БЕСТАЛАННЫЙ ПЕТЕФИ[157]

БЕСТАЛАННЫЙ ПЕТЕФИ[157]

Очень свысока глядел тогда критик на поэта. Говорящий притчами Андраш Дугонич сказал бы тут: "Гордый, будто схватил все семь звезд Плеяды". Оставим Пляеды, а вот самую яркую комету на венгерском небе в клетку загнать он хотел.

На страницах "Хондерю" часто блистает имя Шандора Петефи. Этого господа редакторы не могли ему простить, напротив, они даже прилагали свои скромные усилия, чтобы очернить чернее типографской краски великое имя.

В 25-м номере журнала за 1844 год перо самого главного редактора Лайоша Надашкаи, споткнувшись о стихи Петефи, обрызгало их критическим свинством. Особенно разболелся от перечной венгерской народности "Сельского молота" привередливый живот утонченного редактора модного журнала. Он признает легкость стихов поэта, однако продолжает так:

"Но я вынужден сказать, каким образом этот талант народной поэзии пошел в ложном направлении, и сказать без прикрас, все более начинает погружаться в область мужиковатого стихоплетства. Печальный пример тому — "Сельский молот". Легкость стиха начинает переходить в легкомыслие, и вместо того, чтобы поэт нисходил к народу, на языке которого он поет, он, уподобляясь мужику, готов смешить его же непроваренными шуточками… Может ли служить такое чтиво развлечению образованного читателя, воспитанию утонченного вкуса, образованию самого народа?! Что дают литературе такие произведения? Словом, соответствует ли такое произведение требованиям, предъявляемым повсеместно и во все времена авторитетными судьями искусства к самой идее народной поэзии, и каковые господину Петефи прекрасно известны? Определенно нет. Господин Петефи еще совершенно молодой поэт, и ему извинительно, если его вкус еще не столь чист, не столь образован, как мы того требуем от поэта, без чего всякий талант есть бриллиант нешлифованный и не иначе. Не моя должность давать уроки, господин Петефи еще узнает, что может служить воспитанию вкуса, будет только позволено заметить, что одно из того, и, пожалуй, отнюдь не самое бесполезное, так это чтение произведений, признанных классическими".

Вождь журнала попал в точку. Большой пробел был со стороны Петефи, что не читал он произведений, "признанных классическими". Правда, тогда он уже читал в подлиннике Виктора Гюго и Беранже, позднее переводил Шекспира, но, кажется, эти неумытые по понятиям модного журнала гении тоже относились к числу "бриллиантов нешлифованных". А вот поэтом, "признанным классическим", по тем временам мог быть Генрих Лаубе, поскольку "Хондерю" в выпусках 1846 года поместил серию статей за подписью Зерффи под заголовком "Литературные письма к доктору Генриху Лаубе". Другой вопрос, читал ли Генрих Лаубе эти письма? Все читать необязательно, равно как и автор этих строк ничего не читал из-под пера Лаубе. Гвардия модного журнала напрасно старалась выказать свою глухоту к народной поэзии, страстный голос "Сельского молота" трепетно отдавался в груди, от него нельзя было уйти. Зерффи взялся покончить с ним. Свою атаку он повел обходным путем, сравнил Петефи с Гейне:

"В то время как у Гейне при всех его деформациях гениальности отрицать нельзя, у Петефи гениальность должно искать только в его деформациях. Гейне, при всех его неподобностях, всегда оставался человеком салона, Петефи же всегда оставался сыном подлых степей и чард. Под словом "салон" я понимаю место наибольшей духовной свободы, где страстные слова мировой любви звенят пламенными мечами, где пламенная склонность ко всему великому выстреливает звезды словесности, сверкающие и горящие, пока сын степей, прозябая в скудном недостатке идей, без устали повторяясь, не может высвободиться из оков ограниченного взгляда".

Удары звенящих пламенных мечей, так сказать, посыпались на поэта, который даже при всем желании не мог исправиться, потому что совершенно очевидно не понял, в скудном недостатке каких идей он прозябает.

Далее следуют звездные словеса, пущенные в "Сельский молот".

"Петефи подавал прекрасные надежды. Но он же, к несчастью, эти надежды и обманул. Первым свидетельством его всеобщего отступления был "Сельский молот", героико-комическая поэма, которая пышет наитривиальнейшей неотесанностью. Характеры взяты из самых низших отбросов общества, язык полон самой избранной грубости, так что это лишенное всякой поэзии, идейно пустое нечто не вдруг появилось книжонкой в 66 страниц. Он постарался сей подлый предмет посредством наиподлейшего способа выражения сделать комическим и тем самым ударяется в безовкусицу.

Кинем взор на поэтическое тщеславие этой работенки и спросим затем, где во всем этом хоть искра вкуса и поэзии?

Вот тишина пришла какая

Под своды храма. Только двое

Голодных пауков церковных

Дрались не на живот, а на смерть

За ножку мухи, разжиревшей

От долгого употребленья

Сладчайших косточек от сливы…

Затем

Так проясняется ночами

Безмолвный мрак господской кухни,

Когда в припадке жутких колик,

Вечерним вызванный обжорством

Вдруг задрожит хозяйский мопсик…

Ну, не скривилась бы на эдакое сама низкая муза нижайшей поэзии и не пролила бы она горьких слез, что под ее плащом пишут такое? Но закончим картиной самой прелестной:

…И аппетитный пончик солнца

Вдруг сделался алее перца

И впал в сургучную багровость[158].

Тут автор позабыл, что его картина к тому же и недостаточна, поскольку сургуч не только багровый бывает на белом свете, но и иного цвета, к примеру, черный, зеленый и так далее".

Понимаю возмущение критика, разжиревшего на жирной ножке новостей моды. "Пончик солнца" в его мире производил такое же впечатление, как в старину смелое учение об округлости формы Земли. Земля не круглая, а плоская. Салонный стиль тоже.

Можно было предположить, что бушующий порыв "Сельского молота" поэт смягчил сказочностью "Яноша-витязя". Об этом и речи быть не может. Зерффи и компанию смягчить было нельзя. На розы Илушки капал черный сургуч.

"Народным сказанием" поэт не делает шага ни вперед, ни назад. Оригинальность стиля, новые мысли, напряженность действия, глубина аллегории не поражает в нем читателя; внутренняя теплота не согревает, не поднимает, не облагораживает его. Во всем сием "народном сказании", исключая описание степи и страны фей, нет ничего особенного.

Лишь друзья его да герои его партии трубят о нем, да только приятельство еще никого не делает поэтом. Кто пишет лишь для своей партии, навсегда рассорится с самовластвующими богинями правды и красоты и не сможет обижаться на суд критики, коли, невзирая на все его достойные уважения политические взгляды, она вынуждена объявить его плохим поэтом".

Итак, слово сказано. Петефи плохой поэт. Любопытно, однако же, кто же есть поэт хороший? Надо полагать, "Хондерю" публикует стихи только хороших поэтов. И я нашел в выпусках за 1843 год поэму, из "народных песен" по-видимому; они-то и могли указать Петефи путь, которому должно следовать поэту народному. Одна из них живописует душевное состояние печалящегося молодца:

Лес густой, шатер зеленый

Свежестью, прохладой дышит,

Ручеек журчит, играет,

Молодец его не слышит.

Жар любви в очах пылает,

Не влечет прохлада леса

И журчание потока.

Как печальны черны очи,

Как печаль его глубока.

После этого вся надежда оставалась только на застывшие жемчужины слез "Кипарисовых ветвей". Уж от них-то наверняка смягчилось каменное сердце критика. Зерффи не смягчился:

"Вот здесь Петефи мог бы выказать своей души глубины, огонь сердца своего в багровых сполохах отчаянной любви, — а сделал ли он это? Он дал только обычные иеремиады, рифмованные вздохи и жалобы, как тысячи других поэтов, о коих мы уже наслышаны и о коих, однако, никто не трубит, что де они пламенные умы". После цитаты автор прибавляет: "Как пуста, низменна здесь любая поэтическая грань, лишена всякой мысли каждая из 8 строк этой поэмы".

Впрочем, тут Зерффи противоречил собственному журналу, потому что в предыдущем году, когда "Кипарисовые ветви" вышли в свет, "Хондерю" положительно воспринял эти стихи и рекомендовал их вниманию своих читательниц. Сердце Петефи могло возликовать от радости, когда эти патетически претенциозные рекомендательные строки попались ему на глаза:

"Чтение "Кипарисовых ветвей", наверное, привлечет сердца наших читательниц, исторгнув из их груди луч участия, даже если им еще неведома боль утраты сокровища сердца, и тем более, если печальные аккорды жалобной лютни встретят сочувствие страждущей души. Но есть ли грудь женщины, не познавшая шипов розы, раскрывающейся в благодати сердечного чувства — любви! И найдется ли грудь женщины, сладкому упоению коей в каждый час тиши сердечного чувства не послужило оно, когда горечь сердечной жалобы проникает в грудь, как музыка, ждущая ответа на неясные грезы сладчайшей мечтательной грусти".

Итак: сокровища сердца, сердечная чувствительность, сердечное одиночество, сердечная жалоба. И "Хондерю" еще мяукает, когда песика-мопсика начинает мучить желудочная колика.