Возвращение{488}
Возвращение{488}
О одиночество! Ты отчизна моя, одиночество! Слишком долго жил я диким на дикой чужбине, чтобы не возвратиться со слезами к тебе!
Теперь только погрози мне пальцем, как грозит мать, теперь улыбнись мне, как улыбается мать, теперь скажи только: «А кто однажды, как вихрь, улетел от меня? —
— Кто, расставаясь, кричал: слишком долго сидел я в одиночестве, и вот разучился я молчанию! Что ж, этому ты теперь научился?
О Заратустра, всё знаю я: и то, что среди многих был ты более покинутым, ты, одинокий, чем некогда у меня!
Одно дело — покинутость, другое — одиночество: этому — научился ты теперь! И что среди людей будешь ты всегда диким и чужим —
— диким и чужим, даже когда они любят тебя: ибо прежде всего хотят они, чтобы их щадили!
Здесь же ты на родине и дома; здесь можешь ты всё высказать и вытряхивать все основания, здесь нечего стыдиться затаённых, закоснелых чувств.
Сюда приходят все вещи, ластясь к твоей речи и льстя тебе: ибо они хотят скакать на твоей спине. Верхом на всяком подобии скачешь ты здесь к любой истине.
Прямо и искренне можешь ты говорить здесь ко всем вещам; и поистине, как похвала звучит в их ушах, что один со всеми вещами — говорит прямо!
Но иное дело — покинутость. Ибо помнишь ли ты, о Заратустра? Как твоя птица кричала над тобой, когда ты стоял в лесу, в нерешимости, не зная, куда идти, почти мертвец, —
— как ты говорил: “Пусть ведут меня мои звери!” Опаснее оказалось быть среди людей, чем среди зверей — Это была покинутость!{489}
И помнишь ли ты, о Заратустра? Как сидел ты на своём острове, среди пустых вёдер источник вина, давая и раздавая, разливая и проливая себя жаждущим, —
— пока, наконец, ты не остался один, жаждущий, среди пьяных и не жаловался по ночам: “Разве брать не большее наслаждение, чем давать? И красть не большее ли наслаждение, чем брать?” — Это была покинутость!{490}
И помнишь ли ты ещё, о Заратустра? Когда приблизился твой самый тихий час, и гнал тебя прочь от тебя самого, и зло шептал: “Скажи и сокруши!”{491} —
— когда он отравил всё твоё ожидание и молчание и привёл в уныние твоё кроткое мужество — Это была покинутость!» —
О одиночество! Ты отчизна моя, одиночество! Как блаженно и нежно говорит мне твой голос!
Мы не спрашиваем друг друга, мы не жалуемся друг другу, мы открыто идём вместе в открытые двери.
Ибо открыто у тебя и светло, и даже часы бегут здесь на более лёгких ногах. В темноте время гнетёт больше, чем при свете.
Здесь прыгают ко мне слова и раскрываются ларчики слов всякого бытия: здесь всякое бытие хочет стать словом, здесь всякое становление хочет научиться у меня говорить.
Но внизу — там всякая речь напрасна! Там забыть и пройти мимо — лучшая мудрость: Этому — научился я теперь!
Кто хотел бы всё понять у людей, должен ко всему прикоснуться. Но для этого у меня слишком чистые руки.
Я уже не хочу вдыхать их дыхание; ах, зачем я так долго жил среди их шума и зловонного дыхания!
О блаженная тишина вокруг меня! О чистый запах вокруг меня! О как вдыхает эта тишина полной грудью чистое дыхание! О как она прислушивается, эта блаженная тишина!
Но внизу — всё говорит, там всё пропускается мимо ушей. Там хоть в колокола звони про свою мудрость — торгаши на базаре перезвонят её звоном своих грошей!
Всё у них говорит, никто больше не умеет понимать. Всё падает в воду, ничто больше не падает в глубокие источники.
Всё у них говорит, но ничто больше не удаётся и не приходит к концу. Всё кудахчет — но кому ещё хочется спокойно сидеть в гнезде и высиживать яйца?
Всё у них говорит, всё заболтано. И что вчера ещё было слишком твёрдым для самого времени и его зубов, нынче висит изо рта у людей настоящего, изгрызанное и обглоданное.
Всё у них говорит, всё разглашается. И что некогда называлось тайной и потаённостью глубоких душ, сегодня принадлежит уличным трубачам и другим мотылькам.
О ты, странное человеческое существо! Ты — шум на тёмных улицах! Вновь лежишь ты позади меня, моя величайшая опасность лежит позади меня!
В пощаде и сострадании была всегда моя величайшая опасность — а все человеческие существа хотят, чтобы щадили и жалели их.
С затаёнными истинами, с рукою глупца и с одураченным сердцем, богатый маленькою ложью сострадания — так жил я всегда среди людей.
Переодетым сидел я среди них, готовый себя не узнавать, чтобы только их переносить, и стараясь уверить себя: «Глупец, ты не знаешь людей!»
Перестают знать людей, когда живут среди них: слишком много напускного во всех людях, — что делать там дальнозорким, прозорливым глазам!
И когда они не узнавали меня — я, глупец, щадил их больше, чем себя; я привык сурово относиться к себе и часто себе мстил за эту пощаду.{492}
Искусанный ядовитыми мухами, изрытый, подобно камню, бесчисленными каплями злобы, так сидел я среди них и ещё говорил себе: «Невинно всё ничтожное в своём ничтожестве!»
Особенно тех, кто называл себя «добрыми», находил я самыми ядовитыми мухами: они кусают в полной невинности, они лгут в полной невинности; как могли бы они быть ко мне — справедливыми!
Кто живёт среди добрых, того сострадание учит лгать. Сострадание делает воздух удушливым для всех свободных душою. Ибо глупость добрых неисповедима.{493}
Скрывать себя самого и своё богатство — этому научился я там внизу: ибо каждого считал я ещё за нищего духом. В том была ложь моего сострадания, что я в каждом знал, —
— что я в каждом видел и чуял, сколько было ему достаточно духа и сколько было уже слишком много для него!
Их надутые мудрецы: я называл их мудрыми, а не надутыми, — так научился я проглатывать слова.{494}{495} Их могильщики: я называл их исследователями и испытателями, — так научился я подменять слова.
Могильщики выкапывают себе болезни. Под старым хламом покоятся дурные испарения. Не надо тревожить болото. Надо жить на горах.
Блаженными ноздрями вдыхаю я опять свободу гор! Наконец мой нос избавился от запаха всякого человеческого существа!
От щекотки свежего воздуха, как от шипучего вина, чихает моя душа, — чихает и весело приговаривает: на здоровье! —
Так говорил Заратустра.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.