V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V

Главного героя повести «Иди на Голгофу» зовут Иван Лаптев. Его учение соответственно — это «лаптизм». Имена у Зиновьева (как собственные, так и символизированные типа «балбес», «претендент», «шизофреник», «болтун» и т. п.) всегда несут смысловую нагрузку, обозначают основную идею (роль, функцию, социальную позицию), которую воплощает соответствующий персонаж. В данном случае он хотел подчеркнуть национальный характер, русскость своего этического учения. К тому же Иван Лаптев, этот русский Бог, прямо говорит от имени русских и для русских.

Замкнутость учения о житии на своеобразие русского образа жизни Зиновьев познал, оказавшись на Западе. Он пишет, что создавал это учение не как замену прежних концепций такого рода и не как некую истинную систему для людей вообще, а как свод правил для себя и людей такого же социального типа как он сам. Причем, свод таких правил, которые сразу пускались в дело в качестве практической платформы собственной жизни. Вот его слова по этому поводу: «Мало придумать свою систему жития, нужно иметь ещё опыт жизни согласно правилам этой системы, тренировку. В Советском Союзе я такой опыт имел ежедневно в изобилии. Мои тренировки заключались в определенном поведении в советском коллективе и советском обществе в целом. Помимо упомянутых выше тренировок в моем стремлении быть гражданином моего типа нужны были ещё другие условия. Важнейшие из них: 1) гарантированное положение в обществе; 2) возможность демонстрировать окружающим мои гражданские качества, быть признанным в этих качествах; 3) убеждаться в том, что я сохраняю эти качества, и в окружении моем есть люди, которые это ценят. Позиция, выражаемая формулой «я есть суверенное государство», была позицией не изоляции от людей, но позицией поведения среди людей. Более того, она предполагала даже более интенсивные, разнообразные и широкие общения, чем обычная позиция человека в обществе». На Западе это учение оказалось непригодным. Зиновьйога — дерево, которое плодоносит на русской почве. Что же такого особенного заключено в этой почве?

Сразу надо оговориться: Зиновьев ни в коей мере не является русским почвенником и ещё меньше русским националистом в этническом смысле или в смысле квасного патриотизма. Такого рода жизненные позиции он категорически отвергает. Говоря о своеобразии человеческого материала, создавшего Россию и русскую историю, он имеет в виду прежде всего и исключительно образ жизни, социологически обусловленные стереотипы поведения. Русские, по его мнению, отличаются гипертрофированностью коллективных форм быта, тем, что в их общественном строе коммунальный аспект жизни явно превалирует над деловым и формальноюридическим. Это было характерно для досоветской России, характерно для современной — постсоветской — России, однако, свои развитые, классически упорядоченные формы это имело в России советской. Советский коллектив как первичная социальная клетка и организация всего общества, представляющая собой сложную, внутренне структурированную и иерархизированную систему отношений в форме коллективов — вот что более всего подходит русскому народу (как бы его ни называть — православным, советским, российским) и предоставляет наилучшие шансы для его развития. Это — не преимущество России. И не её недостаток. Это — её особенность.

«Общинность», «соборность», «коллективизм» — эти понятия для большинства мыслителей, стремящихся выразить духовный строй русского народа, его национальную идею, являются вдохновляющими. Ими они описывают моральную добротность народа, его высокую миссию в истории. Беспощадно трезвый Зиновьев смотрит на вещи совершенно иначе. Для него превалирование коллективного начала во всем жизнеустройстве означает разгул социальности, сущностью которого является экзистенциальный эгоизм. Это — не столько благо, которое нужно лелеять, сколько социодарвинистская стихия, от которой надо защищаться. Человек в этих условиях оказывается постоянным объектом лицемерия, обмана, зависти, подсиживания, жалости, заботы, интриг, демагогии и т. п. И он сам, поскольку он принадлежит к социальному объединению, действует по тем же законам, подобно тому, как в качестве природного существа он живет по биологическим законам. Зиновьйога — защита человека от себя, других людей, социальных групп и организаций. Это учение действенно не для обществ с атомизированной структурой, а для обществ именно российского типа, где социальность в разных формах коллективности навязывает себя индивидам, не отпускает их из своих теплых, родных объятий.

Есть ещё одна особенность российского быта, которая связана с учением о житии, в частности, с заключенным в нем способом противостояния социальности (уклонения от борьбы за социальные блага) — это пьянство. («Есть в жизни удивительное постоянство. // Весь мир сто раз, как в Октябре, перетряси, // Но все равно веселием Руси // Вовек останется безудержное пьянство».) Позволю себе одно личное воспоминание, связанное с Александром Александровичем Зиновьевым. Мы как-то вдвоем были у него дома, выпивали понемножку и разговаривали о всякой всячине. Это была чисто дружеская встреча. Речь как-то зашла о том, что американцы увлечены бегом трусцой, вообще зациклены на здоровье. «У каждого народа, — сказал Александр Александрович, — есть свой способ сходить с ума». «А как же сходят с ума русские?» — спросил я. «А вот так, как мы сейчас мы с Вами», — ответил он.

Иван Лаптев, который впервые появляется на страницах повести отсыпающимся в детской песочнице после очередного перепоя, и который называет себя «инициатором и вдохновителем пьяных сборищ», «теоретиком и поэтом пьянства» — большой специалист по части пьянства. Да и сам Зиновьев, по его собственному признанию и по свидетельствам его друзей, не был в этом деле дилетантом. В данном случае опять-таки нельзя обманываться словом. Под пьянством автор понимает определенный образ жизни. Это — не медицинское явление в смысле физиологической тяги к спиртному, не моральное состояние распущенного, порочного поведения, хотя, разумеется, и то, и другое сопряжено с пьянством. Это — и не момент социальной борьбы за выживание, хотя случай его использования в целях подсиживания, карьеры не являются редкими. Пьянство как русский феномен есть род символического поведения. Вот как об этом рассуждает Иван Лаптев: «Пьянство, как такое, есть только у нас. Это не алкоголизм (как у американцев, финнов, шведов) и не форма питания (как у французов и итальянцев), а наша фактически национальная религия, адекватная нашему духу и образу жизни. Конечно, наше пьянство переходит в свинство. Но и свинство есть наша национальная черта. Пьянство без свинства — это вовсе не пьянство, а выпивка в западном стиле. Или грузинство. Русский человек пьянствует именно для того, чтобы впасть в свинство — и учинить свинство. Выпивка предполагает выбор компании, душевное состояние и прочее. Пьянство ничего не предполагает. Пьянство — это когда попало, где попало, что попало, с кем попало, в чем попало. Это — основа для всего прочего: и для компании, и для душевной близости, и для любви, и для дружбы…» Сурово! Такие слова не говорят о великом народе. Но, с другой стороны, нужно принадлежать к великому народу и быть соразмерным ему, чтобы уметь и сметь сказать такое.

Итак, что же символизирует пьянство? Об этом мы узнаём из гениальной поэмы «Евангелие для Ивана». В ней мы находим настолько полное описание и глубокий анализ данного феномена, что к этому вряд ли что-либо могли бы добавить психология и социология с их традиционными методами. Она нуждается в специальном, в том числе философско-эстетическом исследовании. Я ограничусь лишь общей характеристикой того, как в ней преломилось учение о житии. С этой точки зрения интерес представляют три вопроса, причудливое сочетание которых составляет внутренний идейный пафос поэмы: 1) от чего и кого, 2) с кем, 3) ради чего люди уходят в пьянство?

Первый вопрос является основным. На него автор отвечает неспешно, с эпической полнотой и любовью к деталям. С самого начала мы узнаём основную причину «иванского учения». Она состоит в том, что «Век поэтический остался позади, // А впереди, увы, не светит веком прозы». Люди уходят в пьянство из ада и от ада. От того, что «не люди сущность бытия, а лишь эпохи», что приходилось убивать и самому гореть. От воспоминаний о лейтенанте, истекающем кровью. От сплошного обмана историков и философского лжемудрия. От болтушек из ЦеКа. От дряной жены. От скучной работы. От начальства, что «то гнида, то сука». От гнусных щей и вонючих котлет. От отчаяния, непереносимой тошноты жизни («Криком кричать бы, // Завыть бы истошно: // Тошно, товарищи, // Как же мне тошно!»). От того, что «О душу окурки тушат». От трудовых вахт и починов. От того, что приходится сгибаться «перед всякой чиновной вошью». От женских измен. От опустившихся женщин. От невыносимых соседей. От стукачей. От властей, которые от Бога. От рож сослуживцев. От поучений свыше. От непризнанности. От клеветы. От вынужденного холуйства. От постоянной неудачливости. От несбывшихся мечтаний. От страха смерти. От «ликующего прогресса». От томления духа. От ожидания нового Степана Разина. От изломанности дороги жизни. От того, «А чтоб здоровый коллектив // Меня исправить не пытался». От занудного серого дня работы. От того, чтобы не превозносить кретинов «И обязательств не давать // Прожить пять лет в четыре года». От предательства друзей. Словом, от «мерзости бытия». Такой мерзости, перед которой не устоял бы сам Господь: «На месте моем, — я скажу ему, — Боже, // И ты бы напился до одури тоже». Такой мерзости, что, оказавшись на небе перед Высшей Судьей, остается только просить его о том, чтобы остаться мертвым. На вопрос Бога, честно рассказать, что ты там натворил, следует ответ:

«Честно? Этому, Господи, я не учен.

Лучше сам загляни в свои книжки — гроссбухи,

Сам увидишь, что я — заурядный злодей,

Не протягивал слабому помощи рук.

Признаюсь, обижал безнаказно людей.

И душою кривил, признаюсь, многократно.

Доносил добровольно и в силу причин.

Клятву верности брал, приходилось, обратно.

Зад лизал с целью выйти в желаемый чин.

Лицемерил один. Клеветал коллективно.

Подпевал демагогии высших властей.

Руку жал проходимцам, хоть было противно.

Так что видишь, Всевышний, прожил я безгрешно.

Если хочешь добром или злом наградить,

Если просьбы уместны при этом конечно,

Прикажи меня впредь никогда не будить.

Мне известно, что мертвым не больно, не стыдно.

И не мучает совесть их, как говорят.

Ну а главное — мертвым не слышно, не видно,

Что на свете живые с живыми творят».

Ответ на второй вопрос связан с первым. Пьянствуют со всеми, с кем придется. Т. е. практически с теми же, кого хотят забыть. В поэме это — бывшие летчики, полковник, историк, социолог, поэт, интеллигент, инвалид, старикан, молодые, либералы, старый писатель, атеист, распутник, праведник, сосед, стукач, сослуживец, непризнанный гений, бунтарь, самоубийца, неудачник. Словом, пей «С бухгалтерами, токарями, // Пей с комс- и партсекретарями, // Пей с мусульманином, буддистом, // С завхозом пей, с попом, с артистом, // Пей в одиночку, пей в компашке, // Пей из горла, из банки, чашки, // Пей лучше много, а не мало, // Пей где, когда и с кем попало».

Состав индивидов, с которыми пьянствуют, один к одному совпадают с теми, из-за которых (чтобы забыть которых) они это делают. Это понятно, ибо других не существует. Данное обстоятельство очень показательно. «Иванское учение» есть не уход из мира (из него уйти нельзя, ибо другого мира не существует), а особая позиция в нем. Оно утверждает мир в форме его отрицания, в другом его качестве. И здесь мы переходим к вопросу: «Для чего?».

Ответ прост: для того, чтобы послать всех «на…» и выйти «в иное, высшее пространство!». Пространство это представляет собой особое «людское братство»; кабак в поэме именуется храмом, где можно ощутить «души родство с таким, как сам, народом». Другая его особенность — в нем живут не завтрашним днем, а сегодняшним. Здесь достигается полнота переживания жизни как «здесь» и «теперь», как данного остановившегося мгновения: «Пока живой одно усвой: // Живи сейчас, пока живой». Еще одна — быть может, самая важная — черта пьяного зазеркалья состоит в ощущении свободы, которая, правда обнаруживается и в малоприятной предметной форме, когда собутыльники могут изрезать друг друга в кровь и тут же без всякой паузы начать обниматься («Меня ты уважаешь, я тебя спрошу, // А хочешь я влеплю тебе по харе?!»), но прежде всего, конечно, в говорении, трёпе, изливании душ. «И с собутыльником на пару // Позволь трепаться до утра», — говорится в одной из молитв «Евангелия для Ивана». И неважно, что этот собеседник является, например, стукачом: «Сидящий в одиночестве был рад и палачу». Пьянство — это уход от одиночества, от самого страшного, безнадежного одиночества в массе, в «любящем» тебя коллективе. Парадокс жизни состоит в следующем. Пьянство, которое прямо и очевидным образом разрушает личность, итогом которого оказывается, что «Нету должности, денег, семьи, // Все друзья — алкаши да пропойцы», является в то же время формой утверждения человеческого достоинства, попыткой вырваться из клетки, из которой вырваться нельзя, улыбнуться в ситуации, в которой можно только выть. В поэме есть главка под названием «Национальная программа». Там дан исчерпывающий ответ на вопрос: «для чего?».

«К концу подходит наш двадцатый век.

Хотя бы вы поймите, выпивохи:

Иван есть тоже человек,

А не орудие эпохи».