ТРУД И СМЕРТЬ
ТРУД И СМЕРТЬ
В других обществах ставку делали на многое — на рождение и родство, на душу и тело, на истину и ложь, на реальность и видимость. Политическая экономия свела все к одному производству, зато эта ставка оказалась очень велика, связана с непомерным насилием и непомерными упованиями. Сегодня с этим покончено: система не оставила за производством никакой реальной значимости. Зато на свет выходит другая, более радикальная истина, и само торжество системы как раз и позволяет разглядеть эту новую фундаментальную ставку. Оказывается даже возможным ретроспективный анализ всей политической экономии как не имеющей никакого отношения к производству. Это своего рода ставка жизни и смерти. Символическая ставка.
Все ставки являются символическими. Только символическими они и бывают. Эта сторона дела всюду проступает сквозь структурный закон ценности, неизбежно заложенный в коде.
Категория рабочей силы зиждется на смерти. Чтобы стать рабочей силой, человек должен умереть. Эту свою смерть он потом постепенно продает в обмен на заработную плату. Но экономическое насилие, осуществляемое над ним капиталом через неэквивалентный обмен зарплаты и рабочей силы, ничто по сравнению с насилием символическим, которое осуществляется над ним уже при самом его определении как производительной силы. Фальсификация, неэквивалентность этого обмена — ничто по сравнению со знаковой эквивалентностью зарплаты и смерти.
Уже самой возможностью количественной эквивалентности вообще предполагается смерть. Эквивалентностью зарплаты и рабочей силы предполагается смерть рабочего, эквивалентностью всех товаров друг другу предполагается символическое истребление вещей. Во всех этих случаях именно смерть делает возможным расчет эквивалентов и их регулирование как безразличных объектов. Это не насильственно-физическая гибель, это безразличная взаимоподстановка жизни и смерти, нейтрализация как жизни, так и смерти в послежитии, то есть в отсроченной смерти.
Труд есть медленная смерть. Обычно это понимают в смысле физического истощения. Но следует понимать это иначе: труд не противостоит как та или иная смерть — «осуществлению жизни» (таков идеалистический взгляд на дело), он противостоит как медленная смерть — смерти насильственной. Такова символическая реальность. Труд как отсроченная смерть противостоит немедленной смерти в жертвоприношении. Вопреки всяким благодушным или «революционным» воззрениям типа «труд (или же культура) есть противоположность жизни», следует стоять на том, что единственная альтернатива труду — не свободное время или же не-труд, а жертвоприношение.
Все это проясняет генеалогия раба. Первоначально военнопленного просто-напросто умерщвляли (тем самым делая ему честь). Потом его начинают «щадить» и сохранять (conserver — поэтому он servus [раб]) в качестве добычи и престижного имущества; он становится рабом и занимает место среди предметов домашней роскоши. Лишь много позже его приставляют к подневольной работе. Однако он еще не «трудящийся», так как труд появляется лишь на стадии крепостного или же раба-отпущенника, который наконец-то освобожден от нависающей угрозы смертной казни; зачем освобожден? а вот именно для труда.
Итак, труд всегда вдохновляется отсроченной смертью. Он и есть отсроченная смерть. Все решает ритм смерти — медленной или насильственной, безотлагательной или отсроченной: именно этим радикально разграничиваются два типа организации — экономическая и жертвенная. Наша жизнь бесповоротно помещена в рамки первой, укорененной в беспрестанном «отлагании» [diffйrence] смерти.
Этот сценарий никогда не менялся. Трудящийся всегда остается человеком, которого не стали казнить, которому отказали в этой чести. И труд предстает прежде всего как знак унижения, когда человека считают достойным одной лишь жизни. Капитал эксплуатирует трудящихся до смерти? Парадоксальным образом, худшее, что он с ними делает, — это отказ в смерти. Отлагая их смерть, он превращает их в рабов и обрекает на бесконечное унижение — жить в труде.
В подобных символических отношениях сама субстанция труда и эксплуатации безразлична; господин всегда обретает свою власть прежде всего благодаря отсрочке смерти. Таким образом, власть, вопреки бытующим представлениям, — это вовсе не власть предавать смерти, а как раз наоборот — власть оставлять жизнь рабу, который не имеет права ее отдать. Господин присваивает чужую смерть, а сам сохраняет право рисковать своей жизнью. Рабу в этом отказано, он обречен на жизнь без возврата, то есть без всякой возможности искупления.
Изымая раба из смерти, господин изымает его и из оборота символического имущества; это и есть насилие, которому он его подвергает, обрекая его служить рабочей силой. Это и есть тайна власти (так и Гегель в своей диалектике господина и раба выводит власть господина из нависающей над рабом отсроченной угрозы смерти). Труд, производство и эксплуатация являются лишь одним из возможных воплощений этой структуры власти, то есть структуры смерти.
Это меняет все перспективы революционного упразднения власти. Раз власть — это отсроченная смерть, то ее не устранить, пока не будет устранена эта отсрочка смерти. И поскольку власть (этим она всегда и везде определяется) состоит в факте дарения без возврата, то понятно, что власть господина, односторонне жалующего рабу жизнь, будет упразднена лишь в том случае, если эту жизнь можно будет ему отдать, — при смерти неотложной. Иной альтернативы нет: сохраняя свою жизнь, невозможно упразднить власть, так как дарение остается необращенным. Радикальный отпор власти и единственная возможность ее упразднения — только в том, чтобы отдавать свою жизнь, отвечая на отсроченную смерть смертью немедленной. Отправной точкой любой революционной стратегии может быть только жест, которым раб вновь ставит на кон свою смерть, тогда как ее умыкание и отлагание позволяли господину обеспечивать свою власть. Это отказ не быть казненным, отказ жить под гнетом отсроченного смертного приговора, отказ быть в неоплатном долгу за свою жизнь, — фактически быть обязанным долго расплачиваться за нее медленной смертью от труда, которая ничего уже не изменит в униженности раба и в фатальности власти. Насильственная смерть все меняет, медленная же смерть не меняет ничего, ведь для символического обмена необходим определенный ритм, он должен как бы скандироваться: любую вещь следует вернуть тем же жестом и в том же ритме, иначе не получается взаимности и, собственно, нет и возврата как такового. Стратегия властной системы в том и состоит, чтобы сдвигать время обмена, подменяя непрерывностью и смертельной линейностью труда искривленность и незамедлительную обратимость смерти. Поэтому рабу (рабочему) бесполезно отдавать свою жизнь господину и капиталу понемногу, крохотными порциями, по мере убивающего его труда — подобное гомеопатическое жертвоприношение именно что не является жертвоприношением, оно не затрагивает главного, то есть отлагания смерти, а лишь придает этому структурно неизменному процессу форму постепенного истечения.
Конечно, можно предположить, что эксплуатируемый трудом отдает жизнь эксплуататору, то есть в самом процессе своей эксплуатации отвоевывает себе возможность символического ответа. В ходе труда образуется как бы контр-власть, так как эксплуатируемый ставит на кон свою собственную медленную смерть. Это соответствовало бы гипотезе Лиотара о либидинальной экономике, об интенсивном наслаждении эксплуатируемого в самой своей униженности и эксплуатируемости. Да, Лиотар прав — у эксплуатируемого всегда имеет место либидинальная интенсивность, инвестиция желания и отдача своей смерти,[90] но только происходит все это не в характерно символическом ритме немедленного ответа, то есть полного разрешения. Наслаждение не-властью (даже при условии что это не фантазм, позволяющий восстановить у пролетария торжество желания) никогда не упразднит власти.
Сам способ ответа медленной смертью в труде оставляет господину возможность вновь и вновь возвращать рабу жизнь в труде, через труд. Счет никогда не бывает оплачен до конца, он все время сводится в пользу власти, той диалектики власти, которая обыгрывает разнесенность двух полюсов смерти и обмена. Раб остается пленником господской диалектики, его смерть или же постепенно источаемая жизнь служат бесконечному воспроизводству господства.
К тому же система занята нейтрализацией этого символического отпора, откупаясь от него заработной платой. В то время как эксплуатируемый стремится отдать свою жизнь эксплуататору в своем труде, эксплуататор обуздывает эту самоотдачу зарплатой. Здесь опять-таки необходимо просветить все рентгеновскими лучами символического. Вопреки всем видимостям нашего опыта (капитал покупает у трудящегося его рабочую силу и забирает себе прибавочный труд), капитал как раз дает трудящемуся труд (а трудящийся отдает капиталисту капитал). По-немецки Arbeitgeber, то есть предприниматель, значит «трудодатель»; а рабочий — Arbeitnehmer, «трудополучатель». В трудовых отношениях дает именно капиталист, он обладает инициативой дарения, и это, как и в любых других социальных отношениях, обеспечивает ему преимущество и власть, далеко выходящую за пределы экономики. Отказ от труда в своей радикальной форме есть отказ от этого символического господства, от этого унижения пожалованием. Даяние и получение труда функционируют непосредственно как код отношений социального господства, код дискриминации. Этот отравленный подарок обозначается заработной платой — обобщающим знаком всего кода. Ею санкционируется одностороннее дарение труда, то есть, иными словами, ею символически искупается то господство, которое капитал осуществляет посредством дарения труда. Одновременно это дает капиталу возможность заключить всю операцию в рамки договора, стабилизировать коллизию в сфере экономики. Сверх того, зарплата превращает работника в «получателя благ», дублируя его статус «получателя работы» и усиливая его символическую недостаточность. Поэтому отказываться от работы, оспаривать заработную плату — значит ставить под угрозу процесс экономического дара, выкупа и возмещения, обнажая скрывающийся под ним фундаментальный символический процесс.
Сегодня зарплату уже не нужно вырывать силой. Ее вам, как и все остальное, дают — не в обмен на труд, а с тем, чтобы вы ее тратили, то есть для труда иного рода. И в ходе этого потребления, в ходе пользования вещами получатель зарплаты воспроизводит в точности то же самое символическое отношение медленной смерти, какое он претерпевает в ходе труда. Пользователь вещи живет такой же ее отсроченной смертью (он не приносит ее в жертву, а «изнашивает», функционально «расходует» ее), что и смерть трудящегося, умирающего в капитале. И подобно тому как зарплата позволяет откупиться за одностороннее дарение труда, так же и цена, уплаченная за вещь, всего лишь дает возможность пользователю откупиться за ее отсроченную смерть. Доказательством тому символический обычай, по которому все доставшееся даром (подаренное, выигранное в лотерее или в карты) должно не использоваться, а растрачиваться, растранжириваться.
Любое господство должно быть чем-то искуплено. Раньше искуплением служила жертвенная смерть (ритуальное умерщвление царя или вождя) или же ритуальное обращение (праздник и некоторые другие социальные ритуалы, представлявшие собой иную форму жертвоприношения). На этой стадии власть еще разыгрывается прямо и открыто. Эта социальная игра обратимости прекращается с диалектикой господина и раба, где обратимость власти уступает место диалектике воспроизводства власти. Однако здесь по-прежнему требуется симулировать искупление власти. Так и устроен капитал, где формальный выкуп власти осуществляется через громадный механизм труда, заработной платы и потребления. Экономика является сферой искупления по преимуществу, где за господство капитала удается откупиться, так и не ставя его по-настоящему на кон, — наоборот, процесс выкупа переключается на его же собственное бесконечное самовоспроизводство. В этом, возможно, и заключается необходимость экономики и ее исторического возникновения: обществу, ставшему гораздо крупнее и подвижнее первобытных групп, насущно требуется система искупления, которая была бы одновременно измеримой, контролируемой, бесконечно распространимой (в отличие от ритуалов), а главное, не ставила бы под угрозу процесс отправления и наследования власти; оригинальным и беспрецедентным решением данной проблемы как раз и оказываются производство и потребление. Симулируя искупление в этой новейшей форме, подмена символического экономическим позволяет окончательно обеспечить господство политической власти над обществом.
Экономике удалось чудесным образом скрыть истинную структуру власти, поменяв местами составные части ее определения. В то время как власть состоит в том, чтобы односторонне одаривать (и, в частности, жизнью — см. выше), нам внушили как очевидность нечто прямо противоположное: будто власть состоит в том, чтобы односторонне брать и присваивать себе. Под прикрытием этого гениального фокуса может и впредь осуществляться действительное символическое господство, так как все усилия угнетенных попадают в ловушку: они пытаются отобрать у власти взятое ею у них или даже «взять власть» как таковую, — не видя, что тем самым лишь содействуют своему угнетению.
На самом же деле и труд, и зарплата, и власть, и революция должны быть переосмыслены наоборот:
— труд не является эксплуатацией, а даруется капиталом;
— зарплату не завоевывают, а тоже получают в дар; служит она не для покупки рабочей силы, а для искупления власти капитала;[91]
— медленная смерть от труда есть не пассивное страдание, а отчаянный вызов одностороннему дару труда со стороны капитала;
— единственный эффективный отпор капиталу в том, чтобы отдать ему даримое, а это символически возможно только через смерть.
Но раз система, как мы видели, сама отстраняет экономику, лишает ее доверия и даже самой субстанции, то в этом смысле не ставит ли она под вопрос и свое собственное символическое господство? Нет, ведь система во всем насаждает свою стратегию власти, то есть стратегию безответного дара, совпадающего с отсроченной смертью. То же самое социальное отношение устанавливается в средствах массовой информации и в сфере потребления: мы уже видели (в «Реквиеме по Масс-медиа»), что на одностороннее распространение передач нечем ответить, от них нечем отдариться. Так и в проекте CERFI[92] массовая смертность в автомобильных авариях уже истолковывалась как «цена, которую коллектив платит своим институтам… государственные дары вносят в коллективное сознание фактор «задолженности». И тогда напрасная гибель становится просто попыткой покрыть этот дефицит. Кровь, льющаяся на дорогах, — это отчаянная форма компенсации государственных даров, связанных с их прокладкой. То есть авария находит свое место в пространстве символической задолженности перед государством. Вполне вероятно, что чем больше будет расти эта задолженность, тем сильнее станет обозначаться тенденция аварийности. Все «рациональные» стратегии для ее обуздания (профилактика, ограничение скорости, организация медицинской помощи, наказания) фактически не дают ровно ничего. Симулируя возможность ввести аварию в рамки рациональной системы, они по этой самой причине неспособны ухватить корень проблемы — оплату символической задолженности, создающей, узаконивающей и усиливающей зависимость коллектива от государства. Подобные «рациональные» стратегии, напротив, обостряют проблему. Для борьбы с последствиями аварий они предлагают создание новых механизмов, новых государственных институтов, то есть дополнительных «даров», которые лишь еще более отягчают символическую задолженность». Так и повсюду в борьбе сталкиваются общество и политическая инстанция (ср. у Пьера Кластра: общество против государства), возвышающаяся над ним в силу власти, которую она обретает, заваливая его дарами, заставляя его переживать само себя, отнимая у пего смерть, — копя и расточая ее затем понемногу в своих собственных целях. В глубине души никто не приемлет этих благодеяний, старается как может отдариться,[93] однако власть дарит все больше и больше, порабощая все хуже и хуже, и, чтобы покончить с этим, общество или же отдельные индивиды могут доходить до самоуничтожения. Это единственно неотразимое оружие, и от одной лишь коллективной угрозы его применения власть может рухнуть. Перед лицом простого символического «шантажа» (баррикады 1968 года, захват заложников) власть распадается: раз она живет моей медленной смертью, то я ей отвечу моей насильственной смертью. Потому-то мы и мечтаем о насильственной смерти, что живем смертью медленной. И даже одна эта мечта невыносима для власти.