О трояком зле{496}
О трояком зле{496}
1
Во сне, последнем утреннем сне, стоял я сегодня на скале, — по ту сторону мира, держал весы и взвешивал мир.
О, слишком рано утренняя заря подошла ко мне; пылом своим она разбудила меня, ревнивая! Ревнует она меня всегда к моему утреннему знойному сну.
Измеримым для того, у кого есть время, имеющим вес для хорошего весовщика, достижимым для сильных крыльев, легко разгадываемым теми, кто щёлкает божественные орехи: таким нашёл мой сон мир:
Мой сон, смелый мореплаватель, полукорабль, полушквал, молчаливый, как мотылёк, нетерпеливый, как сокол, — как же нашлось у него сегодня терпение и время, чтобы взвешивать мир!
Не внушила ли ему это тайно моя мудрость, смеющаяся, бодрствующая мудрость дня, которая насмехается над всеми «бесконечными мирами»? Ибо она говорит: «Где есть сила, там становится хозяином и число: у него больше силы».{497}
Как уверенно смотрел мой сон на этот конечный мир, без жажды нового, без жажды старого, без страха, без мольбы:{498}
— как будто наливное яблоко просилось в мою руку, спелое золотое яблоко с холодной, мягкой, бархатистой кожицей: таким явил мне себя мир:{499}
— как будто дерево кивало мне, с широкими ветвями, крепкое волей, согнутое для опоры и изножья усталому путнику: таким стоял мир на моей скале:{500}
— как будто красивые руки несли навстречу мне ларец, — ларец, открытый для восторга стыдливых, почтительных глаз: таким сегодня явил мне себя мир:{501}
— не вполне загадкой, чтобы спугнуть человеческую любовь, не вполне разгадкой, чтобы усыпить человеческую мудрость; по-человечески добрым был для меня сегодня мир, на который так зло клевещут!
Как благодарю я свой утренний сон, что сегодня на заре взвесил я мир! По-человечески добрым пришёл ко мне этот сон и утешитель сердец!
И пусть днём поступлю я подобно ему, и пусть его лучшее мне послужит примером: хочу я теперь положить на весы три худшие вещи и по-человечески хорошо взвесить их.
Кто учил благословлять, тот учил и проклинать; какие же в мире три наиболее проклятых вещи? Их хочу я положить на весы.
Сладострастие, властолюбие, себялюбие — их до сих пор проклинали, на них клеветали и лгали больше всего, — их хочу я по-человечески хорошо взвесить.{502}
Ну что ж! Здесь моя скала, а там море; оно подкатывается ко мне, косматое, льстивое, верный, старый, стоголовый чудовищный пёс, любимый мною.
Ну что ж! Здесь хочу я держать весы над бушующим морем; и свидетеля выберу я, чтобы следил он, — за тобой, ты, одинокое дерево, сильно благоухающее, с широко раскинутой листвой, любимое мною! —
По какому мосту идёт к будущему настоящее? Какое принуждение принуждает высокое склоняться к низкому? И что ещё велит высшему — расти вверх? —
Теперь весы в равновесии и неподвижны: три тяжёлых вопроса я бросил на них, три тяжёлых ответа несёт другая чаша весов.
2
Сладострастие: жало и червь для всех носящих власяницу и презирающих тело — и «мир»{503}, проклятый всеми грезящими об ином мире: ибо оно смеётся и глумится над всеми лжеучителями и путаниками.
Сладострастие: для отребья — медленный огонь, на котором сгорает оно; для всякого червивого дерева, для всяких зловонных лохмотьев — пылающая и клокочущая печь.{504}
Сладострастие: для свободных сердец невинное и свободное, счастье сада земного, избыток благодарности всякого будущего настоящему.
Сладострастие: только для увядающего сладкий яд, но для тех, у кого воля льва, — великое подкрепление сердца и вино из вин, благоговейно сбережённое.
Сладострастие: великое подобие-счастье более высокого счастья и наивысшей надежды. Ибо многому обещан был брак и больше, чем брак, —
— многому, что более чуждо друг другу, чем мужчина и женщина, — а кто понял вполне, как чужды друг другу мужчина и женщина!{505}
Сладострастие: однако я хочу огородить свои мысли и даже свои слова, чтобы не вторглись в мои сады свиньи и гуляки! —
Властолюбие: пылающий бич для самых твёрдых сердец; жестокая пытка, которую самый жестокий приготовляет для себя самого; мрачное пламя живых костров.
Властолюбие: злая узда, наложенная на самые тщеславные народы; оно хулитель всякой сомнительной добродетели; оно ездит верхом на всяком коне и на всякой гордости.{506}
Властолюбие: землетрясение, разрушающее и взламывающее всё гнилое и пустое внутри; рокочущий, грохочущий, карающий разрушитель повапленных гробов; сверкающий вопросительный знак возле преждевременных ответов.
Властолюбие: перед взором его человек пресмыкается, гнётся, раболепствует, становится ниже змеи и свиньи, — пока, наконец, великое презрение не возопит в нём.{507} —
Властолюбие: грозный учитель великого презрения; городам и царствам оно проповедует прямо в лицо: «Смерть вам!» — пока сами они не возопят: «Смерть нам!»{508}
Властолюбие: заманчивое, поднимается оно к чистым и одиноким, вверх к самодовлеющим вершинам, пылая, как любовь, заманчиво рисующая пурпурные блаженства на земных небесах.
Властолюбие: но кто назовёт его любием, когда высокое жадно стремится вниз к власти! Поистине, нет ничего болезненного в таком устремлении и нисхождении!
Чтобы одинокая вершина уединялась не навеки и не довольствовалась собою; чтобы гора спустилась к долине и ветры вершины к низинам:
О, кто бы нашёл настоящее имя, чтобы окрестить и возвести в добродетель такую тоску! «Дарящая добродетель» — так назвал однажды Заратустра то, чему нет имени.{509}
И тогда случилось — и поистине, случилось в первый раз! — что его слово возвеличило себялюбие, цельное, здоровое, бьющее ключом из могучей души, —
— из могучей души, которой принадлежит высокое тело, прекрасное, победоносное и услаждающее, вокруг которого всякая вещь становится зеркалом,{510} —
— гибкое, убеждающее тело, танцор, подобием и выражением которого служит душа, радующаяся себе самой. Радость таких тел и душ называет себя — «добродетелью».
Своими словами о добре и зле огораживает себя такая радость, как священной рощею; именами своего счастья гонит она от себя всё презренное.
Прочь от себя гонит она всё трусливое; она говорит: дурное — значит трусливое! Достойным презрения ей кажется тот, кто постоянно заботится, вздыхает и жалуется и кто собирает малейшие выгоды.
Она презирает всякую унылую мудрость: ибо, поистине, существует мудрость, цветущая во мраке, мудрость ночных теней, постоянно вздыхающая: «Всё — суета!»{511}
Боязливую недоверчивость ни во что не ставит она и тех, кто требует клятв вместо взоров и рук; как и всякую слишком недоверчивую мудрость, — ибо такова мудрость трусливых душ.
Ещё ниже ставит она слишком услужливого, кто тотчас, как собака, ложится на спину, смиренного; есть и смирная мудрость, собачья, смиренная и слишком услужливая.
Ненавистен и мерзок ей тот, кто не хочет защищаться, кто проглатывает ядовитые плевки и злобные взгляды, кто слишком терпелив, кто всё переносит, всем доволен: таковы повадки раба.
Раболепствует ли кто перед богами и пинками их ног, перед людьми и их глупыми мнениями, — на всё рабское плюёт оно, это блаженное себялюбие!
Дурно: так называет оно всё приниженное и униженно-рабское, покорные моргающие глаза, сдавленные сердца и ту лживую податливую породу, которая целует большими, трусливыми губами.{512}{513}
Лже-мудрость: так называет оно всё, над чем мудрствуют рабы, старики и усталые; и особенно всю дурную, суемудрую, перемудрившую глупость жрецов!
Лже-мудрецы, однако, все эти жрецы, уставшие от мира и те, чья душа похожа на душу женщины и раба, — о, какую жестокую игру вели они всегда с себялюбием!
И то должно было слыть добродетелью и называться добродетелью, что злые шутки шутили с себялюбием! Быть «без себялюбия» — этого хотели бы для себя, с полным основанием, все эти трусы и пауки-крестовики, уставшие от мира!{514}
Но для всех них приближается день, перемена, меч судии, великий полдень — тогда откроется многое!{515}
И кто называет Я здоровым и священным, а себялюбие — блаженным, поистине, говорит то, что знает, прорицатель: «Смотрите, он приближается, он близок, великий полдень!»
Так говорил Заратустра.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.