4. КОНЕЦ ЭКЗИСТЕНЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. КОНЕЦ ЭКЗИСТЕНЦИИ

Часто говорится, что быть лучше, нежели не быть, что жизнь большая ценность, нежели смерть. Вполне возможно, что это изречение как абстрактнаятеоретическая формула сама по себе верна. В схоластической философии она достаточно убедительна и развита даже до определенной метафизики. Однако в книге Иова мы сталкиваемся с одним из переживаний, которое показывает, что в конкретной ситуации человек может отдавать предпочтение смерти, может по ней тосковать и даже жаждать ее. И хотя это поразительно, но так действительно случается. Ведь что такое вся первая речь Иова или его первая жалоба, если не проклинание своего дня рождения? «Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: “зачался человек!” День тот да будет тьмою; да не взыщет его Бог свыше, и да не воссияет над ним свет! Да омрачит его тьма и тень смертная, да обложит его туча, да страшатся его, как палящего зноя! Ночь та, — да обладает ею мрак, да не сочтется она в днях года, да не войдет в число месяцев!... Да померкнут звезды рассвета ее: пусть ждет она света, и он не приходит, и да не увидит она ресниц денницы» (3, 3–6, 9). Почему Иов отрекается от своего дня рождения и проклинает его? Да потому что он — этот день — не затворил чрева его матери и не сокрыл горести от очей его (3, 10). «Для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева? Зачем приняли меня колена? Зачем было мне сосать сосцы? Теперь бы лежал я и почивал; спал бы, и мне было бы покойно, С царями и советниками земли...» (3, 11–14). Между тем рождение принесло Иову все несчастья, втолкнуло в беду и в страдание. Его жизнь превратилась в один сплошной вздох, и стоны его льются, как вода (3, 24). Страдание ограбило Иова в его бытии. Оно что-то отняло у него, что-то погубило в его экзистенции. Оно преградило путь, по которому он шел; оно разрушило его планы, которые он осуществлял. Экзистенция обесценилась.

Но этого еще недостаточно. Иов не только сожалеет о том, что родился и не умер сразу же после рождения, он теперь часто желает смерти. Правда, он противится страданию, которое настигло его экзистенцию, старается от него освободиться. Он умоляет Бога отвести свою карающую десницу и не обращать внимания на быстро преходящего и нигде не задерживающегося человека. Но, если эта страданием умаленная экзистенция все-таки должна продолжаться, тогда такой жизни Иов предпочитает смерть. «Когда подумаю: “утешит меня постель моя, унесет горесть мою ложе мое”, Ты страшишь меня снами, и видениями пугаешь меня. И душа моя желает лучше прекращения дыхания, нежели сбережения костей моих» (7, 13–15). Таким образом, если бы Иову было позволено самому решать, то он умер бы, но не остался бы жить в своем истощенном теле и с угнетенной, измученной душою. Более того, смерть Иову представляется как нечто необычайно радостное, как некая счастливая находка, если только ищущий человек ее обретает. Иов спрашивает, почему Бог дал «страдальцу свет, и жизнь огорченным душою, Которые ждут смерти, и нет ее, которые вырыли бы ее охотнее, нежели клад, Обрадовались бы до восторга, восхитились бы, что нашли гроб» (3, 20–22). Эта радость не есть радость святых и мучеников в христианстве. Христианин, который всем своим бытием живет идеей потустороннего совершенного существования, оставляет эту землю радуясь, ибо соединяется с Объектом своей любви и томления. Но в случае с Иовом это не так. Потусторонняя жизнь для Иова, как вскоре увидим, это только унылое царство теней. Она для него, если сравнить ее с этой земной экзистенцией, существование только наполовину. Если христианин, жаждущий смерти и встречающий ее с радостью, жаждет по существу более достойной жизни и встречает ее в смерти, то Иов, призывая смерть, призывает недостойное существование, хаос, тень, ибо подлинного понимания, какое оно это потустороннее существование, у него нет. Поэтому его жажда смерти почти равнозначна жажде исчезнуть. Иов хочет умереть не для того, чтобы позже пробудиться для счастливой и полной жизни, но для того, чтобы ему «было бы покойно», следовательно, для того, чтобы вообще освободиться от экзистенции, ибо экзистенция никогда не есть покой, символом которого является похороненный человек.

Что же вызывает в человеке жажду небытия или смерти? И какой смысл заложен в этом желании? Ранее говорилось о том, что однократность экзистенции вызывает в нас переживание ее ценности. Экзистенция нам представляется ценной потому, что мы живем только один раз. И все же эта однократность не открывает нам основы того, почему именно экзистенция ценна. Преходящность и невозвратимость экзистенции еще не указывают на то, почему мы должны цепляться за эту экзистенцию и не позволять ей безвозвратно пройти. В свете однократности мы еще не усматриваем содержания экзистенции, придающего ей ценность. Это содержание открывается перед нами только в жажде небытия и смерти. Если иногда мы хотим исчезнуть, если иногда мы даже тоскуем по этому исчезновению и ищем его, следовательно, мы уже переживаем свою экзистенцию как не имеющую ценности и потому стараемся избавиться от нее. Она становится для нас не только тяжкой, но и плохой, хуже небытия. Жажда смерти показывает, что мы тоскуем по экзистенции только до тех пор, пока она для нас — ценность. Утратив характер ценности, она тем самым утрачивает и нашу привязанность к ней. Голый факт экзистенции нас не пленяет. Так когда же экзистенция утрачивает свою ценность? Когда она превращается в голый факт, от которого человек хочет избавиться?

Ответ на эти вопросы содержится в обращение Иова к Богу: «Опротивела мне жизнь. Не вечно жить мне. Отступи от меня, ибо дни мои суета» (7, 16). Этим Иов хочет сказать, что ему осталась не только недолгая жизнь, которая скоро исчезнет, как исчезает наше дыхание, но что эта его жизнь стала бесконечно оскудевшей, внешне незаметной, как дыхание, а потому ничего не значащей, ничего не говорящей, а потому ни на что не оказывающей никакого влияния. Иначе говоря, экзистенция Иова отпала в чистое существование и потому обесценилась. Иов выпустил из рук свою экзистенцию. Он ее не созидает, как созидал прежде. Он не осуществляет ею своего призвания в мире. Объективная содержательная сторона его экзистенции разграблена. Ему осталась только формальная ее сторона, только само существование. Его дни лишь просто течение времени. Но так как это течение ничего не несет, так как в нем ничего не осуществляется, то оно есть ничто, следовательно, формальное, пустое течение, пустое становление, в котором ничто не становится и из которого ничего не возникает. Поэтому такое течение времени не имеет ценности и таким течением исчерпывающаяся экзистенция уже не экзистенция, но чистое существование, следовательно, голый факт, что человек есть, но уже не указание на то, для чегои почему он есть. Между тем чистое существование или голый факт этого существования человека не удовлетворяет. Этот факт он не считает никакой ценностью и поэтому жаждет от него избавиться. Формальная экзистенция с точки зрения ценности — ничто. Желание избавиться от такой экзистенции показывает, что человек может вынести жизнь только тогда, когда она ценна; а ценна она только тогда, когда содержательна, когда она — настоящая экзистенция, а не чистое существование. Существование само по себе не является никакой ценностью. Ценность — это только содержание этого существования. Когда это содержание гибнет, существование теряет ценность.

Содержание существования, которое чистое существование превращает в экзистенцию и таким образом делает его ценным, сосредоточивается и исчерпывается в смысле. Смысл есть то, что составляет ценность существования, что высвобождает это существование из форм чистого существования, делает его подлинно человеческим, а потому для человека своим и тем самым переносимым, невзирая на всевозможные его трудности. Достоевский устами великого инквизитора справедливо отметил, что «тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы»[92]. Иначе говоря, смысл это условие человеческой жизни. Человек может жить только наполненной смыслом жизнью. Когда в жизни нет смысла, она становится для человека трудной не только в психологическом или моральном отношении — такова всякая экзистенция в каждое ее мгновение, — но она становится не человеческой онтологически, следовательно, недостойной человека и потому — невыносимой. Поэтому вопрос смысла главный вопрос экзистенции. Экзистенция держится только на смысле. Гибель смысла есть конец экзистенции. Часто экзистенция человека заканчивается значительно раньше, нежели наступает физическая его смерть. Она заканчивается тогда, когда жизнь человека теряет смысл. Экзистенция, утратившая смысл, мертва, несмотря на то, что физически человек может прожить еще несколько десятилетий. Поэтому все те жизни, которые утратили смысл, мертвы. Они — не жизни, но только существования, ожидающие своего биологического природного конца, ибо духовный человеческий конец для них уже наступил. Вот почему «первый и последний» велит Ангелу Сардийской церкви написать: «знаю твои дела; ты носишь имя, будто жив, но ты мертв» (Откр. 3, 1). Человеческую экзистенцию в ее жизненности поддерживает только смысл. Только смысл освещает ее необыкновенным светом и выносит из форм чистого существования. Поэтому смысл и является основой, на которой строится вся человеческая жизнь.

Но что такое смысл сам в себе? Чем он обосновывает нашу экзистенцию, делая ее ценной и тем самым человеческой? Смысл всегда есть нечто большее, нежели существование. Смысл не вмещается в существование. Он ему придается, присоединяется к нему, вплетается в него, но из него не возникает и в нем самом не содержится. Поэтому быть, имея смысл, означает всегда больше, чем толькобыть. Быть, имея смысл, означает подчеркнуть это «большее» в своем существовании; проявить то, что ему придано; раскрыть то, что в него вплетено. Иначе говоря, смысл это осуществление определенной задачи самим нашим существованием. Мы бываем осмысленно только тогда, когда осуществляем это «нечто большее», но осуществляем не поверхностно, используя одну какую-то свою возможность или производя одно какое-нибудь действие, но — самим своим существованием. Точнее говоря, когда мы это «нечто большее» осуществляем в своем существовании, тогда мы бываем, имея смысл. Смысл есть задача, заданная нам свыше. Если мы эту задачу принимаем, если мы ее осуществляем и осуществим, тогда наше существование приобретает смысл. Но осуществить в своем существовании заданную нам задачу означает не что другое, как упорядочить наше существование в соответствии с требованиями этой задачи. Задача стоит перед нами как требование, как долг, как призвание. Склонившись перед нею, мы склоняемся не психологически и морально, но онтологически, пронизывая этой задачей все свое бытие и всю свою жизнь, в соответствии с нею преображая и свое бытие, и свою жизнь. Смысл изменяет нас самих, изменяет в самом нашем бытии. Таким образом, в глубинном смысле он есть не что другое, как отождествление себя со своим призванием. Экзистенция, как говорилось, есть призвание. Каждая экзистенция призвана. Каждой предназначена определенная задача. Поэтому каждая экзистенция должна отождествить себя с этим призванием. Каждая экзистенция должна принять это предназначение в свое существование и здесь его осуществлять. Только тогда экзистенция бывает осмысленно. Только тогда чистое существование поднимается на уровень подлинной экзистенции. И только тогда экзистенция становится ценной, такой, за которую человек держится и от которой не стремится избавиться.

Вне сомнения, человек не предназначен строго только для одной какой-нибудь задачи, как животное. Животное замкнуто в своем бытии, поэтому оно может осуществлять только одну задачу. Не будучи в состоянии ее осуществить, оно не только теряет смысл, но и свою биологическую основу и погибает. Человек, будучи существом открытым, такого предназначения не имеет. Перед ним расстилается сплошное поле задач, из которых он сам должен выбрать ту, которая им будет осуществляться как смысл его жизни. Человек сам находит свой смысл. Призвание рядом: оно для человека трансцендентно. Но человек выбирает одно, а не другое. Имея возможность выбора, человек может призвание утратить, поменять, нарушить, опровергнуть. Следовательно, человек сам находит смысл и сам может его утратить. Смысл зависит от самого человека. Будучи осуществлением его призвания и отождествлением его с этим призванием, смысл отдан в руки человека. В этом кроется глубокий трагизм человека: он может заблудиться на пути смысла, он может не найти своего призвания, может разойтись с ним, может принять не то, что ему действительно предназначено. Опасность свободы, которой отмечена вся экзистенция, подстерегает человека и на пути к своему смыслу. И здесь он не может обойтись без определенного риска, без определенной смелости, чтобы решиться, хотя и знает, что может проиграть. Но другого выхода у человека нет. Не получив от природы только одной задачи и потому не имея одного смыслового предназначения, человек оказывается на пути со многими смыслами. Этот путь величественен, но в тоже время он полон опасностей. И человек должен выбрать, должен определиться, ибо иначе он останется в чистом существовании, увидит его не ценность и будет пытаться избавиться от этого существования. Человек должен открыться своему призванию и сделать его упорядочивающим началом своего бытия. Иначе он будет жить без смысла.

Таким образом, жажда смерти показывает нам, что экзистенция ценна только тогда, когда она имеет смысл, а смысл она имеет тогда, когда она совпадает со своим призванием. Призванная экзистенция есть осмысленная экзистенция. Поэтому призвание как раз и составляет ту основу, находясь на которой человек выбирается из просто чистого существования в область подлинной экзистенции.Утрата призвания есть отпад на уровень чистого существования и тем самым утрата ценности экзистенции. Утратив призвание, человек живет без смысла и потому не может вынести такой жизни: он хотел бы не родиться или хотя бы теперь умереть. Между тем призвание выявляет все те объективные задачи, которые возникают из отношений человека с миром и с трансценденцией и которые осуществляются в его существовании. Поэтому оторванность человека от этих задач и есть соскальзывание его экзистенции в чистое существование, формальное утверждение себя, не имеющее содержания, а потому не имеющее ценности и тем самым смысла. Проклиная свой день рождения и желая себе смерти, Иов жалуется именно на то, что страдание уничтожило эти его задачи, сделав его экзистенцию всего лишь дуновением, которое никого не согревает и не оживляет. Предназначение человека перешагнуть через самого себя необычайно ярко проявляется в вопросе смысла. Экзистенция ценна только тогда, когда живет по ту сторону себя.

В этом отношении экзистенция человека, как она описана в книге Иова и как мы ее характеризуем здесь, значительно отличается от концепции экзистенции, которую мы находим в современной экзистенциальной философии. По утверждению экзистенциальной философии, экзистенция не только ценна сама по себе, но она есть наивысшая ценность. Смерть, как конец или исчезновение, здесь никогда не может быть желанной. Призывание смерти в представлении экзистенциальной философии всего лишь риторическое неистовство человека, не имеющее никакой опоры в его бытии. Такое представление возникло потому, что экзистенциальная философия экзистенцию понимает только в формальном смысле. Ее экзистенция — экзистенция без содержания. Она не имеет глубинного презназначения не только для трансценденции, но и для мира. Экзистенция не призвана, следовательно, не имеет определенного предназначения и определенной задачи, она заброшена, следовательно, вынуждена принять чуждые ей начала под видом объективного содержания. Экзистенция есть то, что остается после разрыва связей человека с миром, с его собственным телом, с его переживаниями и делами. Это чисто формальное существование, чистое — что. В смысле содержания оно — ничто. Экзистенция в современной философии того же названия, как верно заметил О. Bollnow, всему безжалостно чужда; она исключила человека из всяких отношений и сосредоточила его, совершенно изолированного, на самом себе[93]. Поэтому понятно, что в таком случае жажда смерти была бы равноценна жажде уничтожения наивысшей ценности, что выявило бы не несчастливое, но демоническое настроение человека. Приняв формальную экзистенцию, человек должен держаться на ней до конца, ибо она составляет главную его ценность и смысл. Вышеупомянутые изречения Rilke — быть здесь — это много: «здешнее важно» и «здешнее великолепно» как раз и дышат этим формальным духом экзистенции. Великолепно не творить, не предлагать и не осуществлять определенную задачу, но просто быть. Нет никакого сомнения в том, что можно создать концепцию такой экзистенции, придав ей наивысшую ценность. Но также нет никакого сомнения и в том, что реальный человек этой действительности, каким мы его видим на нашей земле, основывается не на формальной экзистенции, но на ее содержании. Жажды смерти в формальной экзистенции нет и быть не может. Между тем у конкретного человека эта жажда возникает часто. Экзистенциальная философия не заметила этой жажды или не оценила ее должным образом. Тем самым она не оценила и объективной стороны человеческого существования, которая как раз и составляет ценность и смысл экзистенции. Формальная экзистенция это экзистенция без объективного содержания, она как раз и есть то, от чего человек хочет избавиться. Она, по словам Иова, «суета» (7, 16), которая напрасно удерживает человека на земле. Жажда смерти и небытия как раз и является жаждой исчезновения такой формальной экзистенции. Экзистенциальная философия основой человека сделала то, что человек как раз и не в состоянии вынести. Иов проклинает свой день рождения не потому, что этот день отяготил его невыполнимыми объективными задачами; не потому, что этот день возложил на него слишком трудное призвание, но именно потому, что он ввел его в чисто формальное существование, оторвал от его призвания и сосредоточил только на самом себе. Существование есть только форма, которая несет объективное содержание. И человек предназначен этому содержанию также, как и этой форме. Поэтому он может желать гибели и форме, если содержание уже погибло. Если форма ничего не несет, если она становится пустой, она достойна той тьмы, которую Иов призывает на свой день рождения. Проклясть свое зачатие и рождение означает осудить формальную экзистенцию. Между тем современная экзистенциальная философия вознесла формальную экзистенцию. Она превозносит то, что Иов бранит и осуждает. То, что в этом кроется некий демонический внутренний надлом в человеке, отчетливо подсказывает наш внутренний голос. Утратив свое призвание, или, точнее, от него отказавшись, современный человек радуется своему чистому существованию, которое обретает в формальном сосредоточении на самом себе. Вне сомнения, когда бабочка вылетает из кокона, можно радоваться пустоте этого кокона. Иов этому не радуется. Он готов его сбросить, но его охотно подбирает новый человек. Бессмысленность сделать смыслом — смелый шаг. Но он требует пересоздания человека.

Однако, несмотря на то, что Иов жаждет смерти и в этой жажде ярко проявляется связь человеческой экзистенции с объективным содержанием существования, в сознании Иова еще нет ясности понимания самой смерти. Что такое смерть сама в себе? На этот вопрос Иов не может ответить четко. Иногда смерть ему представляется как переход в полное небытие, как полное исчезновение. Проклиная день своего рождения и утверждая, что для него лучше было бы совсем не родиться и тут же ожидая смерти, Иов словно хочет сказать, что смерть перенесла бы его в такое состояние, в котором он был бы нерожденным, следовательно, в небытие. Таким же настроением пронизана жалоба Иова на то, что человек невозвратно проходит словно облако, что он не возвращается из царства мертвых, не возвращается в свой дом. Та великая печаль, которая сопровождает всю эту жалобу, словно показывает, что смерть полностью уничтожает существование человека, что вызывает безутешное сожаление. Однако, с другой стороны, во многих речах Иова можно усмотреть и то, что он все же смерть переживает не как полное исчезновение, а только как переход в бессознательное состояние покоя и сна. Умерший Иов «спал бы» и ему «было бы покойно» (3, 13). В пристанище мертвых «беззаконные перестают наводить страх, и там отдыхают истощившиеся в силах. Там узники вместе наслаждаются покоем, и не услышат криков приставника. Малый и великий там равны, и раб свободен от господина своего» (3, 17–19). Смерть есть распад всех земных отношений, всех связей, но она не является полным исчезновением, ибо Иов отчетливо говорит о жизни после смерти, хотя и о другой жизни, нежели здесь на земле.

Эта своеобразная двойственность понимания смерти достаточно характерна. Иов — религиозный человек. Он чувствует свою связь с трансценденцией, все время указывает на роль божественного Провидения. Но он еще не христианин, который руководствуется Откровением и потому смерть воспринимает только как изменение характера экзистенции: «vita mutatur, non tollitur». Нерелигиозный человек, который с трансценденцией не имеет никаких связей, смерть переживает как полное исчезновение, как переход в чистое небытие, как окончательную гибель нашего Я. В этом отношении никаких колебаний у такого человека нет. С другой стороны, христианин тоже не колеблется. Веря в божественное Откровение, он знает, что смерть есть не исчезновение, но только замена экзистенции, проходящей во времени, на экзистенцию в вечности, в которой она не будет осуществляться, но будет вся сразу. И для нерелигиозного человека, и для христианина смерть совершенно понятна: для одного она исчезновение, для другого — переход. Нерелигиозный человек смерть понимает только своим умом, который прозревает конец экзистенции, но за ее грань он проникнуть не в состоянии. Поэтому он и приходит к выводу, пусть даже логически и неоправданному, что смерть есть исчезновение. Христианин смерть понимает по Откровению Божьему, которое утверждает, что со смертью человек не исчезает, но только перешагивает границы этой экзистенции, переходя в иное существование, еще более реальное, нежели это. Ум христианина уже освещен светом веры, потому он и проникает значительно дальше и глубже.

Между тем Иов находится посередине. Его природный ум вроде бы и готов утверждать, что смерть есть конец. Поэтому он так часто говорит об этом конце и живет настроением конца. Но, ощущая свою связь с трансценденцией, веря в ее покровительство и в Провидение, он уже увидел некий свет с той стороны и потому не может считать смерть полным исчезновением. Смерть предстает перед ним как своеобразное засыпание, своеобразное состояние покоя, где все замолкает, успокаивается, но не исчезает. Природного ума Иова уже коснулся трансцендентный свет и потому он не осмеливается принять радикальное решение. Он начинает сомневаться в своих поверхностных представлениях о смерти и не доверять им. Но этот трансцендентный свет ему еще не понятен. Ответ с той стороны о сущности смерти ему еще не дан. Поэтому Иов не осмеливается утверждать. что смерть только переход в другое, такое же реальное, даже, возможно, еще более реальное существование, как и это. Он остается где-то посередине между нерелигиозным человеком и христианином. Иов уже прорвался через замкнутость нерелигиозного человека, но он еще не вышел на просторы христианина. Иов — религиозный человек во всем своем трагизме и со всеми своими сомнениями.

Одно, что Иову совершенно понятно, — это факт, что смерть заканчивает земную экзистенцию человека и что этот конец неотвратим. Мы знаем, что идея реинкарнации, распространенная в Индии, позволяет человеку не один раз появляться на земле, не один раз продолжать сюстороннюю экзистенцию и потому не один раз умирать. Возвращение на землю в учении реинкарнации позволяет не принимать в расчет прежнее завершение экзистенции. В реинкарнации непонятно, когда наконец человек оставляет эту действительность, ибо непонятно, является ли настигшая нас смерть последней или только одной из длинной цепи смертей. Между тем для Иова человек умирает только один раз. Никакого возвращения назад, никакого оживления или воскресения — никакого повторения земной экзистенции нет. «Так человек ляжет и не встанет» (14, 12), — с какой-то даже покорностью говорит Иов. «А человек умирает, и распадается; отошел, и где он?» (14, 19). Эта удивленность Иова как раз и выражает невозможность оживления. Человек живет только один раз и поэтому только один раз умирает. Смерть невозвратно замыкает эту земную экзистенцию и никогда больше ее не открывает. Что есть после смерти? Другое ли, не такое, как здесь, существование? Покойный сон? Замолкание всего? Неясное царство теней? Одно по крайней мере доподлинно — жизнь человека на земле однократна и смерть последний заключительный акт этой неповторяющейся экзистенции.

Наряду со смертью, как окончательным завершением земной экзистенции, Иов выдвигает и постоянность смерти. Для Иова смерть — это не один акт наряду с другими. Она — не момент. Вся экзистенция человека есть постоянное умирание, ибо она постоянно прохождит. То, что мы называем смертью, это только последнее мгновение этого постоянного умирания. «Но гора, падая, разрушается, и скала сходит с места своего; Вода стирает камни; разлив ее смывает земную пыль: так и надежду человека Ты уничтожаешь» (14, 18–19). Человек надеется быть. Между тем он замечает, что всеобщее угасание и изменение затрагивают и его самого. Все в природе понемногу угасает и распадается. Природа погибает не вдруг, но постоянно. Гибель вплетена в существование всего бытия. И так как человек живет в природе и даже связан с ней своим биологическим началом, то и он не освобожден от этого всеобщего угасания. Он тоже угасает: постепенно, медленно, но постоянно и подлинно, пока не приходит последний момент, когда он совсем оставляет эту действительность и переселяется в подземное царство. В этом отношении переживание Иовом постоянности смерти полностью совпадает с пониманием смерти в современной экзистенциальной философии. В экзистенциальной философии смерть тоже не является одним из моментов, но постоянным угасанием. Вся экзистенция человека есть не что иное, как бег в смерть. Смерть не нападает на человека сзади, как на животное, но стоит перед человеком, который постоянно к ней приближается. Судьба человека, по прекрасными и глубокими словами Rilke, «быть вблизи, В близи, вблизи — и в вечном отдаленьи»: вблизи трансценденции, вблизи мира и, наконец, вблизи смерти. Таким образом, человек напрасно пытается не видеть смерти. «На грани смерти мы не видим смерть И дерзко смотрим за предел, как звери»[94]. Смерть кроется в нас самих, и мы ее всегда видим, когда направляем взгляд в себя. Смерть и экзистенция предназначены друг другу. Как истинно то, что мы существуем, так истинно и то, что мы умрем. Смерть — заключительный результат всего нашего существования и, возможно, самый последовательный результат всей нашей жизни. Будучи тесно переплетенной с самой экзистенцией, она постоянно осуществляется всю нашу жизнь. Звучит парадоксально, но мы перестаем умирать только в момент смерти, ибо тогда заканчивается наше прохождение. Поэтому сравнение человеческой экзистенции с разрушающимися горами, с камнями, которые стирает вода, с земной пылью, смываемой разливом, весьма глубоки и правдивы. Мы разрушаемся все время, а смерть — средоточие этого распада и его прекращение.

Но распадаемся ли мы совсем? Является ли смерть последним моментом не только нашего времени, но и нашего бытия? Не остается ли хоть что-то из содержания нашей экзистенции?

Это вопросы бесконечной важности. Проблема бессмертия человека с экзистенциальной точки зрения основная проблема. Даже существование Бога здесь отодвигается на второй план. Бог может и быть, но если человек смертенпо существу, если он исчезает весь, тогда экзистенция Бога здесь ничего не решает и ничему не помогает. Смертный человек перед лицом существующего Бога чувствует себя еще более оскорбленным и униженным. Поэтому бессмертие является самой великой основой для разрешения своей судьбы. Вот почему все народы во все времена верили, что человек живет и после смерти. Об этой посмертной жизни, как уже упоминалось, говорит и Иов. И это еще больше подтверждает мнение, что для Иова смерть не исчезновение, а только переход. Ведь тот, для кого смерть есть полное исчезновение, о каком бы то ни было посмертном существовании речи не ведет. Поэтому в современной экзистенциальной философии проблемы посмертной жизни нет. Нерелигиозный человек уверен, что со смертью все кончается. Поэтому для него нет никакого смысла говорить о том, что есть по ту сторону смерти: там — небытие. Между тем Иов о посмертном существовании говорит. Он перешагивает границы экзистенции и пытается вчувствоваться в потустороннее существование. И это вчувствование Иова весьма характерно. Оно показывает, как человек, не руководствуясь христианским Откровением, переживает посмертную экзистенцию и что находит по ту сторону этой жизни.

Вот как Иов характеризует то состояние, в которое он надеется вскоре войти: «Не малы ли дни мои? Оставь, отступи от меня, чтобы я немного ободрился, Прежде нежели отойду, — и уже не возвращусь, — в страну тьмы и сени смертной, В страну мрака, каков есть мрак тени смертной, где нет устройства, где темно, как самая тьма» (10, 20–22). Желание некоторых экзегетов трактовать эти образы как ад противоречит контексту, ибо здесь Иов говорит о обыкновенной смерти, а не о вечном отпаде от Бога. Здесь он имеет в виду самого себя, ибо надеется вскоре умереть и уйти в страну ужаса и печали. Это образ не ада, а вообще всей посмертной жизни, как ее представляет себе Иов. Отрыв от этой земли и незнание того, что там происходит, тоже черты той же посмертной экзистенции. Иов говорит: «Теснишь его (человека — А. М. ) до конца, и он уходит; изменяешь ему лице, и отсылаешь его. В чести ли дети его, он не знает; унижены ли, он не замечает» (14, 20–21). Прекращение связей с землей окончательно. Тьма заслоняет сознание мертвых от всего, чем живут люди в этой действительности. Порядок, свет и знание — только здесь. По ту сторону только тьма.

Нельзя не заметить, что представления Иова о посмертной жизни весьма схожи с представлениями греков. Греки тоже верили, что человек живет и после смерти. Эта их вера проявляется и в их поэзии и философии. Она составляет одну из великих проблем греческой мысли. Однако сама эта жизнь для греков была только чем-то вроде полусуществования: она была для них только тенью настоящей экзистенции. Очень характерно представляет себе эту жизнь Сафо[95]: «Тогда ты будешь мертвым, и ничего после тебя не останется: ни памяти, ни любви, ибо среди роз пира ты жить не будешь. Никчемный и нищий ты будешь блуждать по дому Аида среди теней»[96]. Такое же понимание посмертной жизни и у эриний-мстительниц, которые преследовали Ореста, убившего свою мать. В этой мести, исходящей из потустороннего мира, кроется мысль, что посмертная жизнь в сравнении с этой экзистенцией малоценна и потому никто не имеет права отнять жизнь у человека, следовательно, отнять у него ценную жизнь и послать в жизнь не имеющую ценности. Мать Ореста просит эриний отомстить Оресту за ее смерть, ибо из-за того, что она была убита, она попала в круг теней, иначе говоря, из подлинной жизни перешла в некое существование теней. E. Peterich, разъясняя значение такой концепции посмертной жизни для творчества греков, замечает, что глубокий пессимизм, эта глубокая и благородная печаль, которая со времен Гомера словно некими черными крылами покрывает всю великую греческую поэзию, есть не что иное, как эмоциональный и понятийный вывод из концепции гомеровского теневого существования мертвых. Действительно, если подлинная жизнь осуществляется только по сю сторону и если однажды придется эту жизнь все-таки оставить и принять судьбу теней, то само собой разумеется, что настроение человека в таком случае не может быть светлым и радостным. Человек, по мнению греков, бывает и после смерти. Но это его существование уже не имеет смысла.

Характерно, что и Иов, и греки для изображения посмертной жизни используют символ тени. Тень есть. Однако она есть только как темная сторона подлинного бытия, как темное его отражение. Сама по себе она не имеет ни смысла, ни подлинного существования. Ее отбрасывает некто другой. Использование этого символа показывает, что религиозный человек, недостаточно освещенный божественным Откровением, предчувствует реальность потустороннего существования, но переживает ее как не подлинное и бессмысленное состояние. Ему представляется, что подлинная экзистенция осуществляется на земле. А все то, что есть по ту сторону, это лишь тени, следовательно, неподлинные и бессмысленные формы. Между тем христианин, которого коснулось божественное Откровение уже во всей своей полноте, потустороннее существование переживает как более подлинное и более осмысленное, нежели экзистенция этой действительности. Для него оно не царство теней, но царство абсолютного света (или абсолютной тьмы), где есть или абсолютное счастье, или абсолютное несчастье. В христианском понимании потусторонняя жизнь не хаос, но дифференцированное состояние в соответствии с выбором самого человека. Она не однородна, как это представляется Иову и грекам. Ее форма зависит от земной жизни и собственного определения по отношению к трансценденции. Человек, не освещенный Откровением, посмертную жизнь отрывает от трансценденции и тем самым делает ее своеобразно независимой. Кажется, что человек, влекомый некой судьбой, вталкивается в подземный мир и там вынужденно ведет темную и печальную жизнь. Возможно, что такой отрыв посмертного мира от трансценденции — знак бессилия человеческого ума. Но вполне возможно, что в этом вырвавшаяся из глубин подсознания трагедия неискупленного человека. Отягощенный грехом и из него не вызволенный человек, будучи не в состоянии соединиться с Богом, после смерти действительно должен вести экзистенцию тени и в ожидании своего вызволения вынужден бессмысленно слоняться по дому Аида. Таким образом, если смотреть на образ посмертной жизни, нарисованный Иовом и греками, глазами не искупленного человека, то другим он и не мог быть. Посмертная жизнь до Христа действительно была существованием тени. Только Христос победил это царство теней и вывел умерших к вечному свету. Только Он, с одной стороны – органично соединил посмертное состояние с трансценденцией, а с другой — со свободным выбором человека. Объективные препятствия, вызванные грехом, мешающие соединению Бога с мертвыми и втолкнувшие их в полусуществование теней, были побеждены смертью и воскресением Христа. Поэтому в свете Христа можно полностью понять, почему во всей дохристианской истории, не исключая ни Иова, ни греков, посмертная экзистенция оторвана от Бога и почему она переживается так, словно человеку она навязана кем-то извне. В христианстве посмертная жизнь возникает в сотрудничестве божественной благодати и человеческой свободы. В дохристианском мире она возникала только из греха, как из всеобщей, всех затронувшей судьбы. Грех, начавшийся виной Адама и проникший во всякого человека, словно некое всеобщее проклятие, угнетал человечество и определял его посмертную жизнь. Отдельный человек мог быть так тесно связан с Богом как и Иов; его совесть могла быть чистой, на ней могло не быть никакого индивидуального преступления; но своими собственными усилиями он не мог преодолеть того общего проклятия, которое было возложено на всех грехом, тем самым он не мог и объяснить своего посмертного существования. Царство теней ожидает всякого не искупленного человека. Только Христос, победив грех, снял с человечества это проклятие и тем самым изменил всю посмертную экзистенцию, построив ее на свободе самого человека, на его желаниях и усилиях, ибо объективных преград уже не было. В христианстве посмертное существование уже не судьба, но выбор. Потому в христианстве нет того глубокого пессимизма, которым пронизана жалоба Иова и который, по свидетельству Peterich’а, охватывает всю греческую поэзию. В христианстве остается только психологическая грусть расставания, но она никогда не превращается в непреодолимый черный пессимизм. В префации[97] траурной мессы говорится о том, что кого печалит реальная неизбежность смерти, того утешит обетование будущего бессмертия. Эти слова могут служить руководством для каждого христианина в переживании будущей судьбы.

Как видим, конец экзистенции это не столько ее физический конец, сколько утрата смысла. Утратив свой смысл, экзистенция теряет и свою ценность, а экзистенция, не имеющая ценности, опускается назад в чистое существование, не достойное экзистенции, следовательно, не достойное названия человеческогосуществования. Будучи призванием, экзистенция им и живет. Она держится до тех пор, пока она осуществляется; пока она наполняется тем объективным содержанием, которое возникает в ней от ее столкновения с миром, от того, что она поймала землю и овладела ею. Смерть в физическом смысле есть не что другое, как прекращение призвания: это приказ собраться слугам у своего властелина и показать, сколько выиграно талантов в этой игре бытия. И тот человек, который природные дары удвоил, встречает смерть светлым взглядом, тем самым, которым он поймал землю. А тот, кто свой талант зарыл в землю, омрачается в своей экзистенции, ибо смерть для него — раскрытие бессмысленности. Поэтому выбор перед лицом смерти, который так сильно акцентирует экзистенциальная философия, тоже зависит от нашего призвания, от верности ему до самого конца. Знак подлинного выбора и подлинного поведения это не героическое принятие и претерпевание смерти как физического акта, нопереживание смерти как завершения призвания. Мгновение смерти есть последнее мгновение нашего призвания — в этом смысл конца экзистенции.