1.Родовая знать

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1.Родовая знать

Глобализация социального инстинкта, создавшая из первоначальных групп племена, положила начало нашему виду. Перенесение на больший коллектив метки "свой" означало, что общественные отношения зависели уже не от генетически обусловленных связей, а от культурной традиции, и вследствие этого стали способны к быстрому развитию. Но, как уже было сказано, старый социальный инстинкт, связанный с первоначальной группой, был сильнее и прочнее нового, распространившегося на сотни, или даже тысячи людей. Способность к личному знакомству и личным отношениям осталась ограниченной, поскольку она была обусловлена инстинктивным механизмом, "рассчитанным" на несколько десятков особей. Можно предположить, что новые отношения к массе лично не знакомых членов племени не могли вполне удовлетворить социальный инстинкт. У людей оставалась потребность в более тесном общении с коллективом, который мог бы заменить в этом первоначальную группу. Таким коллективом стала семья, превратившаяся затем в род. Возникновение родовой структуры общества было второй великой революцией в истории человека – культурно обусловленной локализацией социального инстинкта[35].

За членами племени осталось признание в качестве "своих", по отношению к ним сохранялась инстинктивная коррекция внутривидовой агрессии: членов своего племени нельзя было убивать и грабить, и солидарность со своим племенем стала постоянным элементом психики индивида. Но более близкие связи с людьми локализовались на родовой группе, и тем самым, вдобавок к племенной розни, возникло неравенство внутри племен.

Можно представить себе, каким образом культурная наследственность привела к возникновению неравенства между людьми. Как мы уже видели, накопление культурной традиции привело к значительному удлинению детства – неотении. Следствием этого был парный брак – совместное воспитание потомства – а также эмоциональная связь между родителями и детьми, обычно длящаяся всю жизнь. В отличие от всех других животных, у человека забота о детях не прекращается никогда: родители стремятся передать им не только свои знания и навыки, но также и свое социальное положение, приобретенное личными усилиями или уже полученное «по наследству». Эта забота сказывается и после смерти родителей: они «завещают» детям свою одежду, жилище, а впоследствии также иное имущество семьи. С другой стороны, дети учатся у своих родителей – не только трудовым навыкам и военным хитростям, но и «мудрости» в обращении с людьми; дети заботятся о родителях, а в большинстве племен их глубоко почитают. Таким образом возникает родовая связь между людьми, не вызывающая у нас удивления, поскольку у людей она повсеместна, но единственная в своем роде среди живых организмов и несомненно связанная с культурной традицией. При разделе добычи или распределении съедобных растений человек начинает заботиться прежде всего о своих родичах. Род возглавляется обычно его старейшей особью, общим предком. В большинстве известных нам племен это мужчина – патриарх, но в некоторых из самых примитивных это женщина. Римляне, завоевавшие Британию, подавили отчаянное сопротивление кельтов, уже не очень примитивных дикарей, во главе с королевой Боадицеей.

В начале истории мы повсюду встречаем знатные роды, возглавляемые старейшинами. Родоначальником считался обычно какой-нибудь знаменитый воин, поскольку война была важнейшим из всех занятий; самые древние роды возводили свое происхождение к богам. Например, Перикл был из рода Алкмеонидов, а Цезарь – из рода Юлиев, и оба этих рода имели божественных предков. В более поздние времена знатные роды могли возникнуть из разделения труда: особенно способный или удачливый представитель какой-нибудь профессии передавал ее своим потомкам. Медичи долго были купцами, но название рода говорит о происхождении от врачей. Более сложные навыки лучше усваивались у занимающихся этим трудом родителей. Некоторую роль здесь могло играть и наследование способностей: хотя приобретенные способности не наследуются, врожденные, как мы знаем, могут передаваться потомству. Таким образом в некоторых семьях могло утвердиться определенное занятие, а вместе с тем в неразвитом уме первобытного человека утверждалось представление, что это занятие составляет неотъемлемый признак того или иного семейного клана. И в самом деле, вера в «наследственность» человеческих качеств была одной из первых доктрин первобытного мышления. Доктрина эта была не лишена оснований, поскольку многие свойства человека в самом деле наследуются, но, как и все «донаучные» доктрины, она преувеличивала содержавшуюся в ней истину, доводя ее до крайней догматической жесткости. Так, несомненно, возникли некоторые сословия. Другим источником сословного деления было завоевание, когда победители становились высшим сословием, а побежденные – низшим, о чем еще будет речь. Таким образом в древности появились рабы, а в средние века крепостные.

Чем была сословная система в ее полном развитии, можно видеть по сохранившимся до наших дней индийским кастам, отчасти происходящим от завоеваний, а отчасти от жесткого выделения профессий. Традиционно воспитанный индиец считает кастовые различия столь же реальными, как различия между разными видами животных. Точно так же, для средневекового европейца сословная принадлежность была чем-то вроде физического признака человека: крестьянин искренне считал себя существом иного рода, чем дворянин, который тем более придерживался такого мнения. В более поздние времена отсюда возникло уже ироническое выражение «голубая кровь».

В Индии, неоднократно подвергавшейся нашествиям завоевателей, наибольшие последствия имело вторжение индоевропейцев. Эти племена получили такое название уже в научной литературе, поскольку они заселили значительную часть Индии и почти всю Европу. Сами они называли себя «арья», что значит «благородные». Завоеватели составили господствующий класс населения, во всяком случае на севере Индии. Они были белокожи, в отличие от темнокожего коренного населения, и до сих пор «высшие» касты Индии, ведущие свой род от «арийских» завоевателей, отличаются от «низших» более светлой кожей. Со временем память о происхождении забывалась, и теперь различие между сотнями индийских каст представляет собой просто юридическую фикцию: они различаются тем, что их считают различными. Индиец не знает, откуда произошли его предки: он знает лишь, что они принадлежали такой-то касте. Если эти касты не смешиваются, то кастовая принадлежность принимает, в некотором смысле, «объективный» характер: она становится высказыванием о предках. Кастовая принадлежность до сих пор определяет в Индии доступные человеку занятия, которые до недавнего времени считались естественным следствием происхождения. Стремление выйти из этих границ редко возникает у самих членов касты, а попытки законодательного вмешательства вызывают сопротивление во всей традиционной среде.

Индийские касты – яркий пример сословного неравенства, сохранившийся до наших дней. Конечно, в Индии сословные различия существовали задолго до арийского завоевания. Точно так же, в Европе сословия были уже до нашествия германцев, давших европейским странам их средневековую аристократию и их нынешние названия, такие, как Франция, Англия и Россия. Была уже высоко развитая Римская империя, и даже у независимых от нее кельтов и славян была своя племенная знать. Но в Европе «кастовая система» никогда не достигала индийской жесткости, возможно, потому, что европейские племена были ближе друг к другу по происхождению и физическому типу, и еще по той причине, что христианская религия признавала всех людей хотя бы в принципе равными «перед богом». Сословия не были так строго замкнуты: случались смешанные браки, а иногда короли жаловали дворянство простолюдинам. Но все же феодальное неравенство сословий было главной формой неравенства между людьми – вплоть до восемнадцатого века. С ним покончила лишь Великая Французская Революция, выдвинувшая на передний план другую форму неравенства – неравенство богатых и бедных.

Сословия образуют иерархическую структуру, без которой не обходится ни одно государство. Некоторые философы любят ссылаться на биологию, усматривая иерархическую структуру во всех живых системах. Только иерархически устроенная система,– говорят они,– может достаточно эффективно реагировать на внутренние и внешние условия, обеспечивая выживание системы. И в самом деле, живые системы управляются программами, предполагающими взаимную зависимость всех составляющих подсистем, а управление требует координации функций. Можно думать, что чем сложнее система, тем более необходима координация ее работы из «единого центра», распоряжения которого передаются и выполняются подчиненными ему, иерархически упорядоченными инстанциями.

Но в действительности вся эта картина, принимаемая за общий биологический закон, попросту имитирует развитое человеческое общество: это не просто «антропоморфизм», а «социоморфизм». Живые системы очень разнообразны и обладают различной иерархичностью. Растение вообще не имеет «единого центра», вроде головного мозга или правительства. Сложные процессы жизни дерева, с их детальным программированием и тонким приспособлением к среде, по-видимому, не нуждаются в централизации и жестком упорядочении, без которых мы не мыслим себе «иерархию». В дереве все происходит «естественным образом», «по законам природы»: никакая часть дерева, по-видимому, не доминирует над другими, извлекая из этого «несправедливые» выгоды. Любители растительного образа жизни часто приводят это в пример, считая жизнь дерева особенно благородной. Точно так же, в лесу, где все растения взаимодействуют, образуя сложную систему, нет главных и подчиненных деревьев, хотя есть более сильные и более слабые, и есть конкуренция между соседями.

Иерархическое устройство отчетливо выступает в строении животных: уже у червей есть зачаток центральной нервной системы, а у высших животных есть мозг с подчиненными ему нервными путями. Первой предложенной моделью человеческого общества, как мы видели, и было устройство человеческого тела: когда римский плебс возмутился против патрициев, Агриппа успокаивал его этим сравнением. Но объяснительные возможности такой модели невелики: в самом деле, части тела никогда не восстают друг против друга, но и не требуют себе больше, чем нужно для работы всего тела. Уже самое присутствие плебеев на Священной горе демонстрировало недостаточность этой модели.

Как мы уже знаем, гораздо лучшей моделью человеческой культуры служит вид животных. Но у животных иерархия устроена иначе, чем у людей: она существует лишь внутри отдельного стада, то есть группы, определенной социальным инстинктом вида, но никак не связывает между собой разные стада. У человека же процесс глобализации социального инстинкта привел к возникновению племенных культур, а затем и более сложных культур, охватывающих значительные части вида и теперь, по-видимому, сливающихся в единую мировую культуру. Даже в самой простой племенной культуре иерархия несравненно сложнее, чем в стаде приматов. При анализе культур мы не должны забывать лежащие в их основе инстинктивные механизмы; но мы не можем надеяться понять все строение культуры из биологических аналогий.

Как мы видим, рассуждения философов об «иерархическом устройстве всего живого» мало помогают нам понять строение человеческих культур: эти философы, не зная биологии, попросту переносят на всю «живую природу» свои наблюдения над человеческим обществом, а затем возвращают нам ту же мудрость как «общий биологический закон». Люди и в самом деле составляют некоторую систему, но эта система может быть не сословной монархией, а, например, свободной федерацией; ни того, ни другого нет в мире животных.

Сословия до недавнего времени не только фактически, но и формально определяли строение всех культур, вышедших из племенной стадии развития. Это было неравенство между людьми, основанное на юридической фикции. Конечно, положение вождя или жреца в его племени было тоже закреплено обычаем, но это была должность, требовавшая реальных личных достоинств и предполагавшая постоянную проверку этих достоинств на деле. Если сын вождя занимал вслед за отцом его положение, то это происходило не «по праву», не «в установленном порядке», а по решению племени, которое могло быть иным. Мышлению первобытного человека чуждо было представление, будто некоторые люди уже по своему происхождению «лучше», «значительнее» других членов племени, а потому обладают другими правами.

Естественное неравенство людей, обусловленное их врожденными способностями, не вызывало у членов племени морального негодования: геном человека не предусматривал такой реакции. Ощущение "несправедливости" возникло лишь вместе с особыми привилегиями, вытекающими из одного только положения в общественной иерархии. Такие привилегии, чуждые племенному строю, в сословном обществе превращаются в наследственные права и настолько входят в систему воспитания «благородных», что не вызывают у них никаких нравственных сомнений. Иначе говоря, сословные привилегии становятся частью их культурной наследственности. Это относится также и к тем, чье происхождение не доставляет никаких привилегий: их воспитывают в покорности и смирении, так что они тоже приучаются смотреть на общественные классы как на неизбежные явления природы. И это в самом деле явления природы – эффект свойственной человеку второй, культурной системы наследственности. Но у нас есть еще первая, генетическая система наследственности, в которой заложена инстинктивная племенная мораль. В спокойном, благополучном обществе она проявляется лишь как подсознательная неприязнь к асоциальным паразитам. У мыслящих людей – а они неизбежно появляются в любом классе, где есть досуг и образование – эта неприязнь превращается в сознательную враждебность к тем, кто «незаслуженно» занимает в этом мире лучшие места.

Господа, занимавшие лучшие места, столетиями твердили, что сословное устройство общества – единственно возможное, потому что такова воля божья. Сословные привилегии были отменены, и оказалось, что без них можно обойтись. Трудно сказать, что делают теперь потомки графов и баронов. Но их места заняли другие господа, не столь назойливо выставляющие напоказ свои привилегии, и даже предпочитающие оставаться в тени. Эти господа – буржуа.

В течение семи столетий европейская буржуазия боролась против системы сословных привилегий. Токвиль увидел в этой борьбе главное содержание европейской истории. Вот как он резюмирует эту историю во введении к своей знаменитой книге «О демократии в Америке»[36]:

«Cреди нас свершается великая демократическая революция; все ее видят, но не все одинаково о ней судят. Одни видят в ней нечто новое и, рассматривая ее как случайность, надеются, что еще смогут ее остановить; другие же считают ее неодолимой, потому что она кажется им самым непрерывным, самым древним и самым постоянным явлением в истории.

Я переношусь мыслью во Францию, какой она была семьсот лет назад; я нахожу ее разделенной между небольшим числом семейств, владеющих землей и управляющих населением; право на власть переходит в ней по наследству из поколения в поколение; у людей есть единственное средство воздействовать друг на друга – сила; и единственным источником могущества оказывается землевладение.

Но вот утверждается и быстро расширяется политическая власть духовенства. Духовенство открывает свои ряды всем, бедному и богатому, простолюдину и сеньеру; через церковь равенство проникает в правящую среду, и тот, кто прежде прозябал бы, как крепостной, в вечном рабстве, восседает как священник среди благородных, и часто поднимается выше королей.

Со временем общество становится более цивилизованным и устойчивым, различные отношения между людьми усложняются и умножаются. Чувствуется насущная потребность в гражданских законах. Появляются юристы; они выходят из своих сумрачных судов и пыльных канцелярий, чтобы заседать при дворе государя, рядом с феодальными баронами, в их горностаевых мантиях и латах.

Короли разоряются в великих предприятиях; аристократы истощают свои силы в частных войнах; простолюдины обогащаются торговлей. Влияние денег начинает ощущаться в государственных делах. Коммерция становится новым источником могущества, и финансисты становятся политической силой, которую презирают и которой льстят.

Постепенно распространяется просвещение; пробуждается вкус к литературе и искусству; ум становится элементом успеха; наука превращается в орудие управления, умственные способности – в общественную силу; образованные люди начинают участвовать в делах.

И по мере того, как открываются новые пути к власти, снижается значение рождения. В XI-ом веке знатность не имела цены; в XIII-ом веке ее уже покупают; первое возведение в дворянство произошло в 1270-ом году, и, наконец, равенство приходит в правящую среду через самую аристократию. …

Можно заметить, что, пробегая страницы нашей истории, мы не встречаем за семьсот лет ни одного великого события, которое не шло бы на пользу равенству.

Крестовые походы и войны с англичанами истребляют аристократию и раздробляют ее земельные владения; учреждение общин вводит демократическую свободу в недра феодальной монархии; изобретение огнестрельного оружия уравнивает простолюдина и аристократа на поле сражения; книгопечатание дает равные возможности их способностям, и почта доставляет просвещение к порогу бедной хижины, так же, как к порогу дворца; протестантизм утверждает, что все люди равным образом способны найти свой путь к небу. Только что открытая Америка доставляет тысячи новых путей, ведущих темного искателя приключений к богатству и власти.

И если, начиная с XI-го века, вы посмотрите, что меняется во Франции через каждые пятьдесят лет, то вы не сможете не заметить, какая двойная революция происходит в состоянии общества. Аристократ опускается все ниже, простолюдин поднимается все выше. Каждые пятьдесят лет их сближают, и скоро они коснутся друг друга.

Все это относится не только к Франции. Куда ни бросим взгляд, повсюду видим ту же революцию, непрерывную во всем христианском мире».

В этой картине европейской истории Токвиль сосредоточивает внимание на буржуазии: для него «простолюдин» (roturier), борющийся против сословного неравенства, – это буржуа. Но Токвиль не был бы великим историком, если бы не видел под этим социальным конфликтом другой, не угасающий в течение всех этих столетий и выходящий на поверхность как раз в то время, когда были написаны эти строки. И вот что он прибавляет к нарисованной им картине:

«Разумно ли предполагать[37], что общественное движение, идущее из таких далеких времен, может быть задержано усилиями одного поколения? Можно ли думать, что демократия, разрушив феодальный порядок и победив королей, отступит перед буржуа и богатыми? Остановится ли она теперь, когда она стала столь сильной, а ее противники столь слабыми?».

Токвилю пришлось убедиться в правильности этого предсказания: он пережил 1848 год, когда на арену истории вышло «четвертое сословие». И он признается в своем бессилии предвидеть дальнейшее будущее:

«Куда же мы идем? Этого никто не знает; нам недостает для этого даже материала для сравнения: в наши дни равенство положений среди христиан превосходит все, что было в прошлые времена, и что было в любой другой части света: таким образом, величие уже свершившегося препятствует увидеть то, что еще может быть».

Как мы увидим, стремление людей к социальному равенству составляет не только содержание новой истории Европы, которой намеренно ограничился Токвиль. Это стремление проходит через всю историю человечества, и было бы неразумно предполагать, что в наше время этот процесс завершился. Мы должны уяснить себе, чт? могут добавить к нашему вИдению научные знания и исторический опыт полутора прошедших столетий.