Предисловие ко второму изданию

Предисловие ко второму изданию

Чтобы сохранить строгость формы и единообразие целого и в предисловии, я буду писать его по параграфам.

§ 1

Кто притворно или действительно решается отказывать публике в почтении, должен разуметь под нею всю читающую; но кто ценою наивысших усилий, на какие бывает способен, не выказывает наивеличайшего почтения своей собственной публике, часть которой он ведь сам составляет, тот совершает грех против святого духа искусства и наук по лености или самодовольству или из греховной бесплодной мести победоносным порицателям. Но быть неуступчивым перед лицом своей публики значит льстить худшей, и так автор переходит из общины братьев по духу в общину братьев сводных. А разве не положено ему уважать и потомство — как публику, оскорбление которой не оправдать уже никакой неприязнью к современникам?

§ 2

Сказанное послужит мне извинением, что в этом новом издании я очень интересовался мнениями четырех или пяти критиков (§ 1) и старался отвечать на их возражения, вычеркивая и добавляя: рецензент иенский, рецензент лейпцигский, Боутервек, Кёппен отыщут места, где я отвечаю им{1}.

§ 3

Особенно необходимы были в этой первой части дополнения в параграф о романтическом (§ 2) — с исправлениями, равно как в параграф о смешном — с объяснениями. И снискавшие похвалу программы по этой же самой причине (§ 1) были повсеместно расширены.

§ 4

В своей программе о романтическом (§ 2, 3) я уделил особое внимание превосходной «Истории искусств и наук и т.д.» Боутервека{1}, — принимая ее и оспаривая; труду этому по разносторонней учености и разносторонности вкуса его автора возможно притязать на еще большую похвалу, нежели та, что уже воздана ему, — как его же «Аподиктике»{2} за философский дух и прекрасный дар изложения. В эту торопливую на осуждение эпоху, в эти времена разобщенных островов, когда каждый хочет светиться лавою своего вулкана, вспоминаешь о многостороннем вкусе, и тебя освежают и утешают воспоминания о временах былых, прекраснейших, когда все были связаны между собой, словно один зеленый материк, когда у Лессинга были уши, чтобы слышать, — а позже у Гердера, Гете, Виланда[79] а уши и глаза, чтобы слышать и видеть красоту всяческого рода. Эстетические эклектики настолько же хороши, насколько философские худы.

§ 5

И однако менее, чем кто-либо, соглашусь я недопонять или равнодушно проглядеть новую систему эстетических упрощений (§ 4), которая сокращает и прореживает трубы поэтического органа, то есть поэтов, — как Фоглер трубы органа обычного{1}; равнодушие тем более несправедливо, чем дальше заходит упрощение, как, например, у Адама Мюллера, которому его восхищения великими поэтами (начиная с Новалиса и Шекспира) вряд ли достает на одну почтовую упряжку из четырех евангелистов, причем надлежит предполагать, что себя он тоже включает в их число{2}. Трудно даже подсчитать, сколько выигрываешь благодаря такому самоограничению, оставляющему для восхищения лишь немногих героев, — выигрываешь в легковесности суждения обо всем на свете и особенно в известной эстетической неизменности, или окостенении. Без последнего вынуждены поэтому обходиться даже такие хорошие головы, как Виланд и Гете (из-за неумения вычитать эстетически), которым не раз приходилось менять предмет восхищения и по-новому распределять свои восторги.

В подобную ошибку не так просто впасть более новым эстетикам, судящим посредством черепков и подвергающим остракизму; поскольку в суждениях и в писаниях своих они сразу же начинают с высшей точки, они не подвержены изменчивости, сопутствующей подъему на вершины. Хотелось бы сравнить их с каплунами, возвышающимися надо всеми домашними петухами благодаря тому, что, никогда не линяя, они всегда остаются при своих старых перьях. Более пристойным будет сравнить их с папским престолом, который никогда не брал назад единожды вынесенного суждения и поэтому еще в Римском государственном календаре на год 1782 поместил Фридриха Единственного среди простых маркизов[80].

§ 6

Весьма несправедливо Критиковали «Приготовительную школу» (§ 2; ср. § 11, 12), говоря, что она — не эстетика, а только поэтика; я без труда покажу, что она даже и не поэтика, — иначе здесь много должно было бы говориться о балладах, идиллиях, описательных поэмах и о видах стихосложения, но, как о том свидетельствует уже первое слово книги на титульном листе, — это proscholium, приготовительная школа. Остается только пожелать, чтобы всякий скромно начитанный человек лучше знал, что именовалось приготовительной школой в средние века; поэтому в этом втором предисловии я намерен более пространно объяснить то, на что следующая ниже глава первая лишь коротко намекнет. А именно, согласно Дюфреню (III 495) и, кроме того, по Jos. Scal. lect. Auson. 1. I, с. 15, — если только допустимо полагаться на Pancirollus de artib. perd.{1}, из которого я цитирую обе выдержки и привожу обе цитаты, — просколиум было место, отделенное от настоящей аудитории занавесью, и здесь проскол, то есть учитель приготовительной школы, подготовлял, подкраивал и подгонял своих питомцев для учителя, скрытого занавесью. Но разве я собирался выступить в своей «Приготовительной школе» не приготовительным учителем школьников, который юных ревнителей искусств натаскивает и школит, готовя их для настоящих наставников вкуса, а кем-то еще? Поэтому я полагал, что исполнил свой долг, если, будучи просколом, расшевелил, привел в божеский вид, причесал, научил стоять питомцев искусства и пр. и пр., так что теперь, после всей каллипедии, глаза и уши их будут открыты, когда занавес поднимется и перед ними возникнут бесчисленные настоящие занавешенные учителя, одновременно учащие с одной-единственной кафедры, и среди них act, Вагнер, А. Мюллер, Круг{2}, а помимо того — Пёлиц, Эберхард{3}, галльские обозреватели{4} и еще десятка с три. Ибо известно — эстетическая кафедра есть триклиний трех партий (trium operationum mentis{5}), именно партий критической, натурфилософской и эклектической.

§ 7

Но увы! — именно этот-то эстетический трехмачтовик и выпалил не одной укоризной и не одним зловонным цветом по несчастному предшкольному учителю. Системы недоставало, можно сказать, всем, особенно кантовским форморезам, — полноты недоставало многим. Круг спросил, куда делись изобретенные им каллеологии, гипсеологии, сингенейологии, криматологии, каллеотехники{1} и прочие греческие словеса, не говоря уж о добропорядочном порядке изложения. Иным{2} не хватало еще куда более глубокомысленных слов — поэтических индифференций абсолютного и человеческого, объективных явлений божественного в земном, проникновении пространства и времени в бесконечных идеях бесконечного как религии, — чтобы уж и не вспоминать более слабые выражения, вроде негативных и позитивных полярностей. В противовес абсолютистам и критицистам эклектики жаловались не на недостаток, а на преизбыток глубокомысленных слов. Итак, я был трижды укушен Цербером, и самую дурную службу сослужил мне старый мой принцип — лучше льстить трем партиям сразу, нежели мечом упрека грозить одной из них, потому что от этого самого меча всякий раз потом и гибнешь; точно так же, если только спорящим сторонам этот пример не покажется притянутым за волосы, три величайших трагика, причинившие такое множество трагических смертей, все претерпели смерть необычайную: Софокл погиб от виноградного зернышка, Эсхил — от свалившейся на него роговой чаши, Еврипид — от собак{3}.

§ 8

Ведь верно: такой человек, как наш проскол, мог бы рассчитывать на лучший прием (§ 7) со стороны треножника эстетической троицы-расстроицы, — когда живо представлял себе, с каким усердием старался разрабатывать и строить свою «Приготовительную школу» по тем руководствам, которые предоставляли ему и критицисты и абсолютисты, а также и эклектики, коль скоро он, конечно, — чего сам установить не может, — правильно понял своих учителей, когда отчасти пользовался их руководствами как известными ложными примерами, которые добрые школьные наставники издавна уж предлагают своим ученикам в виде преднамеренных вывихов для упражнений в прямохождении. Пёлиц издал недавно «Материалы для диктантов, расположенные по трем ступеням трудности, для упражнений в немецкой орфографии, грамматике и пунктуации, с неправильными схемами для употребления питомцам. Второе исправленное издание», — так и я с чистосердечным усердием и беспристрастно отыскивал в учениях о вкусе нашего тройственного несогласия все те утверждения, которые мог посчитать за такие ложные схемы упражнений, написанных только для того, чтобы какой-нибудь начинающий эстетик вроде меня долго трудился и бился над ними, пока наконец, переставив, перемешав и пресуществив их, не изыскал бы и не издал правильную эстетику. По крайней мере, надеется наставник предшколия, никто не станет отрицать благого намерения этих поисков в согласии с regula faisi{1}, если даже успех иногда бывал такого рода, что разница между эстетикой ложной и эстетикой серьезной могла бы быть большей. Но такие вещи не даются легко. Во-первых, эклектические учения о вкусе говорят все, именно все, что было уже известно раньше; конечно, повторение придает ученым такую цену и такой вес, что, повторяя свои и чужие повторения, они уподобляются эхо, которое ценят за многократность повторений; но как применить эти неправильные пёлицовские схемы, если прямо не сказать новое вместо старого? Только трудно это...

Что же касается, во-вторых, критицистов и, в-третьих, абсолютистов, то сначала их так же трудно понять, как потом переложить на другой язык и сгустить с пользой для художника: с такой широтой и безбрежностью они все четко определенное распускают в бескрайнюю неопределенность, в эфирные и воздушные сферы. Например, слово obstacles они на своем длинном и абстрактном языке всегда пишут так: haut beu seu tua queles. Кто бы мог додуматься до этого, если бы не прочитал в «Корреспонденте для Германии», что, действительно, один граф, Л. Р., имея высокий воинский чин, счастливо превзошел все кошмарные труды и препятствия, но не знал больших, нежели правильно написать письмо или хотя бы одно слово, так что на деле и не в переносном смысле так писал это слово obstacles: haut beu seu tua queles.

§ 9

Короче говоря, настоящая приготовительная школа или приготовительное учение о вкусе призвано было оказать скромные услуги не философам, которым и без того не много скажешь (если исключить уже сказанное и сказанное ими самими), а самим художникам, из которых оно и было почерпнуто — чистыми сосудами, а не бочками Данаид. К числу тех, из которых черпал проскол, принадлежит он сам. Легко, правда, возразить: практика незаметно ведет за собой теорию художника, уводя ее в сторону; но тогда надо прибавить и обратное — теория управляет практикой, так что, к примеру, басни Лессинга и его учение о басне взаимно породили и создали друг друга. И в конце концов и простой философ, словом не действующий, а только проповедующий слово и потому не принужденный хранить втайне эстетические деяния, прибегая к эстетическим законам о роскоши, — и простой философ должен сознаться, что находится в сходном положении, ибо ведь его вкус к прекрасному созрел прежде его учения о вкусе, и его эстетические Феодоры вмешивались в труды эстетического Юстиниана. Но и это лучше, чем если глухой будет отбивать такт, зная поэтическую музыку сфер только по безмолвствующим нотам партитур разных эстетиков, на основе которых он станет выводить свой собственный генерал-бас. Поэтому испокон веков власть исполнительная была наилучшей законодательной; Клопшток, Гердер, Гёте, Виланд, Шиллер, Лессинг сначала были поэтами, а уж затем преподавали каждый сам себе правильный вкус; прочитав и взвесив эстетические высказывания, во-первых, обоих Шлегелей, Боутервека, Франца Горна, Клингемана{1} и других, отчасти весьма непохожих друг на друга, а во-вторых, Зульцера, Эберхарда, Круга{2} и т. д. и т. п., можно без труда догадаться, которая из сторон, первая или вторая, никогда не занималась поэтическим творчеством. Эстетика поэтического творца — это рог Оберона, созывающий на танец, а эстетика простого ученого — это чаще всего рог Астольфо, подающий сигнал к бегству{3} — по крайней мере для множества юных сердец, что с такой радостью жили бы и умирали за красоту

§ 10

После чтения предыдущего параграфа (§ 9) представляется весьма жестоким то, что кроткие рецензенты не способны поверить автору, когда он утверждает, что для него не так важно, кто прав, а важно, что правильно, и, наоборот, думают, что автор (как истопник) лишь для того отапливает свою предсхолию, чтобы согреться самому, да заодно растопить и сердца читателей его шуток. Разве не столь же несправедливо было бы заключать о ненависти Пёлица к истинному остроумию на том основании, что его эстетика вообще не касается остроумия, как из наличия длинной программы об остроумии заключать о пристрастии к остроумию ложному?

§ 11

С одной стороны, никто не оспаривает старое доброе право рецензентов, каковым положено счищать чешую с золотых рыбок и тщательно ощипывать изумрудных колибри, чтобы показать публике, есть ли в них какой толк, — никто не оспаривает их право дотошно опровергать мелочи, но зато лишь в общих чертах приводить все важное и весомое, вместо внимательного разбора замечая только, что многое, например глава о юморе, заслуживает настоящего и точного рассмотрения.

§ 12

С другой стороны (§ 11), составители учебников с полным правом настаивают на своей столь же древней привилегии, которая яснее всего формулируется так: «Коль скоро сочинитель учебника имеет сказать что-нибудь новое, он ео ipso пользуется неограниченным правом переписывать старое до тех пор, пока из того и другого не сложится у него подобающий, полный по составу учебник». Автор предполагает воспользоваться этой важнейшей привилегией в третьем издании, для которого он, в дополнение к своим собственным, намерен списать столько чужих мыслей о музыке и живописи, о стихосложении и домостроении, о скульптуре и верховой езде и танцах, что академический преподаватель получит в свои руки учебник, тем более что одна учебная книга ему милее десяти книг для чтения, поскольку ему приятнее читать о чем-нибудь (лекции), а не что-нибудь — книгу.

§ 13

Второе предисловие задумано только как веселая парафраза первого (§ 14), которое за ним следует и сейчас же распространяет такой дух серьезности, что потом легко перейти к суровой научности целого труда.

§ 14

Меж тем шутку в наши времена одобряют многие, ибо именно шутка зорко хранит то немногое серьезное, что не развеяли еще по ветру века и не перетерли невзгоды; шутка, гибкая, ковкая, — это золотое кольцо, которое надевают на палец, чтобы не соскользнул с него алмазный перстень.

§ 15

Писано в Байрейте на Петра-Павла{1}, когда всего ярче, как известно, мерцала Вечерняя звезда.

1812

Жан Поль Фр. Рихтер