2. Россия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Россия

В Новое Время человеческий дух развивался главным образом в Европе. Вне Европы был духовный застой: различные общества застыли в той или иной стадии развития и больше не производили новых идей. Типичным примером такого застойного общества был Китай, соединивший в себе материальную самодостаточность с духовным самодовольством. Культурные страны Ближнего Востока и Индия исчерпали свою религиозную потенцию и впали в спячку. В остальной части мира жили отсталые племена, которым история не дала времени самостоятельно созреть. Идеи рождались в Европе, и оттуда распространялись на весь мир.

Было бы очень трудно – при современном состоянии историографии даже невозможно – объяснить, почему так получилось. Я ограничусь поэтому констатацией того, что происходило в Новой истории: весь мир заимствовал у европейцев не только технические навыки, но еще больше системы мышления и чувствования, то есть воспринимал европейскую духовную жизнь.

Процесс усвоения европейских идей сталкивался с культурными препятствиями, с традициями других культур, более или менее далеких от европейской. Мы очень мало знаем о психологии различных культур, особенно неевропейских. Но можно предполагать, что к восприятию европейских идей были больше всего готовы народы, близкие к европейцам по происхождению и языку, хотя и не влившиеся в русло общеевропейского развития. Такими народами были славяне, в частности, русские.

До татарского нашествия история России была частью истории европейского феодализма. Племена, из которых возник русский народ, были индоевропейского происхождения; славяне были при этом ближе к германцам, чем к грекам, римлянам или кельтам. Как почти все страны Европы, Русь подверглась германскому завоеванию: подобно тому, как франки дали имя Франции и англы – Англии, Россия получила свое имя от шведских завоевателей, родственных норманнам. Финны и до сих пор называют своих соседей-шведов именем «росс», а на Руси их называли другим словом германского происхождения – варягами. Варяги растворились в России, как норманны в Англии, дав завоеванной стране княжеские династии. Христианство пришло в Россию в конце десятого века, чуть позже, чем к скандинавам. Это было греческое, а не римское христианство, и случившийся вскоре раскол церквей отдалил Россию от Европы. Но в основном, до 13-го века русские княжества развивались по образцу, общему для всей феодальной Европы. Татарское завоевание прервало этот процесс и надолго привязало Россию к Азии.

Характерным признаком русской культуры была ее крестьянская община. Открытие этой общины немецкими учеными показалось вначале сенсацией, но потом обнаружилось, что такие же общины были в средневековой Германии и до сих пор сохранились в Индии: это была первоначальная земледельческая культура всех индоевропейцев. Но в Западной Европе сельская община не сохранилась до Нового времени, а в России она уцелела – точно так же, как в Индии – под прикрытием помещичьего землевладения. Коллективизм общинной жизни был пережитком племенной эпохи, и в нем отчетливо проявлялся тот социальный инстинкт, который в более развитых обществах был фрустрирован институтом частной собственности. Этот коллективизм племенных обычаев выражался в решении дел общей сходкой и в совместном владении землей, с периодическими переделами участков. Переделы земли служили для того, чтобы все члены общины могли получить, по очереди, выгодные участки: на современном языке, это предотвращало возникновение земельной ренты. Племенные обычаи, описанные у нас в главе третьей, возникли не более ранней, охотничьей стадии развития. Если вы перечитаете это описание, то оно скорее всего напомнит вам американских индейцев и, несомненно, вызовет у вас симпатию; эти обычаи вызывали восхищение просветителей восемнадцатого века. Но люди с подобными обычаями жили у нас в России сто лет назад: это были русские крестьяне.

Первыми, кто заметил особые обычаи и понятия русского крестьянства, были так называемые славянофилы – Хомяков, братья Киреевские и их окружение. Эти люди, воспитанные на немецкой идеалистической философии, заимствовали из нее романтическую реакцию на французскую революцию и буржуазную культуру. В поисках идейного оправдания этого настроения они стали подчеркивать особенные свойства России. Особая психология русского народа, как они думали, выражалась в обычаях русской крестьянской общины. Эти обычаи они принимали за образец чистого христианства, сохранившегося в простом русском народе, и объясняли это его православной верой. Их не привлекало казенное церковное православие с его византийскими корнями: для них только русское православие было истинным христианством. Они приписывали русским крестьянам особый вид общественной солидарности, для которого придумали название «соборность», и который, конечно, выводился из любви к ближнему. В этой доктрине заключалась немалая идеализация, но тем упорнее они за нее держались: как выразился славянофил Кошелев, «без православия народность наша – дрянь». Это мнение иллюстрирует барское отношение славянофилов к простому народу.

Нетрудно понять, почему славянофилы связывали древние обычаи русских крестьян с христианством. Ведь само христианство было тоже выражением социального инстинкта, и эта его первичная основа, столь отчетливая в Новом Завете, всегда была мотивом еретических народных движений. Впоследствии русские народники, видя эти обычаи, уверовали в природный социализм русского мужика – но ведь и сам социализм был, как мы видели, ересью христианства. Конечно, русские помещики, искавшие идеал праведной жизни у своих мужиков, не понимали всех этих связей и вовсе не думали бороться с угнетателями крепостных, которыми были они сами. Но народники, так же мало понимавшие природу русской общины, пытались поднять ее на борьбу.

Взгляды славянофилов и народников вызвали впоследствии не только беспощадную критику, но и насмешки, поскольку распад крестьянской общины происходил у всех на глазах, и русские крестьяне, по-видимому, не проявляли интереса ни к «соборности», ни к социализму, да и вообще вели себя в послереформенных условиях не так, как предполагали их почитатели, правого и левого толка. Россия становилась все более «буржуазной», и марксисты подчеркивали, что ей предстоит пройти стадию капитализма. Между тем, взгляды славянофилов (а впоследствии народников), как это видел Герцен, содержали в себе некоторую долю истины: психология русского народа в самом деле была особенной. Этой особенностью был коллективизм, и мы объясняем этот коллективизм как проявляющийся в пережитках племенной культуры социальный инстинкт. Конечно, в «великом парламенте инстинктов» (как его назвал Лоренц) раздаются и другие голоса. Но Герцен и народники были не так уж неправы, полагая, что Россия, с ее пережитками племенной морали, будет особенно восприимчива к социализму: она приняла его крайнюю ересь – коммунизм.

Примечательно, что Маркс и Энгельс рассчитывали на победу коммунизма в самых передовых странах Запада, а в действительности это произошло как раз в отсталых странах, сохранивших племенной коллективизм и, тем самым, легко возбудимый социальный инстинкт. Коммунизм апеллировал к будущему человечества, но оказался ближе его прошлому. Он не был навязан России чуждыми ей заговорщиками. Он в самом деле пришел в Россию из Европы, но попал на подходящую для него почву и принес свои плоды. Коллективизм русской души выродился в коллективное безумие.

________

Россия, воспринявшая при Петре Великом технические навыки Запада, стала великой державой под властью самодержавных царей. Для управления этим огромным государством и для ведения войн нужно было множество чиновников и офицеров. Чиновники и офицеры должны были быть грамотны; а поскольку приходилось иметь дело с иностранцами и иностранной техникой, то некоторым из них требовалось даже образование, в европейском смысле этого слова. Петр убедился, что надо посылать молодых людей в Европу для обучения нужным профессиям. Не все они возвращались, но те, кто возвращался, усваивали много других вещей, вовсе не предусмотренных начальством. С этого началась русская интеллигенция: через сто лет, в начале девятнадцатого века в России было уже третье поколение образованных людей, главным образом дворян.

Этим людям трудно было помешать читать иностранные книги, и они начинали думать, как европейцы. Французское Просвещение и Французская Революция произвели на них сильное впечатление. Они думали о России и видели вокруг себя, прежде всего, рабство. Поэтому первым побуждением русской интеллигенции было стремление к свободе. Когда русские офицеры – почти все владевшие иностранными языками – увидели Европу во время наполеоновских войн, их главным впечатлением была свобода, потому что к тому времени в Европе уже не было крепостных. Из этих офицеров вышли первые русские революционеры, пытавшиеся устроить военный переворот 14 декабря 1825 года. Их прозвали «декабристами». Замечательно, что эти дворяне, восставшие против самодержавия, действовали против интересов своего класса, что стало особой чертой русской революции. Они боролись за интересы другого класса, и людей из этого класса – солдат – вывели на Сенатскую площадь. Но солдаты не понимали, чего хотят их офицеры. Их пришлось обмануть: наученные офицерами, они требовали другого царя – Константина, и конституцию, которую, кажется, считали женой Константина. Так началась трагедия русской революции.

Несомненно, декабристы могли совершить дворцовый переворот и устроить военное правительство, но они продержались бы недолго. Подавляющее большинство дворянства было бы против них, и они не смогли бы поднять крестьян. Русская интеллигенция, в самом деле совершившая впоследствии революцию, уже не была дворянской.

В России становилось все больше образованных людей. В начале девятнадцатого века, как свидетельствуют тиражи русской печати, было всего несколько тысяч человек читающей публики, а в середине века она уже насчитывала десятки тысяч. Образованные люди происходили теперь из разных слоев общества, и потому назывались «разночинцами». Они были детьми чиновников, ремесленников, торговцев, иногда даже крестьян, но особенно часто они происходили из духовенства: дети священников очень скоро освобождались от религии. Чаще всего им приходилось служить в государственных учреждениях, но в России образование было европейским и неизбежно свободным, а государство деспотическим, и по своему образу действий справедливо считалось азиатским. Между образованными людьми и российским государством возник раскол, не сравнимый ни с чем в истории Европы.

Образование отчуждало человека от русской жизни. Крепостное рабство подавляющей массы населения представлялось ему чудовищной несправедливостью, правящее и не работающее барство – классом паразитов-рабовладельцев, а вся система управления – колоссальной бессмыслицей. Вся официальная идеология была для него очевидным лицемерием, и поскольку она основывалась на православной религии, то и религия стала для него частью этой системы угнетения и лжи. В Европе молодой человек, получивший образование, сохранял уважение к занятиям своего отца и чаще всего наследовал его общественное положение: это была естественная, исторически сложившаяся «социализация». В России же образованный человек, смотревший с одинаковым отвращением на барскую усадьбу, чиновничью канцелярию и церковь, становился асоциальным, не находил себе места в сложившейся русской жизни. Это и была та «беспочвенность» русской интеллигенции, на которую жаловались впоследствии ее консервативные ренегаты.

Неизбежный разрыв между идеалом и действительностью принял в России особенно резкую форму, потому что реформы Петра застали ее культуру неразвитой и по существу бесписьменной. Развитие воспринималось как подражание «чужому», а когда из этого развития возникали гибридные квазиевропейские учреждения и понятия, из Европы вскоре приходили новые идеи, и все «свое» снова представлялось нелепым и смешным. Нечто подобное происходило в азиатских странах, например, в Китае и Японии, но там была развитая, давно сложившаяся культура; впрочем, Китаю тоже предстояла необычная судьба.

Разрыв с традицией, происходивший у разночинцев в течение одного поколения, имел особенные психологические следствия. Люди, получившие европейские понятия из книг и разговоров, придавали европейским идеям полное, бескомпромиссное значение: религия отбрасывалась как «опиум для народа», демократия понималась как «народовластие», и очень скоро выяснилось, что, по выражению Прудона, «собственность – это воровство». Все ограничения и препятствия, возникающие при практическом применении таких идей, русским интеллигентам были неизвестны, потому что практическая жизнь вокруг них была совсем другой. Конечно, они были наивны – часто наивны, как дети. Мемуары девятнадцатого века - Герцена, Кропоткина, Морозова - правдиво описывают эту среду.

Новые идеи приходили с Запада, потому что культурный потенциал России был ниже европейского: в России очень долго не было оригинального мышления. Первыми пришли идеи французского Просвещения, так называемое «вольтерьянство». Они были усвоены еще дворянской интеллигенцией. Затем пришли идеи Революции: декабристы уже писали для России конституции. Потом появилась немецкая «романтическая» философия, Шеллинг и особенно Гегель. Трактаты, напечатанные готическим шрифтом и пахнущие средневековой схоластикой, воспринимались как «последнее слово европейской науки», и в них надеялись найти ответы на все жгучие вопросы современной жизни.

Влияние Гегеля в России заслуживает особого исследования. Русским университетам нужны были профессора, и первый русский царь, получивший европейское образование – Александр I – посылал молодых людей в Европу «для подготовки к профессорскому званию». Конечно, их нельзя было посылать в кипящую революциями Францию, или в слишком свободную Англию – да в России и не учили английского языка; самым подходящим местом была ученая и полицейски охраняемая Германия. Молодых ученых отправляли в Берлин, в столицу дружественного прусского короля; а в Берлинском университете главным философом был Гегель. Для молодых русских ученых гегелевская философия и стала «последним словом европейской науки». Вернувшись домой, они внесли эту премудрость в русские университеты. В кружках русской молодежи жадно ее поглощали: кто не читал Гегеля, считался отсталым.

Первым интеллигентом-разночинцем был Белинский, читавший по-французски, но не знавший немецкого. Ему переводил Гегеля друг, дворянин Бакунин. (С такой же серьезностью через полвека изучали «Капитал»). Гегель утверждал, что «все действительное разумно, и все разумное действительно», а это допускало – как и все у Гегеля – самые различные толкования. Друг Мишель Бакунин (в то время еще не анархист) истолковал это таким образом, что русская действительность тоже имеет разумные основания, и Белинский целый год пытался примириться с этой действительностью. Но потом из Европы пришла мода на социализм, и Белинский стал социалистом. Все это было не смешно, а трагично, потому что русские интеллигенты принимали европейские идеи всерьез и посвящали им свою жизнь.

Конечно, разрыв русской интеллигенции с русским государством означал ее радикализацию. Людям, ненавидящим весь строй русской жизни, трудно было заниматься в России какой-нибудь практической работой. Но после отмены крепостного права выделилось «умеренное» крыло интеллигенции, которое можно назвать либеральным. Либералы шли на государственную службу, участвовали в работе земских учреждений, преподавали в гимназиях и университетах, устраивали больницы; они проводили судебную реформу, пытаясь привить русским уважение к закону. Благодаря умной и самоотверженной работе этих интеллигентов Россия вступила в двадцатый век более цивилизованной страной, развивавшейся в европейском направлении. К несчастью, правящий класс России не проявил реализма и не умел делать уступки требованиям времени. Страной управляла безответственная и жестокая бюрократия, во главе с царем и его дворянским окружением.

Радикальная часть русской интеллигенции не могла примириться с этой властью и стремилась к насильственному свержению самодержавия. Первые русские социалисты – «народники» – верили в прирожденный социализм русского крестьянина и хотели возбудить крестьянское восстание. С этой целью они устроили (в начале семидесятых годов) «хождение в народ», одеваясь в крестьянское платье и раздавая революционные прокламации. Но крестьяне плохо понимали этих агитаторов, а иногда связывали их и сдавали властям; начались судебные и полицейские преследования, только ожесточившие народников. В 1876 году они основали конспиративную партию «Земля и Воля» и принялись за более систематическую подготовку революции. Правительство ответило репрессиями и казнями. Тогда из партии народников выделилась террористическая организация «Народная Воля», устроившая ряд покушений на царских сановников; 1 марта 1881 года народовольцы убили царя Александра II. Конечно, небольшой группе террористов не удалось запугать правительство, и вскоре их силы были истощены. Более умеренная фракция народников, «Черный Передел», занималась мирной пропагандой; но в начале двадцатого века из нее возникла партия социалистов-революционеров (эсеров), опять вернувшихся к террору.

Неудачи народников скомпрометировали их идеологию. Новая идеология, как обычно, пришла с Запада: это была социал-демократия, философией которой был марксизм. Повторилась история с Гегелем: русские интеллигенты уверовали, что это и есть «последнее слово западной науки», дающее ответ на все вопросы жизни. Как мы видели, Маркс претендовал на построение «научного социализма», и русские (не только русские!) марксисты полагали, что, наконец, найдено научное объяснение истории и общественной жизни, предсказывающее неизбежное наступление социализма. Замечательно – и характерно для духа этого времени – что утопические предсказания и революционные замыслы выступали здесь, прикрываясь авторитетом «науки». Точно так же, для русских гегельянцев сочинения их учителя тоже были «наукой», и притом новейшей!

«Капитал» Маркса представлял собой огромный трехтомный трактат, написанный запутанным гегельянским языком. Маркс, считавший себя ученым экономистом, никогда не мог избавиться от методов высоко ценимой им гегелевской «диалектики» и от гегелевского языка, который немцы называют «кудрявым» (kraus). Самые усердные марксисты читали его, конечно, в оригинале; но вскоре вышел и перевод: царская цензура не усмотрела в этом ученом труде ничего опасного. Обыкновенные марксисты, конечно, не были в состоянии прочесть «Капитал» и принимали на веру то, что им объясняли в популярных брошюрах. Сильная сторона марксистской доктрины – экономическое объяснение истории – внушила русским социалистам особое доверие, потому что именно в то время, в 80-ых и 90-ых годах, в России возникла крупная промышленность и стало ясно, что экономические силы не позволят ей избежать капитализма. Но и другая сторона марксизма была важна для русских социалистов: по новейшей науке оказывалось, что будущей революционной силой было не крестьянство, а только что возникший в России рабочий класс. Надо было искать сторонников не в деревне, а в городе, и за это сразу же принялись.

Первая группа русских марксистов возникла в 80-ых годах, и лидером ее был Плеханов. Русские марксисты, разделяя общие идеи своей доктрины, конечно, не рассчитывали, что в России удастся мирно перейти к социализму (как этого ожидали европейские социалисты). Напротив, они предвидели ожесточенную борьбу с русским самодержавием, а потом и с народившейся в конце века русской буржуазией. Но Плеханов и его сторонники высмеивали наивность народников, пытавшихся поднять на восстание отсталые крестьянские массы: как учил Маркс, революцию должен был совершить сознательный пролетариат. Они отвергли также, как авантюризм, индивидуальный террор. Рабочий класс, – говорили они, – применит к своему классовому врагу массовый террор: враг будет ликвидирован как класс.

Эта программа революционного террора тоже не была изобретена в России: даже и эти взгляды русских марксистов были заимствованы с Запада. Самое слово «террор» (по-латыни означающее «ужас») было пущено в ход в его нынешнем смысле во время Французской Революции. В «Послании Коммунистической Лиге» (1850) Маркс рассматривает ситуацию, которая возникнет, если рабочие совместно с буржуазными демократами выиграют битву с феодализмом и установят демократический режим. В таком случае,– говорит Маркс,– рабочие должны выдвинуть лозунг «Перманентная революция!», в котором нельзя не узнать «превращение буржуазной революции в социалистическую». Как видите, Ленин и в этом был не очень оригинален, а Троцкий прямо перенял этот лозунг. Практические советы Маркса, содержащиеся в том же «Послании», не оставляют сомнений, как его ученики должны были устраивать эту «перманентную революцию»:

«Они должны действовать таким образом, чтобы революционное возбуждение не угасло сразу же после победы. Напротив, они должны поддерживать его, сколько возможно. Они никоим образом не станут противодействовать так называемым эксцессам, когда ненавистные личности приносятся в жертву народному мщению, или когда разрушаются общественные здания, вызывающие ненавистные воспоминания. Такие действия должны быть не только терпимы: их следует направлять, подавая этим пример».

Можно сказать, конечно, что эти советы отражают скорее практику якобинцев, чем склонности самого Маркса, который был всего лишь кабинетным ученым. Но в апреле 1871 года, во время Парижской Коммуны, он говорит, что если «геройские парижские товарищи окажутся побежденными», то это произойдет из-за их «великодушия» (и ставит это слово в кавычки), из-за « «честности», доведенной до мнительности» (письмо Кугельману). И там же он объясняет по поводу демократии: «Центральный комитет слишком рано сложил свои полномочия, чтобы уступить место Коммуне». Конечно, Маркс не стал главнокомандующим и не отдавал приказов о расстрелах, но Троцкий, тоже профессиональный литератор, делал на практике все, о чем писал.

Таким образом, идеи коммунизма были в России тоже импортным товаром, как и другие идеи, заимствованные из Европы перед тем. Но все социальные учения, воспринятые из европейских источников, русские интеллигенты понимали – вне их естественного контекста – буквально и прямолинейно, пытаясь немедленно воплотить их в жизнь. Эта черта хорошо известна из истории религиозных сект, столь же серьезно воспринимавших священное писание, пришедшее к ним из далекой восточной страны и возникшее там во время крайних общественных бедствий. Многие сектанты пытались немедленно применить на деле предписания Нагорной Проповеди, и нетрудно понять, к чему это могло привести. Обычно такие движения возникали в группах, переживавших социальную и культурную неустойчивость. Как мы видели, русская интеллигенция как раз была такой группой: большинство ее членов, в первом поколении усвоивших начала европейской цивилизации, приняло ее новейшие доктрины с наивностью и рвением неофитов.

Многие пытались объяснить это явление особыми свойствами русского народа, но в этой гипотезе нет нужды. Народы, не имевшие опыта самоуправления, всегда воспринимали политические утопии со «звериной серьезностью» (любимое выражение Конрада Лоренца: tierisch ernst). Даже англичане, когда у них еще не было демократии, произвели пуритан, в изображении Маколея психологически неотличимых от большевиков [См. его эссе Milton, The Edinburgh Review, 1825]. Французы, вовсе не знавшие политической самодеятельности, произвели все ужасы террора не потому, что жестокость была их национальной чертой; и немцы, привыкшие полагаться на свое начальство, вовсе не были какой-нибудь особенной нацией, поддавшись соблазнам нацизма.

Важно отметить, что политический радикализм не был присущ русской интеллигенции в целом. Но в русской революции, к которой мы сейчас перейдем, решающую роль сыграло ее небольшое радикальное меньшинство.

________

Русская революция была самой разрушительной и самой неудачной из революций. Люди, начинавшие эту революцию, хотели свергнуть самодержавие и установить в России свободный демократический строй. Люди, продолжившие эту революцию, хотели уничтожить эксплуатацию человека человеком и открыть угнетенным труженикам путь к всестороннему развитию. Но русская революция привела к невиданной в истории системе автократического правления, всеобщему рабству и уничтожению культурного слоя населения – прежде всего тех, кто начал и продолжил эту революцию.

В отличие от народных мятежей, революции имеют сознательное руководство, ставящее себе определенные цели. В России руководить революцией могла только интеллигенция – сплошь оппозиционно настроенная, но отчетливо делившаяся на либеральное, то есть умеренно демократическое большинство, и радикальное меньшинство, готовое прибегнуть к насилию. Революции всегда используют возбуждение народа, но характер их определяют те, кто ими руководит. Февральской Революцией 1917 года руководили либералы, и она была политической революцией. Октябрьской Революцией руководили радикалы, и она была не только политической, но и социальной, то есть изменила не только политический строй, но и все общественные условия в стране. После периода возбуждения народная масса обычно примиряется с порядком, установленным победившими партиями; но эти партии должны создать порядок, с которым народ может примириться. Если это им не удается, возникают гражданские войны и новые революции.

Главной либеральной партией России была партия конституционных демократов, сокращенно прозванных «кадетами». Основной психологической установкой этой партии было стремление к свободе, в гражданском и гуманистическом смысле этого слова: она называла себя «партией народной свободы». В отличие от Западной Европы, свобода экономической деятельности никогда не была «классовым» мотивом русских либералов: хотя в их партию входили самые развитые из русских промышленников, в основном это была партия русских интеллигентов. Кадетами были университетские профессора, преподаватели, служащие государственных учреждений и частных компаний, инженеры и техники, а также большинство людей свободных профессий – журналисты, адвокаты и врачи. Почти все люди с основательным образованием и знанием практической жизни были кадеты. С точки зрения пришедших к власти большевиков, это была «буржуазная» партия; поэтому кадеты были в конечном счете изгнаны или истреблены, что означало конец русской культуры. Даже хозяйственные меры советской власти удавались лишь до тех пор, пока их проводили «буржуазные специалисты».

С начала двадцатого века кадетская партия, хотя и не имевшая юридического статуса, действовала почти открыто; у нее были влиятельные газеты и журналы, издательства, связи во всех слоях общества и значительная фракция в Государственной Думе – зачаточном русском парламенте, созданном после 1905 года. Как правило, кадеты были солидно устроенные, зажиточные люди, не призывавшие к насильственным действиям; поэтому власти их не очень преследовали.

С другой стороны, радикальные партии проповедовали насильственное изменение государственного строя и экспроприацию частной собственности, а поэтому строго преследовались полицией и ее секретной службой – так называемой «охранкой». Эти партии действовали нелегально, а их «центральные комитеты» обычно находились за границей. Для защиты от полиции им приходилось прибегать к фальшивым документам, а иногда и к вооруженному сопротивлению; некоторые из них применяли экспроприации государственных денег и индивидуальный террор. Царское правительство, сравнительно мягко наказывавшее нелегальную пропаганду, применяло к террористам (и даже подозреваемым в терроре) смертную казнь. Некоторые члены радикальных партий имели легальный статус, конспирируя свои связи с партией, но главную часть «партийных кадров» составляли «профессиональные революционеры», которые вели нелегальный образ жизни, переезжая с места на место с поддельными документами. Их было всего несколько тысяч, но, конечно, люди, избравшие такой образ жизни, твердо верили в партийную доктрину и отдавали партии все свои силы. Влияние нелегальных партий на историю своей страны отнюдь не соответствует их численности: Россия доставила классические примеры этого рода.

Конечно, у русских радикалов не было времени учиться: это были, как правило, «полуинтеллигенты», люди, не окончившие университет, или даже гимназию. Они мало читали и принимали партийную доктрину на веру: ученые люди были у кадетов. Для этих людей, неискушенных в истории, экономике и тем более в философии, достаточно было партийных программ, которых они держались с догматическим упрямством, напоминающим христианских сектантов. Ленин, с его узким схоластическим умом, был среди них образованным человеком. «Идейные споры» русских революционеров кажутся ребяческими, но из-за таких разногласий они потом убивали друг друга.

Главными радикальными партиями были партия социалистов-революционеров («эсеров») и социал-демократическая рабочая партия («эсдеков»). Первая из них считала себя «крестьянской» партией, а вторая – «рабочей», хотя обе состояли главным образом из интеллигентов.

Эсеры рассматривали себя как наследников «Земли и Воли», и в самом деле насчитывали в своих рядах некоторых уцелевших народников. Для них Россия все еще была крестьянской страной, и они не обращали особенного внимания на утвердившийся в стране капитализм. Средоточием их мыслей была земля, которую надо было отобрать у помещиков и отдать крестьянам; эта проблема и в самом деле все еще была жгучей в некоторых местностях России, хотя к моменту революции в Европейской России, где только и были помещики, им принадлежало в целом лишь около 20 процентов пахотной земли. Что касается воли, то есть свободы, то эсеры были ей привержены больше своих конкурентов, эсдеков. Они не хотели никакой диктатуры и собирались – после революции – передать всю власть народу, который изберет для этого Учредительное Собрание. Термин они заимствовали, как это все время делали русские революционеры, у Французской Революции (Assembl?е Constituante). Эсеры – даже «левые эсеры», входившие несколько месяцев в советское правительство – в самом деле заботились о правах человека и хотели водворить в России демократию; история не дала им возможности подтвердить все это на деле. Во всяком случае, у эсеров не было разработанной теории эсдеков, в частности, гегелевского доктринального презрения к свободе личности и «классового» коллективизма. Впрочем, эсеры, вслед за народниками, применяли «индивидуальный террор», то есть пытались запугать правительство, убивая царских генералов и чиновников. Этим занималась их «боевая организация», во главе которой, примечательным образом, оказался агент охранки Азеф.

Разработанная теория была у марксистов – русских социал-демократов. Марксисты видели становление капитализма в России и считали это подтверждением своей теории. Они не замечали особых условий России, где было еще мало промышленных рабочих, и где большинство населения составляли неграмотные и связанные с частной собственностью (а следовательно, «классово чуждые» им) крестьяне. Почти сразу же после образования социал-демократической партии – в 1903 году – в ней произошел раскол. Более ортодоксальные марксисты, ощущавшие себя частью европейской социал-демократии и признававшие демократическую организацию партии, получили название «меньшевиков»; к ним примкнули первые русские марксисты, в том числе Плеханов. Другая часть партии, «большевики», считали, что в нелегальных условиях России демократией внутри партии можно пренебречь, и хотели превратить свою партию в эффективную, дисциплинированную на военный лад организацию профессиональных революционеров. Эту группу социал-демократов возглавил молодой, так и не приступивший к практике адвокат Ульянов, принявший псевдоним «Ленин». Замечательно, что очень скоро самое слово «социал-демократия» стало у большевиков ругательным. Продолжая называть себя марксистами, они все дальше уходили от европейского мышления и образа действий. Очень русской чертой большевиков – к чему мы еще вернемся – была преимущественная ориентация на захват власти. Как подданные русского царя, они подсознательно верили во всемогущество власти, но не знали, что будут делать с этой властью, когда она окажется в их руках: у Маркса об этом ничего не было сказано. Можно спросить, почему эти люди, так стремившиеся к власти, не позаботились заранее продумать, как ее употребить. Мой ответ состоит в том, что большевики подсознательно не верили в реальность такого события. Конечно, ссылки на подсознательные мотивы трудно проверить, но многое в поведении большевиков перед Октябрем и сразу же после него свидетельствует о том, что власть свалилась им в руки неожиданно для них самих. Они были «запрограммированы» бороться за власть, но не пользоваться властью.

Революции обычно происходят, когда какие-либо необычные изменения нарушают равновесие общественной жизни. Как уже было сказано в главе 4, люди терпеливо переносят убожество своей повседневной жизни, но остро реагируют на новые условия, навязанные им непостижимым ходом истории. В двадцатом веке таким катализатором социальных катастроф чаще всего была война. Первой из этих катастроф была русско-японская война.

Россия, ставшая великой европейской державой, участвовала в колонизации отсталых стран, и на этой почве столкнулась с конкуренцией других империалистов. В сущности, Россия и возникла в процессе колонизации малонаселенных территорий Восточной Европы и Сибири, племена которых не оказывали серьезного сопротивления и были в значительной степени ассимилированы русскими. Но на Кавказе и в Средней Азии русские встретились с уже сложившимися цивилизациями, и захват этих колоний потребовал военных усилий. Вскоре обнаружились и границы этой экспансии, поскольку Россия столкнулась с колониальными интересами Англии. Крымская война научила царское правительство осторожности в соревновании с европейцами, но на Дальнем Востоке правящая клика России не видела никаких препятствий. Китай, разлагающаяся феодальная империя, не мешал предприимчивости русских царей, и Николай II не рассчитывал встретиться с сопротивлением японцев. Поводом к войне были притязания придворных паразитов, пытавшихся эксплуатировать беззащитную Корею. Японцы считали эту страну свой «зоной интересов» и неоднократно предупреждали об этом русское правительство, но Николай и его министры, не понимавшие сложившегося соотношения сил, относились к Японии с откровенным презрением. До начала двадцатого века европейцы легко справлялись с представителями «низших рас», и постыдное поражение русской армии и флота на Дальнем Востоке было первым примером, опровергнувшим эту самоуверенность белых господ.

Как чаще всего бывает, революция вспыхнула стихийно. Тяготы войны легли прежде всего на беднейшие слои населения. Правительство не шло на уступки рабочим. Вместо этого оно прибегло к полицейской провокации: чтобы отвлечь рабочих от пропаганды социалистов и от начавшегося профсоюзного движения, царская охранка устроила для них монархические организации во главе со своими агентами. В Петербурге главным организатором этих «рабочих союзов» был священник Гапон. Под действием общего возбуждения этот полицейский провокатор вошел в роль «народного вождя» и убедил рабочих идти с петицией к царю. Мирная демонстрация двинулась к Зимнему Дворцу, с хоругвями и портретами царя. Но царя не было во дворце, а войска имели приказ разгонять демонстрации любыми средствами. Рабочих встретили ружейными залпами, и это «кровавое воскресенье» – девятое января 1905-го года – навсегда рассеяло монархические иллюзии рабочих. Николай сделал все возможное, чтобы стать последним царем.

Волне рабочих забастовок и крестьянским восстаниям сопутствовало студенческое движение, возмущение образованной публики и либеральной буржуазии. К тому времени в России была уже сильная независимая печать, вопреки цензуре находившая путь к читателю, и были политические партии, способные возглавить начавшуюся революцию. В легальной или полулегальной деятельности руководящую роль играли кадеты. Кульминацией революции было декабрьское восстание в Москве, где главную роль играли эсеры. Большевики считали это восстание авантюрой и мало участвовали в нем. Между тем, соотношение сил зависело от настроения солдат, во многих местах уже выходивших из повиновения. Железные дороги бастовали, и правительству трудно было перебросить в Москву надежные войска. Был момент, когда держали наготове царскую яхту – царь со своим семейством собирался бежать в Англию, но до этого не дошло.

Испуганный царь уступил настояниям министра Витте, предложившего компромисс с буржуазией, и издал «манифест 17-го октября». Этот манифест облегчил бремя цензуры, отменил самые грубые полицейские меры и обещал нечто вроде представительного учреждения, из которого вышла так называемая «Государственная Дума». Витте рассчитывал расколоть революционное движение, успокоив интеллигенцию и буржуазию, и этот план удался. Подавив революцию, царь вовсе не собирался проводить серьезные реформы. Правительство вернулось к репрессиям. Хозяева России ничему не научились и удивительным образом забыли, что солдаты не всегда повинуются приказам. Они продолжали политические интриги на Балканах и снова втянулись в войну.

Первая мировая война была для России неожиданной катастрофой. Испокон веку люди затевали войны, рассчитывая на какие-нибудь выгоды, или просто поддаваясь страстям. По-видимому, государственные деятели редко задавались вопросом, во что может обойтись их стране решение начать войну. Меньше всего мог понять это Николай II, человек слабого характера и ограниченного ума; между тем, решение вступить или не вступить в эту войну зависело от него одного.

Россия переживала в то время промышленный подъем и нуждалась в политических и социальных реформах. Растущая страна задыхалась в тесноте самодержавия, не способного ни оставаться, ни уйти. Капитализм без законодательных ограничений вызывал рабочие беспорядки. Незадолго до войны, перед самым визитом союзника – французского президента Пуанкаре – Петербург был ареной ожесточенных столкновений полиции с рабочими демонстрациями. Война могла на некоторое время отвлечь внимание от жгучих внутренних проблем, но лишь в том случае, если бы это была успешная война. На это и рассчитывали недальновидные политики и военные, давившие на безвольного царя. Между тем, Россия и в военном отношении не была готова к войне с грозным противником, превосходившим ее в технике и организации. Военная программа, начатая после проигранной японской войны, не была завершена. Германский император Вильгельм II все это знал, и вполне мог рассчитывать на свое превосходство. Хотя Германия вела войну на два фронта, вопреки советам Бисмарка, на восточном фронте она по существу выиграла эту войну.

Разрыв между интеллигенцией и народом привел к политической бессловесности народа. Его пытались привлечь на свою сторону крайние партии, но не очень успешно. Эсеры имели некоторое влияние в деревне, а эсдеки пытались внедриться в рабочие организации – сначала в монархические союзы священника Гапона, потом – в начавшие развиваться нелегальные профсоюзы. Но ячейки эсдеков были слабы. В 1913 году на всю Россию насчитывалось около 2000 зарегистрированных эсдеков обоих направлений, из них 1300 большевиков и 700 меньшевиков. Те и другие, вдобавок, делились на фракции, враждовавшие друг с другом. Ленин с его твердыми сторонниками – «ленинцами» – отнюдь не был силен: его конкуренты говорили, что все ленинцы помещаются на одном диване. Диван этот находился в Женеве, но, конечно, ленинцы были не только там. Если прибавить к этому, что революционные партии были битком набиты полицейскими агентами, то трудно было бы предсказать известное нам развитие русской революции. В 1913 году, когда было торжественно отпраздновано трехсотлетие династии Романовых, скорее можно было предвидеть постепенное продвижение России по пути к конституционной монархии.

Невероятный успех путча большевиков можно объяснить только войной. В начале войны все партии России – за единственным исключением большевиков – стали на позицию «национального единства», как это произошло и в других странах, вступивших в войну. Даже меньшевики, за некоторыми исключениями, стали «оборонцами», то есть высказались за «оборону отечества». Только большевики были против войны; более того, они с самого начала стояли за поражение своего отечества в мировой войне, полагая, что это ускорит социалистическую революцию. Эта «пораженческая» позиция большевиков логически вытекала из их принципиального интернационализма: для них врагом была мировая буржуазия, а рабочие всех стран были их братья по классу, которые должны были соединиться, согласно лозунгу, еще недавно украшавшему заголовки всех коммунистических газет. Вторивший им Горький издевался над «патриотизмом и другими болезнями духовного зрения».

Война шла неудачно. Немцы и австрийцы захватили огромные территории – Польшу, Прибалтику, западные русские губернии, но большевики твердо держались своей доктрины: выше всего для них были грядущие интересы мирового пролетариата. Конкретные страдания родной страны были преходящим эпизодом, предваряющим предсказанный Марксом всемирный переворот. В этих страданиях были виновны русские помещики и капиталисты, затеявшие ненужную России войну и наживавшихся на войне. Такое настроение лучше всего выразил Гейне, друг молодого Маркса, в своем стихотворении «Ткачи» (Die Weber):

Ein Fluch dem falschen Vaterlande,

Wo nur gеdeihen Schmach und Schande,

Wo jede Blume fr?h geknickt,

Wo F?ulnis und Moder den Wurm erquickt!

[Проклятие ложному отечеству,

Где процветают лишь стыд и позор,

Где каждый цветок гибнет, едва раскрывшись,

Где гниль и плесень питают червей.]

Как видите, и это отношение к отечеству не было исключительным признаком России. Силезские ткачи, восставшие против своего отечества, могли иметь к нему те же чувства. Но образованная публика такой политики не понимала: это было ни на что не похоже, и особенно на историю Французской Революции, служившую ей руководством. Ведь даже якобинцы защищали свое отечество – и с полным успехом – а русские якобинцы желали ему поражения! Никто не мог поверить, что кучка сектантов, повторяющих такой лозунг, может приобрести политическое значение. Классовый конфликт, замаскированный условиями «спокойного» общества, в критических условиях прорывается со страшной силой. Но чаще всего правящим классам удавалось направить его против какого-нибудь иностранного «врага», потому что простому человеку трудно было расширить свои чувства за пределы отечества. Такую глобализацию классовой солидарности и выполнил «пролетарский интернационализм». Не следует недооценивать власть идей над людьми – у большевиков была поистине революционная идея.

Война шла, и шла крайне неудачно. Русской армией командовали бездарно: верховным главнокомандующим объявил себя сам царь. Армии не хватало всего: ружей, снарядов, даже сапог. Казенные и частные воры наживались на военных поставках. Царь находился под властью своей жены, немецкой принцессы, едва говорившей по-русски; а царицей, в свою очередь, руководил шарлатан Распутин, которого в царской семье считали святым. По советам Распутина меняли министров. Народ терял веру в царя, а царицу прямо обвиняли в измене. Во всяком случае, солдаты, вынесшие три года кровавой войны, больше воевать не хотели. В 1916 году полтора миллиона дезертиров, уйдя с фронта, пробирались в родные места. Война была проиграна, надо было ее кончать. Но этого не понимали ни правящие круги, ни оппозиция: все политические партии России – за единственным исключением горсти большевиков - стояли за «продолжение войны до победного конца»: этого требовала честь России, ее слово, данное союзникам, и даже ее прямые интересы – за участие в войне России обещали турецкие проливы и много других благ. Возникло расхождение между «политической» Россией, Россией образованных и рассуждающих людей, и простонародной Россией, попросту желавшей кончить эту войну. Расхождение это было невиданным в русской истории. Народная масса всегда была «за царя» – если не этого, то другого царя – а теперь она впервые была против него, а вместе с тем против всей «политической России». В этих условиях партия, перешедшая на сторону простого народа, имела шансы на успех. Для этого она должна была стоять за простого человека, но против «отечества», и такая партия нашлась: это была партия большевиков.

Не надо думать, что Ленин и его сторонники все это ясно понимали. Радикальные партии не ждали революции, и меньше всего большевики. Ленин, живший в Женеве, почти потерял связь с Россией, и три дня не мог поверить газетным сообщениям о революции в Петрограде. Большевики, имевшие столь важное преимущество на русской политической сцене, сами этого не знали: они были просто доктринеры, повторявшие свой лозунг, без особой надежды на успех. Остальное сделала для них история.