Годы учения, литературные связи
Годы учения, литературные связи
Р. К В каких Санкт-петербургских учебных заведениях вы учились?
И. С. До четырнадцати или пятнадцати лет я учился в казенном учебном заведении — 2-й санкт-петербургской гимназии. Оттуда я перешел в частную гимназию Гуревича, где до меня учился Юрий. Гимназия Гуревича находилась примерно в восьми милях от нашего дома, в районе, называемом «Пески», и из-за этих восьми миль я постоянно имел долги. Утром я всегда выходил с опозданием, поэтому не мог пользоваться трамваем, а должен был брать извозчика и платить ему тридцать или сорок копеек. Поездки на извозчике — это единственное, что мне нравилось в связи со школой, в особенности зимой. Какое это было удовольствие возвращаться домой по Невскому проспекту на санях, защищенных сеткой от грязного снега, вылетавшего из-под копыт лошади, а затем, дома, греться у нашей большой кафельной печки!
Гимназия Гуревича делилась на «классическую» гимназию и реальное училище. Я учился в первой — истории, латыни, греческому языку, русской и французской литературе, математике. Конечно, я был очень плохим учеником и ненавидел эту школу, как и вообще все мои учебные заведения, глубоко и навсегда. (II)
Р. К. Был ли среди ваших учителей кто-либо, относившийся к вам с симпатией?
И.С. Думаю, что учитель математики в гимназии Гуревича — по фамилий Вульф — понимал меня. В прошлом офицер гусарского полка, он обладал подлинным талантом в математике, но в то время (как и прежде) любил выпить. Кроме того, профессор Вульф был музыкантом-любителем. Он знал, что я сочиняю — я уже получил за это выговор от директора школы, — и помогал мне, защищал и подбадривал. (II)
Р. if. Каковы ваши воспоминания о Санкт-Петербургском университете?
Я. С. Так как посещение лекций было необязательным, я предпочитал не присутствовать на них, и за все пять лет моего пребывания в университете, вероятно, прослушал не более пятидесяти лекций. Об университете у меня сохранились только смутные и неинтересные воспоминания. Я читал книги по уголовному праву и философии, интересовался теоретическими и отвлеченными вопросами обеих дисциплин, но ко времени моего поступления в университет у меня столько времени уходило на занятия у Римского-Корсакова, что я едва ли мог отдавать должное другим занятиям. Сейчас я могу вспомнить только два случая, связанные с моим пребыванием в университете. Однажды, в напряженные дни после русско-японской войны, я шел после полудня через площадь перед Казанским собором, где в то время группа студентов устроила демонстрацию. Полиция, однако, была уже наготове, демонстрантов арестовали и меня вместе с ними. Я оставался под арестом семь часов, но и семьдесят лет не смогли стереть память о моих страхах. Другой случай произошел во время последней экзаменационной сессии; поняв, что я не выдержу один из экзаменов, я предложил Николаю Юсупову поменяться матрикулами, чтобы он сдал за меня мой экзамен, а я — один из его: мы лучше знали соответствующие предметы. Этот обман так никогда и не открылся, поскольку наши лица не были известны профессорам; бедный Николай (его брат впоследствии убил Распутина) вскоре после этого умер на дуэли в Ташкенте. (И)
Р. К. Что вы читали в университетские годы?
Я. С. Главным образом русскую беллетристику и иностранную литературу в русском переводе. Моим героем всегда был Достоевский. Из новых писателей я больше всего любил Горького и больше всего не любил Андреева. Скандинавские писатели — столь популярные тогда Лагерлеф и Гамсун — ничего мне не говорили, но я восхищался Стриндбергом и, конечно, Ибсеном. В то время в России пьесы Ибсена были так же популярны, как музыка Чайковского. Зудерман и Гауптман тоже были тогда в большой моде, как и Диккенс, Марк Твен (с его дочерью я потом познакомился в Голливуде) и Скотт, чей «Айвенго» был у нас столь же популярной детской книжкой, как и в странах, где говорят по-английски. (И)
Р. К. Ваш отец и Достоевский были друзьями. Я думаю, в детстве вы слышали много разговоров о Достоевском?
И. С.В моем представлении Достоевский олицетворял собой художника, неизменно нуждавшегося в деньгах. Так говорила онем моя мать. Он выступал с чтением своих произведений — в этом ему помогали мои родители, хотя и находили их невыносимо скучными. Достоевский любил музыку и часто ходил в концерты с моим отцом.
Я продолжаю думать о Достоевском как о самом великом русском писателе после Пушкина. Теперь, когда считается, что человек определяет свое лицо, выбирая между Фрейдом и Юнгом, Стравинским и Шёнбергом, Достоевским и Толстым, я — достоевскианец. (I)
Р. К. Унаследовали ли вы вашу любовь к книгам от отца? Какого рода книги подбирал ваш отец для своей библиотеки? Какая из книг впервые произвела на вас наибольшее впечатление?
И. С.Библиотека моего отца содержала 7–8 тысяч томов, главным образом по истории и русской литературе. Эта библиотека была ценной и пользовалась известностью благодаря тому, что в ней имелись некоторые первоиздания сочинений Гоголя, Пушкина и Толстого, а также поэтов второго сорта. Ее значимость оказалась достаточной, чтобы после революции объявить ее национальной библиотекой, и моей матери было присвоено звание «народной библиотекарши». (По крайней мере, книги не были конфискованы или рассеяны по другим библиотекам* за что я должен быть благодарен правительству Ленина. В 1922 г. правительство разрешило моей матери эмигрировать, а вскоре после смерти Ленина я, «товарищ Стравинский», получил от министерства народного просвещения, возглавлявшегося товарищем Луначарским, приглашение продирижировать концертами в Ленинграде. Мои сочинения исполнялись в России во время нэпа.)
Ребенком я много читал, но думаю, что первой книгой, произведшей на меня наиболее глубокое впечатление, было «Детство и отрочество» Толстого. В отцовской библиотеке я обнаружил русские переводы сочинений Шекспира, Данте и греческих авторов, но эти открытия были сделаны уже в более поздние отроческие годы. Помню, как меня взволновал «Эдип-царь», думаю, что в переводе Гнедича. С переводчиком Данте, Петром Исаевичем Вейнбергом, я позже познакомился: он был другом Полонского и завсегдатаем Пятниц. [32] Обе дочери Вейнберга были затем нашими соседями и друзьями в Ницце.
Р. К. Что вы помните о смерти и похоронах вашего отца?
И. С. Единственным моментом, когда я ощутил реальность отца, была его смерть, и этот момент — единственное, что осталось мне теперь. Мы не раз думаем о предстоящей смерти родителей, но события эти всегда неожиданны, и всегда не таковы, какими мы их себе воображали. Я узнал, что мой отец обречен, после официального визита — предсмертного — директора императорских театров Всеволожского. Как только появился Всеволожский, я почуял в нем вестника смерти, и начал свыкаться с мыслью о ней. Всеволожский, большой аристократ, друг Чайковского, художник — он рисовал эскизы костюмов — был монументально-внушительной личностью, хотя единственное, что я могу сказать о нем сейчас, это что он носил квадратный монокль, а иногда пенсне странной треугольной формы.
Мой отец умер 21 ноября (4 декабря нов. ст.) 1902 г. После смерти тело затвердело, как кусок мороженого мяса; его облачили в парадный костюм и сфотографировали; разумеется, это делалось ночью. Но когда эта смерть дошла до моего сознания, я был глубоко потрясен мыслью, что в соседней комнате находится манекен любимого человека. Что можем мы думать о покойниках? (Кстати, описание этого чувства, испытанного Ульбрехтом при смерти его отца, является самым блестящим местом из всегЬ «Человека без свойств» Музиля.) Похоронная процессия двинулась от нашего дома в не по сезону сырой день. Похоронили отца на Волковом кладбище. (Позднее прах отца перезахоронили на Новодевичьем кладбище.) Присутствовали артисты и дирижеры Мариинского театра, а Римский стоял рядом с моей матерью. Отслужили короткую панихиду, после чего могилу окропили святой водой и забросали комьями земли. Заупокойные обряды исполнялись в России строго и торжественно, и поминки гэльского типа были там неизвестны. Мы отправились домой — каждый в свою комнату, — чтобы в одиночестве оплакивать усопшего. (III)
Р. К.Не разъясните ли вы родственную связь вашей семьи с поэтом Яковом Петровичем Полонским.
И. С.Николай Елачич, мой двоюродный брат и старший из пяти братьев Елачичей, женился на Наталии Полонской, дочери знаменитого поэта. (Николай был довольно хорошим пианистом, и я вспоминаю, как в канун Нового, 1900 года, который мы встречали у Елачичей, он аккомпанировал моему отцу песни Шумана. Какой это был хороший вечер и какой значительной казалась нам заря XX столетия! Помню, мы толковали о политике в антианглийском духе из-за бурской войны.)
Я часто видал Полонского до самой его смерти; он умер, когда мне было семнадцать лет. Это был поэт эпохи Жемчужникова, современник и коллега Лескова, Достоевского, Фета, Майкова. Несмотря на седины и сутулость в годы нашего знакомства, он все еще был красивым человеком. Я помню его о неизменным пле
дом на плечах; я видел его в парадном костюме единственный раз, когда он лежал в гробу. Впоследствии его жена Жозефина организовала в память мужа литературные чаепития, которые вскоре приобрели известность под названием «Пятниц Полонского». Русские любят подобного рода сборища — чай и рифмы, — но гримасы и возбужденные голоса поэтов — для меня это уже было слишком, кроме того, я подозреваю, что г-жа Полонская подмешивала в чай соду, чтобы сделать его темным, как чай высшего сорта. (III)
Р. К. Что вы помните об авторах текстов ваших первых романсов, Сергее Городецком и Константине Бальмонте?
И. С.Я хорошо знал Городецкого в 1906–1907 гг., когда писал музыку на его слова. Это, однако, не было сотрудничеством; услышав романсы в одном концерте в Санкт-Петербурге, он заметил: «Музыка очень красивая, но она не точно интерпретирует мои тексты, поскольку я описываю колокола, продолжительно и медленно звучащие время от времени, а ваша музыка типа звякающих бубенцов». Городецкий — высокий, белокурый, горбоносый человек — был верным другом моей жены Веры в Тифлисе в период революции.
Я не был знаком с Бальмонтом, хотя и видел его на одном из наших концертов в Санкт-Петербурге (ярко-рыжие волосы и козлиная бородка) мертвецки пьяным — обычное для него состояние от самого рождения до смерти. Я никогда не был близок ни к одному из литературных кружков; фактически тех немногих русских литераторов, которых я когда-либо знал, например Мережковского и князя Мирского, я встретил в Париже. Бальмонт тоже жил в Париже, но я с ним там не встречался. Его стихотворения более весомы, чем поэзия Городецкого, и несколько менее подверглись забвению, хотя как певца природы его просто отодвинули в тень революционеры, особенно Александр Блок. Бальмонтовский «Звездоликий» невразумителен в отношении и поэзии и мистицизма, но слова хороши, а слова — отнюдь не их смысл — это все, что мне было нужно. Даже сейчас я не мог бы сказать вам, о чем именно повествовала эта поэма. (II)