Возвращение на круги своя…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тут путаница делается еще более существенною, ибо спор утрачивает характер абстрактности… и вступает в область фактов, при оценке которых каждый руководствуется указаниями личного темперамента.

М. Е. Салтыков-Щедрин

У исторической фонетики как науки своя судьба. И германисты, и романисты, и слависты – все начинали именно с фонетики, с каждым новым обращением к ней и ее законам углубляя изучение языка, вырабатывая новые методы, анализируя новые факты, выставляя оригинальные гипотезы, которые затем и переносились на изучение других уровней языковой системы. И в истории русского языка можно заметить постоянно возобновлявшийся интерес к фонетическим изменениям. От зрелого Востокова к раннему Потебне (классический период создания сравнительно-исторического метода), затем от известных споров между Соболевским и Шахматовым до классических работ Васильева и Обнорского (младограмматический период накопления новых фактов), а потом только в 60–70-е гг. нашего столетия (фонологический этап разработки проблемы в трудах многих историков русского языка). Сегодня, кажется, происходит возвращение к исторической фонетике, и снова на тех же основаниях: накоплены новые факты, появились другие источники и возникла необходимость в проверке на этих материалах новых методов исследования. Однако при общности оснований современный этап в развитии данной научной дисциплины коренным образом отличается от трех предыдущих. В отличие от них, теперь не метод отрабатывается и оттачивается как всеобщий инструмент научной теории на узком предметном поле фонетики, но, наоборот, методы навязываются со стороны, и прежде всего главный из них – типологический.

Кроме того, не новый материал предлагают к интерпретации, а новые данные и новые факты рассматривают современные исследователи. В конце концов, и русские говоры, во многом разрушенные (это скорее современное просторечие), и рукописные источники, и даже такие среди них, как берестяные грамоты – материальная основа современного изучения фонетических изменений – все те же. Они даны историей и постоянно с нами. Обработанные же другими, предшественниками, материалы заданы как данные, именно они и предстают сейчас как доказанные факты, которые в условиях активности другого метода, действительно, кажутся неопределенными и могут быть интерпретированы по-другому.

Дает ли это что-нибудь для науки, сказать трудно. Большинство работ в этой области знания написано не специалистами узкого профиля – и в этом третье отличие нового этапа в разработке проблемы от прошлого; в историческую фонетику русского языка пришли ученые из других филологий или из других аспектов научной русистики. Пришли лингвисты, желающие проверить любезные им приемы исследования на экзотически новом материале. То, что дано природой и задано традицией, они хотят – таково их субъективное убеждение – возвысить в ранг научных фактов.

Общая характеристика этой новой волны старателей на ниве исторической фонетики оказывается неприглядной: пришли со стороны, принесли неорганичные для предмета методы и пользуются чужими данными. Этот этап в развитии научной дисциплины можно именовать типологическим.

Но есть и положительная черта у этой позиции. Со стороны лучше видно, проверка наработанного предшественниками всегда полезна. И верно: основные результаты новой исторической фонетики заключаются в пересмотре существенных фактов и в проверке исходных данных. Этим занимаются и старшее (А. А. Зализняк), и среднее (В. М. Живов), и молодое поколение (В. Б. Крысько и др.) московских лингвистов, настойчиво указывая нам, какие именно ошибки совершили их предшественники, описывавшие обширные рукописные материалы, их объясняя. Когда читаешь такие суждения, и особенно если знаешь, о чем речь, возникает щемящее чувство тоски и горечи. Критики со всем апломбом обличают, но свои объяснения (как правильно) строят все же на открытиях и гипотезах своих оппонентов из прошлого – правда, в этом случае уже не указывая первоисточников. Это обидно и, с точки зрения старинной этики, не столь уж невинно. Неявным образом оказывается, что вся мудрость критиков почерпнута из того же источника с живой водой, на поверхности которой плавали те самые соринки, что своим присутствием только оттеняют сладость влаги и прозрачную глубину источника. Этот упрек особенно касается молодого и талантливого В. Б. Крысько, который глубже многих других входит в суть проблемы и ищет закономерности развития языка, а не изучает сконструированные им самим типологические схемы (как, например, А. А. Зализняк о распределении о и w в древнерусских текстах, о палатализациях, или как В. М. Живов в его толкованиях полногласия или редуцированных). По-видимому, некоторые напоминания из истории науки окажутся полезными в перспективе общей оценки новых разработок исторической фонетики. История науки помогает понять условия, в которых наука развивалась, вплоть до мелочей. В частности, фонологам 60-х годов не удавалось печатать обширных работ (почему-то не хватало бумаги), а уж выступить с критической статьей против московского авторитета было совершенно невозможно: на посланные в редакции статьи попросту не отвечали. Мои сверстники могут вспомнить множество подобных случаев. Сейчас другое дело, сейчас мы можем обсуждать все такие вопросы вполне открыто, и поскольку речь зашла о различных степенях достоверности на эмпирическом уровне: материал – данные – факты, – то и ограничимся здесь рассмотрением классических работ двух ведущих исследователей тех самых 60-х, ученых, вместе с другими подготовивших расцвет исторической фонетики русского языка как полноценной и точной науки. Именно их особенно много – и несправедливо – критиковали за формальные опущения, замалчивая содержательный смысл их действительных достижений. Привожу эти примеры в юбилейные для их авторов годы, прекрасно сознавая, что всей полноты научной деятельности этих ученых в кратком очерке не охватить. Сначала я приведу выдержки из своих рецензий, написанных в свое время, но не принятых в периодических изданиях тогда, а затем поясню, почему так случилось.

* * *

В 1985 году вышла книга венгерского слависта И. Х. Тота «Русская редакция древнеболгарского языка в конце XI – начале XII вв.» По заказу московских редакций она была раскритикована, главным образом, за то, что термин старославянский язык автор вынужден был заменить на термин древнеболгарский язык. Поскольку в содержательном плане книга подводила итоги многолетних трудов И. Х. Тота в изучении и издании древнейших памятников, написанных в Древней Руси и сохранившихся лишь в отрывках, необходимо было показать самый смысл такого рода работы.

Работа И. Х. Тота энциклопедична в отношении к предмету. В наше время мы не знаем других столь же обстоятельных, до педантичности тщательно исполненных описаний мельчайших особенностей исследованных источников, во всем богатстве сведений о графике, орфографии, палеографии, грамматике, даже художественных особенностей исполнения рукописей. Перед нами – продолжение традиции классических исследований, давно уже утраченной нами. Системность в изучении такого источника, как средневековая рукопись, в принципе опирается на всесторонность и полноту описания наличного материала – иначе невозможно реконструировать фонетические, фонематические, морфологические системы, за ним сокрытые. Но перед нами – строгий архивист с ориентацией на конечные, глубинные закономерности исторического развития древнеславянской (в широком смысле!) письменности, и в целом ему должно быть безразлично, как эту его реконструкцию назовут впоследствии.

Процесс возникновения русской редакции «древнеболгарского языка» – качественно новое явления на протяжении всего XII века, и только пристрастный человек в этой синтетической формулировке не видит одновременного указания на источник, т. е. на текст, который во всех случаях в Киев (не в Новгород!) действительно пришел из Восточной Болгарии, отражая собою язык этой зоны тогдашнего славянского мира; на самый язык, относительно которого, правда, нельзя сказать, чтобы он очень уж отличался от других славянских «диалектов» того времени, однако в семантическом и лексическом отношении все же отличавшийся, например, от древнерусского; на характер письменности, которая также отличалась некоторыми особенностями письма и орфографии. Все эти аспекты синкретично слитного соединения различных форм позволяют, в сущности, свободно маневрировать наличными терминами, всякий раз отчетливо ощущая их условность. Сам И. Х. Тот говорит о русской редакции (т. е. о письменных формах) «древнеболгарского языка» (т. е. собственно переводов греческих текстов на соответствующий «язык»), а в точке пересечения понятий «текст» и «письмо» возникают самые разные вариации понятия «язык», относительно которого так мало известно, что условное его именование не имеет никакого значения. Если издателям в Болгарии хочется называть его древнеболгарским, это их право, мы называем его, может быть, и точнее (в нем много калек с греческого и заимствований разного рода), но слишком широко старославянским. Важно то, что И. Х. Тот изучает качественно новый этап развития славянской письменности на переводных текстах в другом регионе распространения древнеславянского языка. В трех этих «соснах» постоянно путается мысль всякого современного автора, особенно если он постоянно множит термины при обозначении объекта своего изучения.

В качестве примера укажем статью В. М. Живова (1987), которой и открылась дискуссия по означенной теме. В большом разборе книги И. Х. Тота автор смешивает понятия «история языка» и «история литературного языка», говорит одновременно о церковнославянском языке Древней Руси (!) и разговорном языке же (речи?) восточных славян как взаимодополнительных системах; о русской редакции церковнославянского языка, об адаптации церковнославянского языка на русской почве, о формирующих моментах русской нормы церковнославянского языка, а попутно о написаниях, стандартных для русской нормы в написаниях русского типа, о книжной морфологии и фонетических процессах, о нормах книжного языка и книжном произношении (!), о нормированном литературном образовании и грамотном книжном письме, о книжной орфографической норме, о картине постепенного становления русской орфографической нормы, о разных редакциях литературного языка славян, сталкивавшихся на русской почве…

«Итоговая картина» такова: «Мы знаем (ли? – В.К.), что русская книжность и русский литературный язык древнейшей эпохи (церковнославянский язык русского извода) [т. е. книжность? – В.К.] возникли на основе инославянской книжности, на основе общего для всех славян наследия [книжного? языкового? культурного? – В.К.]. Несомненно (!), что в XI в. на Руси имели хождение рукописи, происходившие из различных стран славянского мира» (с. 51; курсив мой. – В.К.). Явление (книжность) дается в общем ряду с сущностью (русский литературный язык) и предстает как их противоестественный синтез (церковнославянский язык русского извода). Воля ваша, но в этом трудно разобраться. Сущности множатся без всякой пользы для дела, а традиционные для науки термины, украшенные метафорическими переносами, выступают скорее в роли отвлекающих заклинаний. Чем, скажите, книжное произношение отличается от церковного произношения?

Вдобавок оказывается, что чем книжнее такое произношение, тем оно дальше от книжного же написания (орфографической нормы). Шахматовская идея «церковного произношения» возникла в те времена, когда еще не различали фонемный состав морфемы и фонетическую реализацию фонем (фонематическое по функции и фонетическое по воплощению), так что, например, в сочетаниях типа от душа своеяа и я из йотированного юса малого) видели искусственное произношение книжной якобы формы, тогда как на самом деле здесь представлено древнерусское произношение фонемы /?/ в исконной праславянской форме, которая изменилась (заменилась морфемой /?/) только в связи со вторичным смягчением согласных в конце XI века. Вообще, всякие архаизмы приписывать универсалии «церковнославянский язык русского извода» опасно, поскольку и сам этот язык является всего лишь письменной нормой в текстах определенного жанра. Таков «ответ» критиков на попытку И. Х. Тота разобраться в реальном распределении текста, памятника, жанра, списка, редакции и т. п. в древнерусском книжном наследии. Динамику текста они видят «родово», а не по видам.

Реальную картину распределения языков, текстов и характера письменности дает к тому же и приведенная И. Х. Тотом литература вопроса; основательная традиция, почти забытая нынешними славистами: подробно дается вся литература и до мелочей описываются «некоторые моменты внешней истории отдельных рукописей» в последовательности «обрусения» рукописных источников, учитывая их жанр, время написания, стиль, тип письма и даже «отдельной руки» – и внешняя история каждого исследованного фрагмента. Последнее очень важно: исследуется не одна большая рукопись, а множество представляющих большие тексты отрывков (в книге описывается десять, но в своих предварительных публикациях автор издал их и описал значительно больше, почти все древнерусские фрагменты XI–XII вв.). Создается особая научная традиция описания по известным диагностирующим принадлежность рукописи признакам – их указано 17. Непонятно удивление В. М. Живова по тому поводу, что здесь исследуются «отрывки». Современные методы изучения орфографических систем допускают выборочное описание на основе статистической вероятности (см. прекрасные работы Б. И. Осипова), а на случайно сохранившихся фрагментах смоделировать исходную орфографическую систему еще проще, и она будет надежнее, поскольку привлечено множество гетерогенных текстов. Непонятно, как можно осуждать реконструкции «орфографических систем» по фрагментам, но приветствовать, например, такие же реконструкции на основе берестяных грамот (особый тип «новгородского письма» у А. А. Зализняка). Все-таки принцип двойной истины не вяжется с научной этикой, это из какой-то религиозной догмы.

Видимость позитивистски описательной позиции И. Х. Тота определяется и нравственными его установками, которых не могут разделить оппоненты (в том числе и скромность в решении глобальных проблем на узкой материальной основе), и неприемлемым со стороны большинства филологов пониманием им глубинных закономерностей истории, что, хотим ли мы того или нет, и сегодня еще определяется политическими и особенно национальными симпатиями каждого из нас, представителей «научного сообщества». Для одних глубина заключается в отвлеченных формах типологически выставленных «системных связей» или в «культурных парадигмах» и иных формализованных структурах и культурных ценностях, сконструированных из наличного материала и выданных за сущность постигаемого объекта; однако здоровое чувство естественного человека противится схемам, предлагаемым иными нашими современниками, со студенческой скамьи усвоившими, что академического кресла достоин только создатель мудреного термина или стройной схемы.

С такой точки зрения И. Х. Тот, действительно, от них отличается. Он историк языка в классическом смысле слова. Глубинное для него – это действительное углубление в историческую перспективу развертывания каждого явления языка, каким бы незначительным сегодня оно ни казалось. Не случайно при описании древнерусских рукописей он толкует изменения, никак не отраженные в современных говорах: падение редуцированных, утрата носовых гласных, вторичное смягчение согласных и т. п. Такие изменения уясняются только на материале старых рукописей, до XIII века, они происходили на всем пространстве славянского мира и в этом смысле являются как бы обобщенно всеславянскими. Проблема национального, столь важная для нашего времени, на этом этапе попросту не существует, и вписывать ее в историческое пространство XI–XII вв. значит уподобляться, например, современным политикам, которые путают понятие суверенитета (государственной независимости) с понятием права наций на самоопределение (национальная независимость). Вот этой-то дурно понятой национальной позиции у И. Х. Тота и нет, но в этом и сила его как исследователя.

Точно так же и закономерность он видит не в навязываемой со стороны схеме, мнении одного какого-то лица, неведомо почему провозглашенного авторитетом, а в неукоснительно исчерпывающем изложении содержательных фактов, которые, будучи собранными вместе, обладают еще не осознанной многими взрывчатой силой нового знания о, казалось бы, хорошо известном. Первые структуралистские работы Н. С. Трубецкого и Р. О. Якобсона по фонологии в 1920-е гг., как известно, вышли из обобщающих трудов А. А. Шахматова по русской исторической фонетике; в новых условиях системно описанный материал стал основой для построения новой точки зрения на известные факты (с целью объяснить их) и нового метода. Заметим, кстати, что как раз перед «авторитетами» И. Х. Тот весьма почтителен: достаточно перечитать многочисленные его рецензии на книги коллег, историков языка, чтобы убедиться в толерантности и джентльменской вежливости их автора. Любопытно, что именно в своих рецензиях, обобщая результаты своих коллег, И. Х. Тот и решается высказать некоторые общие положения, которых обычно избегает в собственных разработках конкретного материала. И эта особенность творческой манеры венгерского слависта напоминает старых авторов, классиков, которые решались на обобщения со стороны, но колебались в собственных материалах, как бы ощущая их недостаточность.

Нужно вчитаться в разбросанные по самым разным изданиям (в том числе и в России) многочисленные работы И. Х. Тота, чтобы убедиться в продуктивности его исследований в области древнерусской письменной культуры.

Он начал с изучения деловых и летописных текстов позднего русского средневековья (деловые акты, вновь изданные грамоты, псковские летописи, Повесть о Стефане Батории и т. д.) и постепенно углублял во времени свои исследования, доведя их до X века, все чаще привлекая тексты конфессионального характера. Он начал с изучения морфологических форм (склонение имен существительных, архаические формы имен числительных, различные, диагностирующие развитие категории, формы типа вокатива или Dualis) и постепенно сосредоточился на проблемах исторической фонетики. И здесь он начал с изучения диалектной фонетики, главным образом в привлекших его внимание псковских источниках, и уже отсюда пришел к уяснению формальных (письмо) и содержательных (фонемные признаки) особенностей древнерусского литературного языка, за проявлениями нормы которого в доступных наблюдению текстах и скрывается искомая система языка. Для этой цели И. Х. Тот постоянно расширял круг изучаемых памятников, привлекая в предварительных своих публикациях и среднеболгарские рукописи, столь же тщательно им изученные.

Среди основных идей, вынесенных им из сравнительного изучения различных источников, И. Х. Тот особенно дорожит, неоднократно повторяя их, следующими.

Во-первых, это идея синкретизма средневековой грамматической формы: каждая форма актуализируется в конкретном контексте – в формуле (содержание) – синтагме (форма), поскольку семантический синкретизм системных единиц исключает ориентацию на парадигму как чистую структуру отношений, построенную по существенным признакам. В отличие от этого, московские критики И. Х. Тота говорят именно о парадигмах, т. е., минуя текст, контексты, речевое проявление языка, обращаются непосредственно к языку, конструируя его на основе тех же данных текста (которые не могут считаться достоверно и исчерпывающе описанными). И. Х. Тот описывает, а не приписывает.

Во-вторых, это представление о том, что вовсе не стиль, а именно функция формы в средневековом контексте-синтагме важна в плане актуализации и проявления словесного знака: лексема становится словом только в определенной формуле, реализуя одно из своих значений.

В-третьих, это справедливая мысль о том, что при изучении древних этапов развития языка исследователь должен идти тем же путем, каким шло и развитие означающих: от графики к нормативной орфографии как воплощению своего рода системы, от чисто «фонологической» орфографии, как полагает сам И. Х. Тот, к традиционной, хотя, может быть, более прав Б. И. Осипов, который говорит о становлении «морфологической» нормы в русской орфографии. К сожалению, И. Х. Тот разделяет некоторые мифы московской филологической школы, например, о «церковном произношении» еще в древнерусском периоде, об исключительной важности формы в ущерб изучению семантики, и т. п. Формализм такой позиции мешает видеть многие фонетические (морфонологические) изменения в древнерусском языке; например, за преобразованиями йотированных гласных и других обозначений «мягкости» согласных видеть чисто фонематические следствия (не «смягченные согласные» возникали в результате вторичного смягчения, а именно палатальные, «мягкие», и т. д.). Иногда фонетическая интерпретация связана напрямую с орфографической; в частности, дело не в том, что l-epentheticum был одинаково смягченным и перед йотированным /а/, и перед /l/, а в том, что этот согласный уже не мог употребляться перед /а/ из «юса малого». Вторичное смягчение, по-видимому, не было чисто фонетическим изменением, и как раз орфографические преобразования доказывают это: только фонематические изменения отражаются в орфографических системах, и И. Х. Тот безусловно прав, отвергая пожелания критиков (В. М. Живова) «бросить взгляд» на последующую орфографическую традицию. Именно орфографию следует изучать по «синхронным срезам», а не фонетику: системы фонем изменяются, а орфографические нормы изменяют. Требование изучать по синхронным срезам фонетику выдает московских фонологов: на самом деле они все время говорят о нормах письма. Не случайно А. А. Зализняк изучает именно эти нормы (на примере берестяных грамот), выдавая их за системы фонем. Впрочем, И. Х. Тот – сторонник традиционной исторической фонетики, он старается избегать фонематических объяснений, и это напрасно. Многие явления древнерусского языка и текста можно было бы объяснить и точнее, и проще именно с фонологической точки зрения. Не фонетика, а фонология определяет выбор орфографических вариантов, например, длительное сохранение слабых /ь, ъ/ в некоторых суффиксах (положение, разделяемое нашим автором с В. Р. Кипарским): сохранение единства морфемы требовалось некоторыми фонематическими преобразованиями в системе языка. На это указывает и распространение диакритик, которые и И. Х. Тотом описываются столь же тщательно, как это сделано другим ученым, имя которого следует помянуть, – В. М. Марковым.

* * *

В. М. Марков также начинал с изучения древнерусских текстов, но в другом направлении. Особое внимание он обратил на большую Путятину минею начала XI века из собрания Публичной библиотеки в Петербурге. Выбор источника оказался столь же удачным, как и за полтора века до того выбор А. Х. Востоковым Остромирова евангелия середины XI века. Востоков дал перечень основных фонетических закономерностей древнеславянского языка и – сравнительно-исторический метод. Марков определил основные фонетические изменения древнерусского языка и – дал методику изучения изменяющихся систем. Вполне естественно, что, говоря о носовых или редуцированных гласных, не поминают имени Востокова; по тем же причинам не делают ссылок на работы Маркова. Ссылки нужны на работы спорные или написанные близкими друзьями. Бесспорные научные достижения становятся фактами науки и принадлежат всем.

Однако по порядку.

В. М. Маркова не интересуют проблемы внешней истории языка, взаимодействия говоров и «книжного языка», периодизации и пр. Представитель иной школы, он занят изучением сущностных проблем: развития семантически важных системных единиц языка. Естественно, теория редуцированных, эмпирически разработанная А. А. Шахматовым, оказывается в центре его внимания. Это то основное звено, которым определялись все изменения реального языка (в звучании и значении) на протяжении XI–XIII вв. В нескольких изящно написанных очерках Марков показывает, как тонкий анализ письменного текста может стать источником для получения важных данных при построении модели изменения. Основные результаты исследования собраны в книге (1964), ставшей классической.

Оказывается, что в Путятиной минее очень четко прослеживается несколько тенденций. Выделяется группа корневых сочетаний, допускающих пропуски букв ъ и ь (обычно это сочетания согласных с сонантом или в); но в то же время ъ и ь часто опускаются в тех же консонантных сочетаниях на стыке приставки и корня, корня и суффикса; взаимообратимые процессы сочетаются с тем, что в тех же позициях появляются новые, «неорганические», «неэтимологические» ъ, ь. Рассматривая эти явно противоречивые процессы, казалось бы, орфографического характера, автор сравнивает их с современным диалектным произношением, с некоторыми экспериментальными исследованиями русской речи в связи с морфологической структурой слова и приходит к неожиданным выводам.

«Падение редуцированных» гласных объясняется широким вторжением в морфологическую структуру слова новых редуцированных, фонетически совпадающих с исконными редуцированными, но морфологически (семантически) нерелевантных. Новые редуцированные возникают в сложных сочетаниях согласных по закону открытого слога, требовавшего таких фонетических изменений. Во всех случаях, где рукопись предлагает написание без ожидаемых ъ, ь, у нас нет оснований предполагать отсутствие гласного звука (вьси и вси не различаются фонетически): это противоречие между восприятием слова и его реальной фонетической структурой. Главное условие утраты редуцированного – функция в морфеме. В корнях типа мъного, кънязь, къто и под. ъ очень часто пропускается во всех древнерусских рукописях; морфологически этот ъ слабый (изолированный), он никогда не попадает в сильную позицию в пределах той же морфемы.

Множество частных наблюдений над другими написаниями в рукописи позволили В. М. Маркову показать пределы фонетического варьирования фонем в составе морфемы и тем самым объяснить, какими путями шел процесс «утраты редуцированных». Прежде всего это касается примеров со «вторым полногласием», с чередованием ъ, ь в определенных позициях (также в непроверяемых сильной позицией, например, в форме творит. падежа ед. числа имен мужского рода), с неожиданным на первый взгляд «прояснением» редуцированных первоначально в слабых позициях (типа весхъ, моного, золо). О последнем В. М. Марков говорит (с. 241 книги), что «развивающееся качественное отождествление гласных могло быть понято как результат постепенной редукции, приводящей к утрате особенностей верхнего подъема – приметы ранних, сохраняющих свою самостоятельность глухих», а это значит, что «слабые глухие так или иначе могли корректировать развитие сильных глухих в сторону гласных о, е, сказавшееся в процессе фонетического усиления (удлинения) этих потерявших свою самостоятельность звуков». Таково фонологическое объяснение происходившего преобразования системы фонем: совпадение ъ, ь с о, е в слабой позиции показывает сдвиг редуцированных с верхне-среднего к среднему подъему, и одновременно дает материальное основание для последующего совпадения (конвергенции) редуцированных сильных с гласными о, е.

Именно в этой книге историческая фонетика вернулась к старому вопросу о функциональном наполнении «надстрочных знаков», в некоторых позициях заменявших как исконные, так и новые ъ, ь. Реконструкция типов «ертицы» еще требовала новых усилий, но было уже ясно, что в старинной рукописи нет ничего случайного, «напрасного». Именно эта убежденность в важности каждого знака, занесенного рукою древнерусского писца на страницы книг, вдохновила впоследствии на энергичные поиски фонетических закономерностей в самых безнадежных и фонетически неясных случаях (например, в написаниях о и ? по исследованиям А. А. Зализняка и его учеников).

Последующие исследования в области исторической фонетики подтвердили выводы В. М. Маркова, в том числе и выводы относительно принципов фонетического изменения. Внутреннее противоречие системы, противоречие между звучанием и значением, обычно разрешается в пользу значения, происходит перераспределение оттенков фонемы в зависимости от морфологически существенной функции данной фонемы; многие преобразования древнерусской фонетической системы прошли путь, описанный В. М. Марковым. По его мнению, в изучении каждого отдельного факта или группы фактов следует руководствоваться «четким пониманием движения, развития в его противоречивых отношениях с другими изменениями в системе языка на разных исторических этапах» (с. 224), а это, конечно, несовместимо с признанием «синхронных срезов», по которым нам предлагают изучать исторические изменения системы языка. Диалектическое противоречие, возникающее в языке (в определенных его системах), не может быть описано как противоречие функции – возникающее напряжение системы обусловлено многими причинами, условиями и предпосылками, каждое из которых должно быть установлено конкретно исторически как проявление данной системы в ее развитии.

Работы самого В. М. Маркова и его учеников по историческому словообразованию и исторической морфологии вышли из тех же идей Казанской филологической школы. Здесь большое значение придается морфеме как основной единице языка, морфеме в единстве значения и формы, функции и стиля. Даже «формирование самостоятельных морфем на основе противопоставления фонетических вариантов» (название одной из статей Маркова) или морфонологические штудии при изучении отдельных слов («лексическая морфология») есть развитие все той же идеи о важности морфемы как строевой единицы текста и как единицы языка. Сравнительно-исторический метод, созданный открытием морфемы, развивается и сегодня.

* * *

Понятно, почему только что приведенные суждения не были опубликованы в свое время. Они подчеркивают важность работ не тех авторов. Простодушное убеждение провинциального ученого (вашего покорного слуги), что каждое новое наблюдение или открытие, каждая новая книга по специальности заслуживают внимания и должны учитываться в последующей разработке проблемы, было слишком наивным. Есть публика, которая предпочитает публицистику как форму выражения «общественного мнения». Но публицистика отвергает научную сторону публикаций и как таковая этически вредна. Она нарушает традиции научного сообщества, всегда исходившего из того, что в науке сегодня нет ни гениев, ни парий, а самодовольство научной школы не есть условие ее самодостаточности. И вот теперь…

Много приходится читать диссертаций, отзывов и рецензий по затронутым здесь и смежным вопросам. Несправедливого в них очень много. По личному опыту: призывы к диссертантам ссылаться на первоисточник, а не на труды своего научного руководителя, который забыл этот первоисточник указать, встречаются обычно веселым перемигиванием присутствующих. Это не понятно. Философы нас учили, что этика спора – коренная составляющая науки. Мы ведь не спорим в досужем раже, а выясняем истину; у нас не полемика, а дискуссия.

Ничего подобного. Все чаще встречается утверждение, похожее на заклинание, о том, что А. А. Зализняк «в своих пионерских работах открыл нам древненовгородский диалект» – это удивительно, ибо открыл его в полноценно законченном виде А. А. Шахматов – сто лет назад. Забыть так скоро?.. Но трудно признать пионерскими в этом смысле работы указанного автора, особенно теперь, когда о пионерах не пишут даже газеты. И уж совсем непонятно, когда упрекают того же В. М. Маркова за то, что «исследования А. А. Зализняка, раскрывшего многообразные особенности древненовгородского диалекта, оказались полностью проигнорированными» (Крысько, 1994, с. 206) при переиздании книги В.М. Маркова его учениками, книги, написанной до 1974 года, до «пионерских» работ, а также до работ других московских авторов, заботливо перечисленных в рецензии, работ, которые и стали во многом возможными благодаря тому, что четверть века назад с большими трудами явилась на свет книга Маркова.

Профессионалы ли мы, если не ценим ценное, не понимаем ценности, не уважаем важного? Или нам навязывают новую этику?