3.2 Могущественный кудесник[124]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3.2 Могущественный кудесник[124]

Бенджамина Дизраэли, чей главный интерес в жизни заключался в карьере лорда Биконсфилда, отличали две вещи: во-первых, дар богов, нами, современными людьми, банально называемый удачей, но в другие времена почитавшийся как богиня по имени Фортуна, и, во-вторых, необъяснимо интимно и чудодейственно связанная с Фортуной великая беспечная наивность разума и воображения, делающая невозможным назвать этого человека карьеристом, хотя он ни о чем, кроме карьеры, всерьез не думал. Его наивность побуждала его признать, насколько глупо будет ощущать себя desclasse и насколько волнительнее для него самого и для окружающих, насколько полезнее для его карьеры будет подчеркивать «посредством отличия в одежде, своеобразия прически, а также причудливых способов выражения и многоречия»[125] тот факт, что он еврей. Он более, чем какой-либо другой еврейский интеллектуал, стремился быть принятым в высшее и в самое высшее общество, однако он был единственным среди них, кто знал, как не упустить удачу — это подлинное чудо для парии, — и кто знал с самого начала, что никогда не следует сгибаться, если желаешь «двигаться все выше и выше».

Он играл в игру политики как играет актер в театральном представлении, с тем исключением, что он играл свою роль настолько хорошо, что своим собственным притворством убеждал самого себя. Его жизнь и его карьера читаются как сказка, где он выступает как принц, дарящий романтический голубой цветок — в данном случае первоцвет империалистической Англии — своей принцессе, королеве Англии. Британские колониальные владения были сказочной, волшебной страной, над которой никогда не заходит солнце, а ее столицей был азиатский Дели, куда принц хотел убежать со своей принцессой из туманного прозаического Лондона. Это могло бы выглядеть глупо и детски, но когда жена пишет своему мужу, как написала своему мужу леди Биконсфилд: «Вы знаете, что женились на мне из-за денег, а я знаю, что если бы Вам пришлось сделать это вновь, то Вы сделали бы это из-за любви»,[126] то замолкаешь перед лицом счастья, противоречащего всем правилам. Человек продал душу дьяволу, но дьявол не захотел взять душу, а боги одарили его всем возможным на земле счастьем.

Дизраэли происходил из полностью ассимилированной семьи. Его отец, просвещенный джентльмен, крестил сына, поскольку хотел, чтобы у него были такие же возможности, как и у обычных смертных. У Дизраэли было мало связей с еврейским обществом, и он ничего не знал о еврейской религии и обычаях. Еврейскость для него с самого начала была фактом происхождения, который можно приукрашивать по своему усмотрению, не будучи сдерживаемым действительным знанием. В результате он рассматривал этот факт во многом так же, как его мог бы рассматривать нееврей. Он гораздо более отчетливо, чем другие евреи, осознавал, что быть евреем — это в такой же мере шанс, как и препятствие. А поскольку, в отличие от своего простого и скромного отца, он хотел ничуть не меньше, чем стать простым смертным, но и ничуть не больше, чем «возвыситься над всеми своими современниками»,[127] то он начал формировать свой образ так, что со своими «оливковым цветом лица и черными как уголь глазами», с «могучим, как храм — разумеется, не христианским — лбом, он был не похож ни на одно живое существо, которое когда-либо встречалось».[128] Он инстинктивно знал, что все зависит от «барьера между ним и простыми смертными», от подчеркивания своей приносящей удачу «необычности».

Все это свидетельствует об исключительном понимании общества и его правил. Не случайно именно Дизраэли сказал: «То, что является преступлением для массы, для немногих всего лишь порок».[129] Возможно, данное высказывание и есть проникновение в тот самый принцип, в силу которого свершалось медленное и зловещее сползание общества XIX столетия к состоянию толпы и ниже. Так как он знал об этом правиле, то знал также и о том, что у евреев нигде не будет лучших шансов, чем в кругах, претендующих на исключительность и в то же время стремящихся к дискриминации евреев. Ведь хотя эти избранные круги вместе с массой считали еврейскость преступлением, для некоторых немногих это «преступление» в любой момент могло трансформироваться в привлекательный «порок». Демонстрация Дизраэли экзотичности, необычности, таинственности, волшебства и мощи, питаемых тайными источниками, была правильно сориентирована на такую установку в обществе. И именно его виртуозность в социальной игре побудила его сделать выбор в пользу консервативной партии, принесла ему место в парламенте, пост премьер-министра и, наконец, что очень немаловажно по значению, завоевала ему постоянное восхищение общества и дружбу королевы.

Одной из причин его успеха была искренность в его игре. Впечатление, производимое им на его более непредубежденных современников — это впечатление человека, в котором причудливо смешиваются актерство и «абсолютная искренность и откровенность».[130] Такое могло достигаться только благодаря подлинной наивности, отчасти имеющей источник в воспитании, из которого было исключено всякое специфически еврейское влияние.[131] Вместе с тем чистая совесть Дизраэли была связана также и с тем, что он родился англичанином. Англия не знала еврейских масс и еврейской нищеты, поскольку она приняла их столетия спустя после того, как они были согнаны со своих мест в средние века. Португальские евреи, которые осели в Англии в XVIII в., были состоятельными и образованными. Вплоть до конца XIX в., когда погромы в России положили начало современным еврейским эмиграциям, в Лондоне не появлялась еврейская нищета, а вместе с ней не появлялось различие между еврейскими массами и их состоятельными соплеменниками. Во времена Дизраэли здесь не было еврейского вопроса в его континентальном обличии — в Англии жили только те евреи, которых правительство приветствовало. Другими словами, английские «евреи исключения» не осознавали себя в качестве исключения, как это делали их братья на континенте. Когда Дизраэли высмеивал «вредное учение новых времен об естественном равенстве людей»,[132] он сознательно шел по стопам Бёрка, «предпочитавшего права англичан правам человека», и игнорировал действительную ситуацию, где привилегии для немногих заменили права для всех. Он в такой мере не был осведомлен о реальных условиях существования еврейского народа и был в такой мере убежден в значительности «влияния еврейской расы на современные сообщества», что открыто требовал, чтобы евреям «северными и западными расами оказывался весь почет и покровительство, которыми у цивилизованных и развитых народов должны удостаиваться те, кто очаровывает общественный вкус и возвышает общественные чувства».[133] Так как политическое влияние евреев в Англии было сосредоточено вокруг английской ветви Ротшильдов, он был очень горд помощью Ротшильдов в деле победы над Наполеоном и не видел каких-либо причин для того, чтобы не выражать свои политические взгляды в качестве еврея.[134] Как крещенный, он, разумеется, никогда не был официальным представителем какой-либо еврейской общины, однако остается верным то, что он был единственным евреем из евреев своего разряда и своего века, кто стремился по мере возможности представлять еврейский народ в политическом отношении.

Дизраэли, никогда не отрицавший того, что «фундаментальный факт (относительно него) заключается в том, что он еврей»,[135] восхищался всем еврейским. Равным такому восхищению было только его невежество в этих делах. Однако смешение гордости и невежества в них было характерно для всех вновь ассимилировавшихся евреев. Серьезное различие состоит в том, что Дизраэли знал о прошлом и настоящем евреев еще меньше прочих и поэтому отваживался открыто высказывать то, что у других лишь смутно угадывалось в лишь отчасти осознанных образцах поведения, диктуемых страхом и высокомерием.

Политический итог способности Дизраэли оценивать возможности евреев мерками политических притязаний нормальных людей носил более серьезный характер. Он почти автоматически создал целый набор теорий относительно влияния и организации евреев, которые мы обычно находим в наиболее злобных формах антисемитизма. Прежде всего, он действительно считал себя «избранным человеком избранной расы».[136] И разве можно найти лучшее доказательство, чем его собственная карьера: еврей без имени и без богатств, которому помогали лишь несколько еврейских банкиров, вознесся до положения первого человека Англии, один из не самых любимых членов парламента стал премьер-министром и завоевал подлинную популярность среди тех, кто в течение длительного периода «считали его шарлатаном и относились к нему как к парии».[137] Политический успех сам по себе никогда не удовлетворял его. Для него было гораздо труднее и гораздо важнее быть принятым в лондонское общество, чем покорить палату общин, и определенно большим триумфом было стать членом обеденного клуба Грильона — «в избранный круг которого было принято включать восходящих политиков обеих партий и из которого неуклонно исключались нежелательные в социальном отношении люди»,[138] — чем быть министром Ее Величества. Восхитительно неожиданной кульминацией всех этих сладостных триумфов явилась искренняя дружба королевы. А монархия в Англии хотя и утратила большинство своих политических прерогатив в строго подотчетном конституционном национальном государстве, но приобрела и удерживала безусловное верховенство в английском обществе. Оценивая величие триумфа Дизраэли, следует вспомнить о том, что лорд Роберт Сесил, один из его видных коллег по консервативной партии, еще считал нужным году в 1850 оправдывать какие-то свои особенно резкие нападки на него ссылкой на то, что «он просто высказывает публично то, что все говорят о Дизраэли в приватной обстановке».[139] Самая большая победа Дизраэли заключалась в том, что в конце концов никто уже не говорил в приватной обстановке ничего, что не польстило и не доставило бы ему удовольствия, если бы было высказано публично. Именно такого уникального взлета к подлинной популярности добился Дизраэли с помощью политики, использующей только возможности и выдвигающей на передний план только преимущества того обстоятельства, что он родился евреем.

Составной частью удачи Дизраэли был тот факт, что он всегда соответствовал своему времени, и, как следствие этого, его многочисленные биографы понимали его лучше, чем это обычно бывает в случае с большинством великих людей. Он был живым воплощением тщеславия, этой могучей страсти, развившейся в век, который внешне не допускал каких-либо отличий и различий. В любом случае Карлейль, интерпретировавший всю мировую историю в соответствии с идеалом героя XIX столетия, был явно не прав, когда отказывался принять титул из рук Дизраэли.[140] Ни один из современников не соответствовал представлениям Карлейля о героях столь полно, как Дизраэли, презиравший величие как таковое, не сопряженное с какими-либо особыми достижениями. Ни один человек не отвечал столь точно требованиям, предъявляемым поздним XIX в. к живым гениям, как этот шарлатан, воспринимавший свою роль всерьез и игравший великую роль Великого Человека с неподдельной naivete, демонстрируя огромный набор фантастических трюков и завораживающий артистизм. Политики влюблялись в шарлатана, превращавшего скучные деловые обязанности в нечто подобное сновидениям с восточным привкусом, а когда общество учуяло аромат черной магии в умных деяниях Дизраэли, «могущественный кудесник» на самом деле завоевал сердце эпохи.

Честолюбивое стремление Дизраэли отличаться от других смертных и его страстное желание попасть в аристократическое общество были типичными для средних классов его эпохи и страны. Не политические соображения и не экономические мотивы, а его мощные социальные амбиции побудили его присоединиться к консервативной партии и проводить политику, при которой всегда «виги избирались в качестве объекта вражды, а радикалы — в качестве союзников».[141] Ни в какой другой европейской стране средние классы не достигали того уровня самоуважения, что позволил бы их интеллигенции примириться со своим социальным статусом, в результате чего аристократия могла продолжать занимать определяющие позиции на социальной шкале, уже утратив всякое политическое значение. Несчастный немецкий мещанин открыл свою «внутреннюю личность» в своей отчаянной борьбе против кастового высокомерия, проистекавшего из упадка дворянства и из необходимости защищать аристократические титулы от буржуазных денег. Смутные теории крови и строгий контроль за браками — относительно недавние явления в истории европейской аристократии. Дизраэли гораздо лучше, чем немецкие мещане, знал, что было нужно для того, чтобы соответствовать требованиям аристократии. Все попытки буржуазии достичь высокого социального статуса не могли одолеть аристократическое высокомерие, поскольку речь шла об усилиях индивидов и не затрагивался наиболее важный элемент кастового тщеславия — гордость привилегией, дарованной просто в силу рождения. «Внутренняя личность» никогда не могла отрицать, что ее развитие требовало образования и особых усилий со стороны индивида. Когда Дизраэли «мобилизовал гордость расы для противостояния гордости касты»,[142] он знал, что социальный статус евреев, что бы еще ни говорилось о нем, как минимум, полностью зависел от факта рождения, а не от достижений. Дизраэли сделал еще один, даже более далеко идущий шаг. Он знал, что аристократия, вынужденная год за годом наблюдать, как значительное число богатых представителей среднего класса покупает титулы, испытывает серьезные сомнения относительно своей собственной ценности. Он поэтому нанес им поражение в их собственной игре, используя свое довольно банальное и стандартное воображение для того, чтобы бесстрашно писать, что англичане «произошли от расы-парвеню, гибридной расы, а он сам продукт самой чистой крови в Европе», что «жизнь британского пэра регулировалась главным образом арабскими законами и сирийскими обычаями», что «еврейка является царицей небес» или что «цвет еврейской расы даже сейчас восседает по правую руку Господа Бога Саваофа».[143] А когда он в конце концов написал, что «на деле уже нет аристократии в Англии, поскольку превосходство животного человека является существенным качеством аристократии»,[144] он в действительности задел самый слабый пункт современных аристократических расовых теорий, которые позднее стали отправным моментом буржуазных и новоявленных расовых представлений.

Иудаизм и принадлежность к еврейскому народу выродились в простой факт рождения только среди ассимилированного еврейства. Первоначально все это означало особую религию, особую национальность, наличие совместных особых воспоминаний и особых надежд, а также означало, даже среди привилегированных евреев, по крайней мере сохранение совместных особых экономических возможностей. Секуляризация и ассимиляция еврейской интеллигенции изменили самосознание и самоинтерпретацию таким образом, что от старых воспоминаний и надежд не осталось ничего, кроме сознания принадлежности к избранному народу. Дизраэли, не единственный, разумеется, «еврей исключения», веривший в свою собственную избранность без веры в Него, Того, Кто избирает и отвергает, был единственным, создавшим, исходя из этих пустых представлений об определенной исторической миссии, развернутую расовую доктрину. Он был готов утверждать, что семитский принцип «представляет все, что есть духовного в нашей природе», что «злоключения истории находят свое фундаментальное разрешение — все есть раса», являющаяся «ключом к истории» независимо от «языка и религии», поскольку «есть только одна вещь, образующая расу, и это кровь», а также есть только одна аристократия — «аристократия природы», которая образуется «несмешанной расой, обладающей первоклассной организацией».[145]

Нет нужды подчеркивать близость всего этого к более современным расовым теориям, и открытие Дизраэли является еще одним доказательством того, насколько хорошо они служат для борьбы с чувством социальной неполноценности. Ведь хотя расовые доктрины послужили в конечном итоге более зловещим и непосредственно политическим целям, все же верно, что их правдоподобие и убедительность были во многом обусловлены тем, что в силу «расовой» характеристики они помогали всякому чувствовать себя аристократом, избранным благодаря самому факту рождения. То обстоятельство, что эти новые избранные не принадлежали к элите, не относились к немногим избранным, — что в конечном итоге образует существенный момент гордости дворянина, — а должны были разделять избранность с все возрастающей толпой, не наносило серьезного вреда доктрине, поскольку число не принадлежащих к избранной расе возрастало в той же пропорции.

Расовые теории Дизраэли были в такой же мере результатом его исключительного понимания правил общества, как и продуктом специфического характера секуляризации ассимилированного еврейства. Дело не только в том, что еврейская интеллигенция оказалась захваченной общим процессом секуляризации, которой в XIX столетии уже не были свойственны ни революционная притягательность, присущая Просвещению, ни вера в независимое, уверенное в своих возможностях человечество, и потому она оказалась беззащитной перед происходящей трансформацией некогда искренних религиозных верований в предрассудки. Еврейская интеллигенция оказалась также подверженной влиянию еврейских реформаторов, стремившихся превратить национальную религию в определенную религиозную деноминацию. Для этого они должны были преобразовать два базисных элемента иудейского благочестия — мессианскую надежду и веру в избранность Израиля. И они изгоняли из иудейских молитвенников видения окончательного восстановления Сиона вкупе с благочестивым ожиданием дня в конце дней, когда придет к концу изоляции еврейского народа от народов земли. Без мессианской надежды идея избранности означала вечную изоляцию, без веры в избранность, наделяющей один особый народ миссией искупления мира, мессианская надежда истончилась до расплывчатой филантропии и универсализма, которые стали столь характерными чертами специфически еврейского политического энтузиазма.

Решающий момент еврейской секуляризации состоял в том, что идея избранности отделялась от мессианской надежды, в то время как в иудейской религии эти два элемента являются двумя аспектами плана Бога по искуплению человечества. Из мессианской надежды вырастало устремление к окончательному решению политических проблем, призванному устроить на земле ничуть не меньше, чем рай. Из верования относительно избранности Богом произрастало фантастическое заблуждение, разделяемое в равной мере и неверующими евреями и неевреями, насчет того, что евреи по своей природе умнее, лучше, здоровее более приспособлены для выживания, являются двигателями истории и солью земли. Вдохновенное мечтание еврейских интеллектуалов о рае на земле, мечтание, столь уверенно утверждающее свободу от всяких национальных привязанностей и предрассудков, свидетельствовало в действительности о том, что они еще более далеки от политической реальности, чем их отцы, молившиеся о приходе Мессии и о возвращении их народа в Палестину. В то же время сторонники ассимиляции, убедившие себя и без связи с какой-либо энтузиастической надеждой в том, что они соль земли, таким нечестивым тщеславием были отгорожены от других наций в еще большей степени, чем их отцы были отгорожены оградой Закона, которая, как благочестиво уповали, отделяла Израиль от язычников, но должна была рухнуть в дни пришествия Мессии. Именно это тщеславие «евреев исключения», бывших слишком «просвещенными» для веры в Бога и достаточно суеверными для того, чтобы, исходя из своего повсеместно исключительного положения, верить в себя, разрушило прочные связи благочестивой надежды, соединявшие Израиль с остальным человечеством.

Секуляризация поэтому привела в конце концов к тому парадоксу, игравшему столь решающую роль в психологии современных евреев, посредством которого их ассимиляция — при том, что она упраздняла национальное сознание, трансформировала национальную религию в конфессиональную деноминацию, а также реагировала на противоречивые и двусмысленные требования государства и общества посредством столь же двусмысленных приемов и трюков, — породила самый настоящий шовинизм, если под шовинизмом понимать извращенный национализм, при котором (говоря словами Честертона) «индивид сам является объектом поклонения, индивид выступает как свой собственный идеал и даже свой собственный идол». Отныне старое религиозное представление об избранности уже не образовывало сущность иудаизма, оно стало вместо этого сутью еврейскости.

Этот парадокс нашел свое самое яркое и очаровательное воплощение в Дизраэли. Он был английским империалистом и еврейским шовинистом. Однако нетрудно простить шовинизм, который был скорее игрой воображения, так как при всем том «Англия была Израилем его воображения»,[146] и нетрудно также простить его английский империализм, имевший столь мало общего с односторонней решительностью экспансии ради экспансии, поскольку он, в конце концов, «никогда не был законченным англичанином и гордился этим».[147] Все эти любопытные противоречия, столь отчетливо свидетельствующие о том, что могущественный кудесник никогда не воспринимал самого себя совершенно всерьез и всегда играл какую-то роль с целью завоевать общество и приобрести популярность, усиливают его уникальное очарование, они сообщают элемент шарлатанского энтузиазма всем его высказываниям и грезам, что делает его совершенно отличным от его империалистических последователей. Ему достаточно повезло в том, что он грезил и действовал в эпоху, когда Манчестер и бизнесмены еще не завладели имперской мечтой и даже резко и яростно выступали против «колониальных авантюр». Его суеверная вера в кровь и расу, к которым он примешивал старые романтические народные побасенки о могучей сверхъестественной связи между золотом и кровью, не несла в себе и намека на возможные убийства, будь то в Африке, Азии или в самой Европе. Он начинал как не слишком одаренный писатель и остался интеллектуалом, и лишь удача сделала его членом парламента, лидером своей партии, премьер-министром и другом королевы Англии.

Представления Дизраэли о роли евреев в политике восходят к тому времени, когда он еще был просто писателем и не начинал своей политической карьеры. Его идеи, относящиеся к этой сфере, не были поэтому результатом действительного опыта, но он придерживался их с удивительной цепкостью на протяжении всей своей дальнейшей жизни.

В своем первом романе «Альрои» (1833) Дизраэли разработал план еврейской империи, в которой евреи будут править в качестве строго обособленного класса. Этот роман свидетельствует о влиянии расхожих иллюзий о властных возможностях евреев, а также о невежестве молодого автора относительно действительных властных отношений в его эпоху. Одиннадцать лет спустя политический опыт, приобретенный в парламенте и в общении с видными людьми, научил Дизраэли тому, что «цели евреев, какими бы они ни были прежде и какими бы они ни стали потом, в его время были весьма далеки от утверждения политической самостоятельности в какой-либо форме».[148] В своем новом романе «Конингсби» он отказался от мечты о еврейской империи и развернул фантастическую схему, в соответствии с которой еврейские деньги определяют взлет и падение дворов и империй и безраздельно господствуют в сфере дипломатии. Никогда он уже не отказывался от этого второго представления относительно скрытого и таинственного влияния избранных людей избранной расы, заменившего его прежнюю мечту об открыто утвердившейся таинственной касте правителей. Это стало стержнем его политической философии. В противоположность столь почитаемым им еврейским банкирам, предоставлявшим правительствам займы и зарабатывавшим комиссионные, Дизраэли, бывший внешним наблюдателем, не мог взять в толк, как это люди, повседневно имеющие дело с подобными властными возможностями, могут не стремиться к власти. Он не мог понять, как это еврейский банкир мог испытывать еще меньший интерес к политике, чем его нееврейские коллеги. Для Дизраэли было чем-то само собой разумеющимся, что еврейское богатство было лишь средством еврейской политики. Чем больше он узнавал о хорошо налаженной организации еврейских банкиров в деловой сфере, а также о носившем международный характер обмене новостями и информацией, тем больше он убеждался в том, что имеет дело с чем-то вроде тайного общества, держащего — при том, что никто не знает об этом, — судьбы мира в своих руках.

Хорошо известно, что вера в наличие еврейского заговора, осуществляемого тайным обществом, обладала наибольшей ценностью с точки зрения антисемитской пропаганды и оказалась намного более живучей, чем традиционные европейские предрассудки относительно ритуальных убийств и отравления колодцев. Преследуя прямо противоположные цели и в то время, когда уже никто всерьез не говорил о тайных обществах, Дизраэли пришел к идентичным умозаключениям. И это имеет большое значение, поскольку показывает, в какой мере подобные выдумки обязаны своим происхождением социальным мотивам и обидам и насколько правдоподобнее, чем куда более тривиальная истина, они объясняют мировые события, политическую и экономическую деятельность. В глазах Дизраэли, как и в глазах многих менее известных и уважаемых шарлатанов, вся политическая игра разыгрывается тайными обществами. Не только евреи, но и всякая другая группа, влияние которой не было связано с политической организацией или которая находилась в оппозиции ко всей социальной и политической системе, воспринимались им как закулисные силы. В 1863 г. он считал, что является свидетелем «борьбы между тайными обществами и европейскими миллионерами. Пока побеждал Ротшильд».[149] А также что «естественное равенство людей и упразднение собственности провозглашаются тайными обществами».[150] Уже в 1870 г. он еще мог всерьез говорить о силах «под поверхностью» и искренне верить в то, что «тайные общества и их международная деятельность, Римская церковь с ее притязаниями и методами, вечный конфликт между наукой и верой» активно определяют ход человеческой истории.[151]

Невероятная naivete Дизраэли заставляла его соединять все эти «тайные» силы с евреями. «Первые иезуиты были евреями; эта таинственная русская дипломатия, которая столь тревожит Западную Европу, организуется и осуществляется евреями; эта могучая революция, которая в настоящий момент готовится в Германии и которая в действительности будет второй и более крупной Реформацией… развивается под покровительством евреев… Люди еврейской расы обнаруживаются во главе всякой из (коммунистических и социалистических) групп. Народ Бога сотрудничает с атеистами, наиболее умелые накопители собственности объединяются с коммунистами, особая и избранная раса протягивает руки подонкам общества и низшим кастам Европы! И все это потому, что они хотят разрушить это неблагодарное христианство, которое обязано им даже своим именем и тиранию которого они уже больше не желают терпеть».[152] В воображении Дизраэли мир стал еврейским.

В таком поразительном заблуждении уже предвосхищается самая изобретательная выдумка гитлеровской пропаганды — о тайном союзе между евреем-капиталистом и евреем-социалистом. Нельзя при этом отрицать, что вся схема, какой бы надуманной и фантастичной она ни была, обладала определенной собственной логикой. Если исходить, как это делал Дизраэли, из посылки, что еврейские миллионеры являются вершителями еврейской политики; если учитывать унижения, которым евреи подвергались в течение столетий (при всей их реальности еврейская апологетическая пропаганда неизменно глупым образом преувеличивала их); если быть свидетелем нередких случаев, когда сын еврейского миллионера становился лидером рабочего движения, и если знать по опыту, насколько крепки, как правило, узы еврейской семьи, то образное предположение Дизраэли относительно мщения христианским народам не представлялось чрезмерным. Истина заключалась, конечно, в том, что сыновья еврейских миллионеров тяготели к левым движениям как раз потому, что их отцы-банкиры никогда не вступали в открытые классовые конфликты с рабочими. У них поэтому полностью отсутствовало то классовое сознание, которым непроизвольно обладал бы выходец из всякой обычной буржуазной семьи. В то же время в силу тех же самых причин рабочие со своей стороны не питали тех открытых или скрытых антисемитских чувств, которые как нечто само собой разумеющееся демонстрировал по отношению к евреям любой другой класс. Очевидно, что левые движения в большинстве стран были единственной средой, открывавшей подлинные возможности для ассимиляции.

Устойчивая склонность Дизраэли объяснять политическую жизнь в терминах деятельности тайных обществ базировалась на опыте, который в более поздние времена представлялся убедительным для многих европейских интеллектуалов низшего ранга. Основной опыт Дизраэли состоял в том, что место в английском обществе завоевать гораздо труднее, чем место в парламенте. Английское общество его эпохи собиралось в фешенебельных клубах, которые были независимы от партийных различий. Клубы, хотя они и играли исключительно важную роль в формировании политической элиты, избегали общественного контроля. Для аутсайдера они, вероятно, выглядели действительно очень таинственно. Они были тайными, поскольку далеко не все допускались в них. Они становились таинственными только тогда, когда представители других классов стремились добиться доступа в них, но получали отказ или принимались лишь после преодоления целого ряда неожиданных, непредсказуемых, кажущихся иррациональными трудностей. Нет сомнения, что никакие политические почести не могли соперничать с тем триумфом, что могла принести тесная связь с привилегированными. Примечательно, что амбиции Дизраэли не пострадали даже в конце жизни, когда он потерпел ряд серьезных политических поражений, так как он остался «наиболее влиятельной фигурой лондонского общества».[153]

В своей naive уверенности относительно огромной важности тайных обществ он был предтечей тех новых социальных слоев, которые, будучи рождены как бы вне общества, так никогда и не могли как следует понять его правила. Они оказывались в такой ситуации, где различия между обществом и политической жизнью постоянно смазывались и где всегда, несмотря на кажущуюся хаотичность условий, одерживали верх все те же узкие классовые интересы. И аутсайдер неизбежно приходил к выводу о том, что таких удивительных результатов добивался продуманно организованный институт, преследующий свои определенные цели. И действительно, требовалась всего лишь решительная политическая воля для того, чтобы превратить в совершенно конкретную политику всю общественную жизнь с ее полуосознанной игрой интересов и с, по существу, бесцельными интригами. Это-то и произошло на короткий период во Франции во время дела Дрейфуса, а затем и в Германии в течение десятилетия, предшествовавшего приходу Гитлера к власти.

Дизраэли к тому же пребывал вне не только английского, но и еврейского общества. Он мало знал о менталитете еврейских банкиров, которых столь глубоко чтил, и был бы в действительности разочарован, если бы осознал, что эти «евреи исключения», несмотря на то что были отгорожены от буржуазного общества (а они никогда всерьез не стремились быть принятыми в это общество), также признавали важнейший политический принцип последнего, заключающийся в том, что политическая деятельность сосредоточивается вокруг защиты собственности и прибылей. Дизраэли видел только определенную группу (и она производила на него огромное впечатление), не имевшую внешней политической организации, но чьи члены были связаны бесчисленными семейными и деловыми узами. Каждый раз, когда он имел с ними дело, это возбуждало его воображение, а оно все «подтверждало». Так было, к примеру, в случае, когда акции Суэцкого канала были предложены английскому правительству посредством информации Генри Оппенгейма (который узнал о том, что хедив Египта стремился их продать), а сделка была осуществлена с помощью займа в 4 миллиона стерлингов, полученного от Лионеля Ротшильда.

Расовые убеждения и теории относительно тайных обществ у Дизраэли проистекали в конечном счете из его желания объяснить нечто, предстающее столь таинственным, а в действительности являющееся всего лишь химерой. Он не мог сделать политической реальностью химерическую власть «евреев исключения», однако он мог — и сделал это — способствовать трансформации химер в общественные страхи и развлечь скучающее общество в высшей степени опасными сказками.

С последовательностью, присущей большинству фанатиков идеи расы, Дизраэли отзывался только с презрением о «современном новомодном сентиментальном принципе национальности».[154] Он ненавидел политическое равенство, лежащее в основании национального государства, и опасался за выживание евреев в условиях такого государства. Он воображал, что раса может служить как социальным, так и политическим убежищем от уравнивания всех. Поскольку он знал дворянство своего времени гораздо лучше, чем смог когда-либо узнать еврейский народ, то неудивительно, что он смоделировал представления о расе в соответствии с аристократическими представлениями о касте.

Несомненно, эти представления о социально непривилегированных могли сохраняться долго, не имея при этом значительных последствий в рамках европейской политики, если бы не действительные политические потребности, приведшие к тому, что после борьбы за Африку такие представления могли быть приспособлены к политическим целям. Готовность со стороны буржуазного общества верить во все это сделала подлинно популярным Дизраэли, единственного еврея XIX в. В конце концов, не его вина в том, что та же самая общая тенденция, которая является объяснением его исключительной удачи, привела в итоге его народ к страшной катастрофе.