§ 4. Эволюция взглядов: варвар – недочеловек
§ 4. Эволюция взглядов: варвар – недочеловек
Масштаб личности Аристотеля таков, что его взгляд на мир уже не может оставаться взглядом частного человека; выводы философа становятся чуть ли не официальной доктриной, идеологией государства. Заметим, что становление подобной доктрины совпадает во времени с общим изменением положения греческих государств в результате побед, которые были одержаны ими в борьбе с персидским нашествием. Это уже вполне имперское воззрение на мир, никак иначе назвать такую идеологию невозможно, хотя само понятие империя как знака высшей власти и империи, как территории, на которую она распространяется, ещё только предстоит сформулировать. Категория первого возникнет лишь в политическом лексиконе Рима.
Противопоставление самой природы варвара и эллина влечёт за собой многое, и отнюдь не только в возвышенной отвлечённой метафизике. Выводы весьма приземлённого, предельно практического свойства вытекают отсюда, и политика Греции начинает следовать именно их внутренней логике. В самом деле, ведь в первую очередь оно означает то непреложное обстоятельство, что все «не-греческое» оказывается уже не просто чем-то далёким, отделённым государственными границами и расстояниями. Иная природа раба, если развить логику Аристотеля, не может не означать собой совершенно иную природу породившего его мира, а вот отсюда – всего один шаг до строгого (в рамках этой аксиоматики) умозаключения о совершенно естественном и неотъемлемом праве свободного человека господствовать не только над людьми, но и над всеми порождающими их стихиями. Иными словами, над их «водой и землёю», которых ещё недавно требовал от греков Дарий, персидский царь в 522—486 до н. э., или, как теперь добавили бы к этим материям сами греки, над «огнём и воздухом» когда-то подвластных ему самому рубежей. Высшая справедливость мира состоит именно в этом (вот только эту справедливость ещё предстоит утвердить на земле силой греческого оружия).
О высшей истине мира сказано здесь совсем не для красного словца. Ведь именно греческими мудрецами впервые было развито представление о всеобщей упорядоченности, взаимосвязанности и подчинённости явлений, словом, о строгой их системности. Поэтому-то греческая мысль и считается зародышем современного научного познания. Но ведь в любой системе обязаны существовать начала, назначение которых состоит в том, чтобы крепить собой и подчинять всё остальное. Без них рассыпается целостность бытия и воцаряется всеобщий хаос – стихия, органически отторгаемая жаждущим гармонии сознанием эллина. Кстати, в этом тоже одно из фундаментальных отличий Запада: натурфилософия Востока того времени не знает идеи всеобщей упорядоченности явлений, ему чуждо представление о мире как о чём-то едином и целом, все составные части которого находятся в активном отношении друг с другом и одновременно выстраиваются в некую иерархическую пирамиду. Но, часть большого космоса, и мир людей подчиняется все тем же принципам, а значит, и здесь обязано существовать то, чему надлежит стать единым центром всеобщей гармонии. Этот вывод напрашивается сам собой, он носится в самом воздухе эпохи, и именно в нём чем-то подкожным смутно ощущается миссия пробудившейся к дерзновенным подвигам Греции.
Признаки зарождения подобного взгляда на мир явственно прослеживаются не только в сфере философской политической мысли, но даже и в греческом театре, уже упоминавшемся здесь обретении античной культуры.
Так, например, в «Ифигении в Авлиде», изображается решимость Агамемнона принести свою дочь в жертву богине Артемиде, чтобы обеспечить успех общеэллинскому делу. В последнюю минуту Ифигения изъявляет полную покорность судьбе, предпочитая славную смерть за отечество жалкому прозябанию, и, среди прочего, Еврипид (ок. 480 до н. э. – 406 до н. э.), один из трёх великих афинских трагиков, вкладывает в её уста цитируемые Аристотелем слова: «прилично властвовать над варварами грекам». (В скобках заметим, что перевод этого места у И. Анненского звучит совершенно по-другому, куда более жёстко:
Грек цари, а варвар гнися! Неприлично гнуться грекам
Перед варваром на троне…
а может, – доверимся поэту – и куда более точно).
В комедиях Аристофана, древнегреческого поэта-комедиографа, «отца комедии», как назвали его современники (литературная деятельность драматурга протекала между 427 и 388 до н. э.), мы уже почти не встретим рабов-греков; многие невольники у него носят имена, обозначающие их народы: Мидас (Мидия), Фриг (Фригия), Лид (Лидия), Сира (Сирия) и так далее. А ведь его произведения часто были откровенной сатирой на современное афинское общество и его агрессивную политику.
Ясно, что и это (часто невольное, едва ли не рефлекторное) отождествление раба с иноземцем не могло не влиять на умы того времени. Именно под таким влиянием и формируется пусть и не всегда осознаваемая в явственной форме, но всё же достаточно прочная обратная связь, в силу которой иноземец уже изначально рассматривался как потенциальный раб эллина. Кстати, необходимо помнить, что театр никогда не был для эллинов одним только зрелищем. Это был некий весьма и весьма влиятельный общественный институт; организация театральных представлений всегда была важным государственным делом. По существу театр служил одновременно и трибуной, и кафедрой, с которой обращались к демосу; он стал своеобразным его воспитателем, формировал взгляды и убеждения всех свободных граждан. Характер его воздействия на коллективное умосостояние полиса вполне сопоставим с суммарным воздействием всех средств массовой информации на сегодняшнего обывателя. Не случайно со времени Перикла государство взяло за правило давать беднейшим слоям деньги для оплаты входа на театральные зрелища (так что теорикон – это не просто род дивидендов, выплачиваемых гражданам за участие в «общем деле» полиса, но ещё и некий стимул, незримо способствующий повышению ответственности за конечные результаты этого «дела»).
Но если варвар-иноземец – это потенциальный раб эллина, то предъявление известных прав на него лишь дело времени. Явственно различаемые сдвиги общественного сознания именно в эту сторону можно наблюдать, в частности, в борьбе двух основных тенденций, которые с наибольшей остротой проявились во внешнеполитической деятельности Афин. Одной из них была безудержная военная экспансия. Здесь, как известно, радикальная демократия проводила совершенно фантастическую, если принять во внимание сравнительно скромные ресурсы полиса, политику. Ведь к началу Пелопоннесской войны в распоряжении Афин было за вычетом гарнизонов крепостей всего тринадцать тысяч гоплитов, а также тысяча двести человек конницы вместе с конными стрелками, тысяча шестьсот стрелков и триста годных к плаванию триер, большая часть из которых также не могла быть использована в экспедиции.[133] И тем не менее в орбиту этой политики попали даже Египет, экспедиция в который кончилась поражением в 454 г. до н. э., и Кипр, 451 г. до н. э.[134] Ну и, конечно же, не следует забывать о Сицилии – наиболее грандиозном мероприятии военной экспансии Афин, проведённом в 415—413 до н. э. По свидетельству Фукидида,[135] большая часть афинян не имела никакого представления ни о величине этого острова, ни о числе его жителей, поэтому нет ничего удивительного в том, что авантюра кончилась катастрофой, послужившей одной из причин поражения Афин в Пелопоннесской войне.
Впрочем, притязания Спарты были не менее удивительными. Подчинив себе после победы над Афинами практически всю Грецию, она замахивалась уже и на Персию. И это при том, что и в её распоряжении были совершенно ничтожные по сравнению с масштабами последней силы, большая часть которых должна была оставаться по другую сторону Геллеспонта, чтобы обеспечивать покорность греческих городов. Кстати, стоило персидскому золоту возмутить их, и Агесилай со всем его контингентом был тотчас же отозван. Плутарх сохранил нам афоризм спартанского царя: «Так как персидские монеты чеканились с изображением стрелка из лука, Агесилай сказал, снимаясь с лагеря, что персидский царь изгоняет его из Азии с помощью десяти тысяч стрелков: такова была сумма, доставленная в Афины и Фивы и разделённая между народными вожаками, чтобы они подстрекали народ к войне со спартанцами.»[136]
Другая – противостоящая экспансионистской – тенденция проявлялась в прочном освоении того, что уже находилось в руках гегемона. В Афинах выразителями первой были те, кто искал свою судьбу в море, их часто называют радикальной демократией. Матросская служба и военная добыча, прежде всего в морских сражениях, были во время Перикла единственным «заработком» для деклассированных низших слоёв населения; поэтому-то они и были так склонны к войне. Вторыми – представители умеренных консервативных слоёв, связанных с сельским хозяйством. В Спарте движущей силой военной экспансии в сторону Востока были столь же деклассированные и выброшенные разорением спартиаты, как и те, которых мы встречаем в рядах отступавших с Ксенофонтом «десяти тысяч», и в формированиях грезившего лаврами покорителя Востока Агесилая.
Нужно признать, и склонную к авантюрам афинскую «корабельную чернь», и спартанских пассионариев двигала не только жажда наживы: одной жадности мало, недостаточно и гордого осознания своей силы, – нужна ещё и неколебимая внутренняя убеждённость в своём суверенном праве захвата. Но именно это-то время дерзновений и рождало уверенность в праве владеть всем, в чей берег могли врезаться форштевни греческих кораблей. Так что, по-видимому, здесь мы сталкиваемся с общим свойством античной демократии и античного понимания свободы.
Кстати, презрительное определение афинским низам даёт всё тот же Аристотель в своей «Политике»: «корабельная чернь, став причиной Саламинской победы и благодаря ей гегемонии Афин на море, способствовала укреплению демократии».[137] Напомним только, что в «укреплении демократии» философ видел мало хорошего.
Заметим ещё одно обстоятельство. Ещё до Солона афинское общество делилось на четыре основных класса (при этом в основу определения прав и обязанностей граждан был положен годовой доход): класс «пятисотмерников», то есть граждан, получавших пятьсот и более медимнов (мера сыпучих и жидких тел, примерно 52,6 литра) зерна, масла, вина и т д.; класс «всадников», получавших свыше трёхсот; «зевгитов», чей доход составлял не менее двухсот; наконец, класс «фетов» – владельцев карликовых участков, приносивших менее двухсот медимнов. «Всадниками» были люди, способные содержать боевых коней, и в составе ополчения формировать привилегированный отряд кавалерии. «Зевгиты» на свой счёт приобретали полное вооружение тяжёлого пехотинца-гоплита и составляли кадровое ядро войсковых формирований полиса, фалангу. «Феты» могли рассчитывать только на участие во вспомогательных подразделениях в качестве легковооружённых воинов.
Таким образом, в основу деления было положено в сущности два критерия – позиция в имущественной иерархии и место, занимаемое в военном строю полиса. Собственно, такие же точно критерии лежали в основе социальной стратификации не одних только Афин, но едва ли не всех греческих государств (впрочем, как мы ещё увидим, не только греческих). Реформы Солона и Клисфена, отменив деление по достатку, по выражению Аристотеля, смешают все население Аттики; имущественный ценз уже не будет иметь решающего значения, однако значимость места в военном строю так и останется главным в определении прав и свобод гражданина. Больше того, именно оно надолго станет и основной идеологической ценностью греческого полиса; каждый юноша – не одной только Спарты и не одних Афин – будет воспитываться на максиме, высказанной спартанским поэтом Тиртеем (VII в. до н. э.):
Гордостью будет служить и для города и для народа
Тот, кто шагнув широко, в первый продвинется ряд,
И преисполнен упорства, забудет о бегстве позорном,
Жизни своей не щадя и многомощной души.[138]
Правда, существует некий исторический анекдот, согласно которому, Тиртей не совсем спартанец. По преданию, Спарта, терпя поражение за поражением во Второй Мессенской войне (685—668 до н. э.), обратилась, по совету оракула, к Афинам с просьбою дать им полководца (великолепные воины, они страдали отсутствием хороших полководцев); афиняне в насмешку послали им хромого школьного учителя, но тот сумел воспламенить сердца спартанцев своими песнями, вдохнул в них несокрушимую отвагу и тем доставил им торжество над врагами. Этим посланцем и был элегический певец военной доблести спартанцев. Что здесь от истины, что от извечного соперничества великих греческих городов, – не нам судить. Но как бы то ни было, не одни только спартанцы, но и сами афиняне находили его стихи пригодными для воспитания в юношах военной доблести и неустрашимости перед врагом.
Таким образом, свои права относительно окружающего мира на долгое время будут ассоциироваться в сознании эллина именно с оружием: оно и только оно станет их единственным основанием. В принципе, (при наличии свободнорождённых родителей) достаточно было во всеоружии и в доспехах, обретённых за свой счёт, явиться на ближайшие военные сборы, чтобы стать привилегированным членом общества. Это обстоятельство служило не только укреплению военной мощи полиса, но и формированию трудовых добродетелей его граждан.
Пелопоннесская и последовавшие за ней войны нанесли тяжёлый удар могуществу обоих когда-то могущественных союзов, но пламя, зажжённое в душе эллина одержанными победами над неисчислимым персидским воинством, отнюдь не угасло. Сложилось так, что великий восточный поход возглавили не Афины (возрождённый ими морской союз в конечном счёте не выдержал испытаний афинской спесью), не Спарта и не Фивы, сумевшие нанести последней едва ли не смертельный удар под Левктрами, где под предводительством Эпаминонда они одержали в 371 г. до н. э. победу, уничтожив этим влияние, которое Лакедемон имел на всю Грецию. Во главе греческих городов стала новая сила, – Македония, но греческую экспансию было уже не удержать.
Идея восточного похода впервые была высказана, как кажется, ещё в V в. до н. э. Горгием из Леонтин на Сицилии (ок. 480– ок. 380 до н. э.), одним из виднейших греческих софистов, политическим деятелем, дипломатом, который, как говорят, не упускал случая, чтобы не произнести пламенную речь о необходимости общенациональной борьбы с варварами. Эта мысль затем была подхвачена Лисием (459—380 до н. э.), богатым метеком, с 412 г. жившим в Афинах, которого древняя традиция включала в число десяти крупнейших ораторов Греции. Окончательное своё оформление она нашла в трудах ученика Горгия, Исократа (436—338 до н. э.), афинского оратора, сторонника объединения Греции под главенством Македонии для совместного завоевательного похода против персов. Все эти общественные деятели, уже как аксиому, принимали мыль о неполноценности, ущербности варваров в сравнении с эллинами; сознание же превосходства греков над своими соседями, рождало глубокую убеждённость в их праве диктовать им свою волю, господствовать над ними. Но вряд ли было бы правильно приписывать им авторство – идея носилась в самом воздухе познавших свою силу Афин. Импульс движению на Восток сообщала не столько их риторика, сколько новообретённое всей Грецией сознание своей силы и своего права на владение если и не всем миром (это придёт позднее, уже в ходе самого похода), то хотя бы землями, порабощёнными недавним захватчиком. Ну и, конечно же, к этому необходимо добавить нестертую память о тех страшных испытаниях, которые обрушило на Элладу персидское нашествие. Идея национального отмщения за ничем не спровоцированную агрессию (идеологическая подготовка войны проводилась, в частности, и под этим легко воспламеняющим любые массы лозунгом), создавала благоприятный нравственный фон, этическое обоснование необходимости вершения исторического суда над варварами. Кроме того, играли роль и легенды о несметных богатствах персидских городов, и глухое раздражение политикой «царя царей», его постоянным бесцеремонным вмешательством в греческие дела… Словом, недостатка в аргументах не было.
Впрочем, все это лишь идеологическое обоснование, в практическую же плоскость организация похода была впервые поставлена Филиппом II (ок. 382—336 до н. э.), царём Македонии с 359 г. до н. э., который завершил её объединение, а к 338 г до н. э. (после битвы при Херонее) установил гегемонию и над всей Грецией.
Выглядевшее абсолютной авантюрой предприятие (в начале похода в распоряжении Александра было не более 34 тысяч пехоты, 4 тысяч конницы и 70 талантов деньгами, которые, впрочем, по легенде, он вообще выбросил за борт ещё в Геллеспонте), как оказалось, авантюрой не было, и вскоре у ног македонцев оказалась чуть ли не половина тогдашнего мира. Преград уже не было, склониться перед могуществом завоевателей должны были все, – но вдруг взбунтовалась армия, и оставшаяся часть вселенной так и осталась непокорённой только потому, что угас самый дух не знавшего поражений народа…
Но рухнула не только Персия – поход немало способствовал и упадку самой Греции. Блестящие успехи в Азии стоили ей очень дорого, может быть, даже ещё дороже, чем поверженной ею империи. Именно эти успехи были причиной тому, что все предприимчивое в ней устремилось туда, где открывались новые, грандиозные, перспективы, – на Восток, оставив самой Элладе лишь балласт инертности и праздной лени. Жаждущая военной славы греческая молодёжь эмигрировала в таких огромных размерах, что это не могло не нанести ущерб своей собственной стране; но слишком велики были завоевания, слишком необъятны захваченные земли, чтобы их можно было бы просто освоить, не говоря уже о том, чтобы полностью эллинизировать. Основание стремительно расцветшей Александрии (уж очень в удачном месте возник из абсолютного небытия этот город) быстро подкосило торговлю Афин; рухнула вся колониальная система этого некогда могущественного полиса, претендовавшего на гегемонию не только в Эгейском море, но и начинавшего поглядывать на Карфаген. Конец же торговли означал и закат великого государства – никогда уже Афины не смогут подняться, судьба провинциального города на долгие века станет их уделом. Да ведь и самой Греции, уже начинавшей уставать от его завоеваний, досталось немало от покорителя мира, питавшего какую-то необъяснимую неприязнь (если не сказать ненависть) ко многим её городам. Кстати, ещё восемнадцатилетним он чуть не до основания разрушил непокорные ему Фивы, пощажены были только храмы и дом поэта Пиндара. За исключением его потомков и семейств, дружественно расположенных к Македонии, все остальные (тридцать тысяч граждан) были проданы в рабство. Словом, лишь время примирит с ним его великую родину, тогда же на ней его имя чаще предавалось проклятью, чем возвеличению.