тогда одна сторона во всяком случае окажется обманутой. Или же должно существовать такое определение, которое основано на полезности, присущей самой вещи, — определение, не зависящее от участвующих сторон и остающееся для них неясным? Тогда обмен мог бы осуществляться лишь по принуждению, и каждый участник обмена считал бы себя обманутым. Без уничтожения частной собственности нельзя уничтожить эту противоположность между действительной, присущей самой вещи полезностью и определением этой полезности, между определением полезности и свободой обменивающихся; а когда частная собственность будет уничтожена, то нельзя будет больше говорить об обмене в том виде, в каком он существует теперь. Практическое применение понятия стоимости будет тогда всё больше ограничиваться решением вопроса о производстве, а это и есть его настоящая сфера.

Каково же положение вещей теперь? Мы видели, что понятие стоимости насильственно разорвано и что каждая из его отдельных сторон крикливо выдаётся за целое. Издержки производства, которые с самого же начала извращаются конкуренцией, должны играть роль самой стоимости; такую же роль должна играть чисто субъективная полезность, ибо никакой иной полезности теперь быть не может. Чтобы помочь этим хромающим определениям стать на ноги, необходимо в обоих случаях принимать в расчёт конкуренцию; и самое интересное здесь то, что у англичан, когда они говорят об издержках производства, конкуренция занимает место полезности, тогда как, наоборот, у Сэя, когда он говорит о полезности, конкуренция привносит с собой издержки производства. Но что за полезность, что за издержки производства привносит она! Её полезность зависит от случая, от моды, от прихоти богатых, её издержки производства повышаются и понижаются в силу случайного соотношения спроса и предложения.

В основе различия между реальной стоимостью и меновой стоимостью лежит тот именно факт, что стоимость вещи отлична от так называемого эквивалента, даваемого за неё в торговле, т. е. что этот эквивалент не является эквивалентом. Этот так называемый эквивалент есть цена вещи, и если бы экономист был честен, то он употреблял бы это слово вместо «торговой стоимости». Но ведь для того, чтобы безнравственность торговли не слишком бросалась в глаза, экономисту всё ещё приходится сохранять хоть тень видимости того, что цена как-то связана со стоимостью. А что цена определяется взаимодействием издержек производства и конкуренции, это совершенно верно, это — главный закон частной собственности. Этот чисто эмпирический закон и есть то первое, что нашёл экономист, и отсюда он затем абстрагировал свою реальную стоимость, т. е. цену, устанавливающуюся в такое время, когда отношение конкуренции уравновешивается, когда спрос и предложение покрывают друг друга. Тогда, естественно, остаются налицо только издержки производства, и это экономист называет реальной стоимостью, между тем как мы имеем здесь дело лишь с известной определённостью цены. Но в политической экономии всё таким образом поставлено на голову: стоимость, представляющая собой нечто первоначальное, источник цены, ставится в зависимость от последней, от своего собственного продукта. Как известно, это переворачивание и образует сущность абстракции, о чём смотри у Фейербаха.

* * *

Согласно взглядам экономиста, издержки производства товара состоят из трёх элементов: из земельной ренты за участок земли, необходимый для производства сырья, из капитала вместе с доходом на него и из платы за труд, потребовавшийся для производства и обработки. Но сейчас же обнаруживается, что капитал и труд тождественны, ибо сами же экономисты признают, что капитал есть «накопленный труд». Таким образом, у нас остаются только две стороны: природная, объективная — земля, и человеческая, субъективная — труд, включающий в себя капитал и кроме капитала ещё нечто третье, о чём экономист и не думает, — я имею в виду, наряду с физическим элементом простого труда, духовный элемент изобретательности, мысли. Какое дело экономисту до духа изобретательности? Разве все изобретения не достались ему без его участия? Разве хоть одно из них стоило ему чего-нибудь? К чему же в таком случае ему беспокоиться о них при исчислении своих издержек производства? Для него условиями богатства являются земля, капитал и труд, и больше ему ничего не надо. Ему нет дела до науки. Хотя наука и преподнесла ему подарки через Бертолле, Дэви, Либиха, Уатта, Картрайта и т. д., подарки, поднявшие его самого и его производство на невиданную высоту, — что ему до этого? Таких вещей он не может учитывать, успехи науки выходят за пределы его подсчётов. Но при разумном строе, стоящем выше дробления интересов, как оно имеет место у экономистов, духовный элемент, конечно, будет принадлежать к числу элементов производства и найдёт своё место среди издержек производства и в политической экономии. И тут, конечно, мы с чувством удовлетворения узнаём, что работа в области науки окупается также и материально, узнаём, что только один такой плод науки, как паровая машина Джемса Уатта, принёс миру за первые пятьдесят лет своего существования больше, чем мир с самого начала затратил на развитие науки.

Итак, мы имеем в действии два элемента производства — природу и человека, а последнего, в свою очередь, с его физическими и духовными свойствами; теперь мы можем вернуться к экономисту и к его издержкам производства.

* * *

Всё, что не может быть монополизировано, не имеет стоимости, — так говорит экономист; это положение мы впоследствии исследуем подробнее. Когда мы говорим: не имеет цены, — то положение это верно для строя, основанного на частной собственности. Если бы землю можно было получить так же легко как воздух, ни один человек не стал бы платить земельной ренты. Но раз это не так и размер присваиваемой земли в каждом отдельном случае ограничен, то приходится платить земельную ренту за присвоенную, т. е. монополизированную землю или покупать её по продажной цене. Но после такого объяснения происхождения стоимости земли очень странно слышать от экономиста, что земельная рента представляет собой разницу между доходностью участка, приносящего ренту, и самого худшего участка, окупающего только труд по его обработке. Как известно, таково определение земельной ренты, впервые полностью развитое у Рикардо. Определение это, пожалуй, практически верно, если предположить, что падение спроса мгновенно отражается на земельной ренте и тотчас же устраняет от обработки соответствующее количество самой худшей части обрабатываемой земли. Но это не так, и потому данное определение недостаточно; к тому же оно не включает причины происхождения земельной ренты и уже поэтому должно отпасть. Полковник Т. П. Томпсон, сторонник Лиги против хлебных законов, в противоположность этому определению, вернулся к определению Адама Смита и обосновал его. По его пониманию, земельная рента есть отношение между конкуренцией тех, кто добивается пользования землёй, и ограниченным количеством земли, имеющейся в наличии. Здесь, по крайней мере, налицо возврат к вопросу о происхождении земельной ренты; но это объяснение исключает различия в плодородии почвы так же, как вышеприведённое определение упускает из виду конкуренцию.

Итак, мы снова имеем два односторонних и потому половинчатых определения одного и того же предмета. Как и при рассмотрении понятия стоимости, нам и здесь придётся соединить оба эти определения, чтобы отыскать правильное определение, вытекающее из развития самого предмета и потому охватывающее все случаи, встречающиеся в практике. Земельная рента есть соотношение между урожайностью земельного участка, природной стороной (которая в свою очередь состоит из природных свойств и человеческой обработки, труда, затраченного на его улучшение) — и человеческой стороной, конкуренцией. Пусть экономисты покачивают головой по поводу этого «определения»; к ужасу своему они увидят, что оно заключает в себе всё, что имеет отношение к делу.

Землевладелец уж никак не может упрекать купца.

Он грабит, монополизируя землю. Он грабит, обращая в свою пользу рост населения, который повышает конкуренцию, а с ней и стоимость его земельного участка, обращая в источник своей личной выгоды то, что явилось результатом не его личных усилий, то, что совершенно случайно достаётся ему. Он грабит, когда сдаёт свою землю в аренду, присваивая себе в конечном счёте улучшения, произведённые его арендатором. В этом тайна всё растущего богатства крупных землевладельцев.

Аксиомы, квалифицирующие способ наживы землевладельца как грабёж, а именно устанавливающие, что каждый имеет право на продукт своего труда или что никто не должен собирать жатву там, где он не сеял, не являются нашим утверждением. Первая аксиома исключает обязанность кормить детей, вторая лишает всякое поколение права на существование, ибо всякое поколение наследует то, что оставлено предшествующим поколением. Эти аксиомы являются, напротив, следствиями частной собственности. Необходимо или осуществить все вытекающие из неё следствия, или отказаться от неё как от предпосылки.

Даже само первоначальное присвоение земли оправдывается при помощи утверждения, что ещё раньше существовало право общего владения. Следовательно, куда мы ни обратимся, частная собственность приводит нас к противоречиям.

Сделать предметом торгашества землю, которая составляет для нас всё, которая является первым условием нашего существования, было последним шагом к торгашеству собой; это было и до нынешнего дня остаётся такой безнравственностью, которую превосходит лишь безнравственность торговли собой. И первоначальное присвоение земли, её монополизирование немногими лицами, лишение всех других основного условия их существования ничуть не уступает в безнравственности позднейшему торгашеству землёй.

Если мы и здесь устраним частную собственность, то земельная рента сведётся к своей истине, к тому разумному воззрению, которое по существу лежит в её основе. Отделённая от земли в виде ренты стоимость земли вернётся тогда к самой земле. Эта стоимость, измеряемая производительной способностью равных площадей при равном количестве затраченного на них труда, действительно должна быть принята в расчёт при определении стоимости продуктов как часть издержек производства и подобно земельной ренте представляет собой отношение производительной способности к конкуренции, но к истинной конкуренции, к той, которая разовьётся в своё время.

* * *

Мы видели, что капитал и труд первоначально являются тождественными; мы видим далее из рассуждений самого экономиста, что капитал, результат труда, в процессе производства тотчас же снова становится субстратом, материалом труда; что, следовательно, произведённое на миг отделение капитала от труда тотчас же снова уничтожается в единстве их обоих; и всё же экономист отделяет капитал от труда, и всё же он крепко держится этого раздвоения, признавая их единство только в виде определения капитала: «накопленный труд». Вытекающий из частной собственности раскол между капиталом и трудом есть не что иное, как этому раздвоенному состоянию соответствующее и из него вытекающее раздвоение труда в себе самом. А после того, как это отделение совершилось, капитал снова делится на первоначальный капитал и на прибыль, прирост капитала, получаемый им в процессе производства, хотя практика тотчас же снова присоединяет эту прибыль к капиталу и вместе с ним пускает в оборот. Да и сама прибыль расщепляется в свою очередь на проценты и собственно прибыль. В процентах неразумность этих расщеплений достигает высшей степени. Безнравственность отдачи денег в рост, получения дохода без затраты труда, за одно только предоставление ссуды, хотя уже коренится в частной собственности, слишком, однако, очевидна и давно обнаружена непредубеждённым народным сознанием, которое обычно оказывается правым в такого рода вещах. Все эти тонкие расщепления и разделения возникают из первоначального отделения капитала от труда и из завершающего это отделение раскола человечества на капиталистов и рабочих, раскола, который обостряется с каждым днём и, как мы увидим, должен постоянно усиливаться. Но это отделение капитала от труда, как и уже рассмотренное нами отделение земли от капитала и труда, оказывается в конечном счёте чем-то невозможным. Никак нельзя определить, какая доля в том или ином определённом продукте принадлежит земле, капиталу и труду. Эти три величины несоизмеримы. Земля создаёт сырой материал, но не без капитала и труда; капитал предполагает наличность земли и труда, а труд предполагает по меньшей мере землю, большей же частью и капитал. Функции этих трёх элементов совершенно разнородны и не могут быть измерены какой-нибудь четвёртой общей мерой. Поэтому когда при нынешних отношениях приходится делить доход между этими тремя элементами, то для них нельзя найти никакой внутренне присущей им меры, и дело решает совершенно посторонняя, случайная для них мера: конкуренция или утончённое право сильного. Земельная рента заключает в себе конкуренцию; прибыль на капитал определяется только конкуренцией, а как обстоит дело с заработной платой, — мы сейчас увидим.

Раз мы устраним частную собственность, то отпадут все эти противоестественные расщепления. Отпадёт различие между процентами и прибылью; капитал — ничто без труда, без движения. Значение прибыли сведётся к значению той гири, которую капитал кладёт на чашу весов при определении издержек производства, и эта прибыль будет в такой же степени присуща капиталу, в какой он сам вернётся к первоначальному единству капитала и труда.

* * *

Труд, главное в производстве, «источник богатства», свободная деятельность человека, оказывается у экономиста в невыгодном положении. Как уже капитал был отделён от труда, так теперь опять-таки труд расщепляется вторично; продукт труда противостоит труду в виде заработной платы, он отделён от труда и, по обыкновению, опять-таки определяется конкуренцией, ибо для определения доли труда в производстве, как мы видели, нет твёрдой меры. Стоит нам уничтожить частную собственность, как отпадёт и это неестественное деление; труд станет своим собственным вознаграждением, и с полной ясностью обнаружится истинное значение прежде отчуждённой заработной платы: значение труда для определения издержек производства какой-либо вещи.

* * *

Мы видели, что, в конце концов, пока существует частная собственность, всё сводится к конкуренции. Она — главная категория экономиста, его любимейшая дочь, которую он не перестаёт ласкать и голубить, — но посмотрите, что за лицо медузы открывается здесь.

Ближайшим следствием частной собственности было разделение производства на две противоположные стороны — природную и человеческую, на землю, которая без оплодотворения сё человеком мертва и бесплодна, и на человеческую деятельность, первым условием которой является именно земля. Мы видели далее, как человеческая деятельность в свою очередь распалась на труд и капитал и как враждебно выступили эти стороны друг против друга. Таким образом, у нас уже получилась борьба всех трёх элементов друг против друга вместо их взаимной поддержки; теперь в дополнение к этому частная собственность несёт с собой дробление каждого из этих трёх элементов. Один земельный участок противостоит другому участку, один капитал — другому капиталу, одна рабочая сила — другой рабочей силе. Другими словами: так как частная собственность изолирует каждого в его собственной грубой обособленности и так как каждый всё-таки имеет тот же интерес, что и его сосед, то землевладелец враждебно противостоит землевладельцу, капиталист — капиталисту и рабочий — рабочему. В этой враждебности одинаковых интересов, именно вследствие их одинаковости, завершается безнравственность нынешнего состояния человечества, и этим завершением является конкуренция.

* * *

Противоположностью конкуренции является монополия. Монополия была боевым кличем меркантилистов, конкуренция же — воинственным кличем либеральных экономистов. Нетрудно увидеть, что эта противоположность в свою очередь совершенно лишена содержания. Всякий конкурент должен желать для себя монополии, будь то рабочий, капиталист или землевладелец. Всякая небольшая группа конкурентов должна желать монополии для себя против всех других. Конкуренция покоится на интересе, а интерес снова создаёт монополию; короче говоря, конкуренция переходит в монополию. С другой стороны, монополия не может остановить поток конкуренции; больше того, она сама порождает конкуренцию, подобно тому как запрещение ввоза или высокие пошлины прямо порождают конкуренцию контрабанды. — Противоречие конкуренции совершенно то же, что и противоречие самой частной собственности. В интересах отдельного человека — владеть всем, в интересах же общества — чтобы каждый владел наравне с другими. Таким образом, общий и частный интересы диаметрально противоположны. Противоречие конкуренции состоит в том, что каждый должен желать для себя монополии, тогда как всё общество как таковое должно терять от монополии и потому должно её устранить. Больше того, конкуренция уже предполагает монополию, а именно монополию собственности, — здесь снова выступает на свет лицемерие либералов, — и до тех пор, пока существует монополия собственности, до тех пор и собственность на монополию имеет одинаковое с ней оправдание, ибо раз уж дана монополия — она есть собственность. Какая жалкая поэтому половинчатость нападать на мелкие монополии и сохранять основную монополию! И если мы присоединим сюда ещё и упомянутое выше положение экономиста, — что всё то, что не может быть предметом монополии, не имеет стоимости, следовательно, всё то, что не допускает такого монополизирования, не может вступить в эту борьбу конкуренции, — то наше утверждение, что конкуренция предполагает монополию, окажется полностью оправданным.

* * *

Закон конкуренции состоит в том, что спрос и предложение постоянно стремятся совпасть друг с другом и именно потому никогда не совпадают. Обе стороны снова отрываются друг от друга и превращаются в резкую противоположность. Предложение всегда следует непосредственно за спросом, но никогда не бывает, чтобы оно покрывало его в точности; оно или слишком велико, или слишком мало, но никогда не соответствует спросу, потому что в этом бессознательном состоянии человечества никто не знает, как велик спрос или предложение. Если спрос больше предложения, то цена повышается, и этим как бы возбуждается предложение; как только это увеличившееся предложение выявляется на рынке, цены падают, и если предложение становится больше спроса, то падение цен будет столь значительно, что от этого в свою очередь усилится спрос. Так происходит всё время; никогда не бывает здорового состояния, а всегда имеет место смена возбуждения и расслабления, исключающая всякий прогресс, вечное колебание, никогда не приходящее к концу. Этот закон, с его постоянным выравниванием, при котором потерянное в одном месте навёрстывается в другом, экономист находит превосходным. Это его главная гордость, он не может досыта наглядеться на него и рассматривает его при всех возможных и невозможных условиях. И всё же ясно, что закон этот — чисто естественный закон, а не закон духа. Это — закон, порождающий революцию. Экономист является со своей прекрасной теорией спроса и предложения, доказывает вам, что «никогда не может быть произведено слишком много», а практика отвечает торговыми кризисами, которые появляются снова так же регулярно, как кометы, и бывают у нас теперь в среднем через каждые пять — семь лет. За последние восемьдесят лет эти торговые кризисы наступали так же регулярно, как прежде большие эпидемии, и приносили с собой больше бедствий, больше безнравственности, чем эпидемии (ср. Уэйд, «История среднего и рабочего классов», Лондон, 1835, стр. 211[180]). Разумеется, эти торговые революции подтверждают закон, подтверждают его в полнейшей мере, но не тем способом, как нам это изображает экономист. Что должны мы думать о таком законе, который может проложить себе путь только посредством периодических революций? Это и есть естественный закон, покоящийся на том, что участники здесь действуют бессознательно. Если бы производители как таковые знали, сколько нужно потребителям, если бы они организовали производство, распределили его между собой, то колебания конкуренции и её тяготение к кризису были бы невозможны. Начните производить сознательно, как люди, а не как рассеянные атомы, не имеющие сознания своей родовой общности, и вы избавитесь от всех этих искусственных и несостоятельных противоположностей. Но до тех пор, пока вы продолжаете производство нынешним несознательным, бессмысленным, предоставленным господству случая способом, до тех пор останутся и торговые кризисы; и каждый последующий кризис должен быть универсальнее, следовательно — тяжелее предыдущего, должен разорять большее число мелких капиталистов и увеличивать в возрастающей прогрессии численность класса, живущего только трудом; должен, следовательно, заметно увеличивать массу людей, нуждающихся в получении работы, что является главной проблемой наших экономистов, и, наконец, всё это должно вызвать такую социальную революцию, какая и не снится школьной мудрости экономистов.