Лекция VI
Лекция VI
Верование и теория; жизнерадостность — Интуитивная очевидность — Денные философской проблемы.
Итак, философия есть не что иное, как деятельность теоретического познания, теория Универсума. И хотя слово «Универсум», распахнувшись, подобно широкому окну, как будто слегка оживляет суровое слово «теория», не будем забывать, что мы собираемся строить не Универсум — для этого нам пришлось бы вообразить себя богами — а лишь его теорию. Итак, философия но является Универсумом, она даже не является непосредственным общением с Универсумом, которое мы именуем «жизнью», мы будем не переживать вещи, а теоретизировать о них, их созерцать. А созерцать вещь — значит находиться вне ее, решившись сохранить между собой и ею целомудренную дистанцию. Мы собираемся построить теорию, или, что одно и то же, систему понятий об Универсуме. Не меньше, но и не больше. Найти те понятия, расположив которые в определенном порядке, мы сможем рассказать обо всем, что, на наш взгляд, имеется, или об Универсуме. Следовательно, речь не идет о чем-то грандиозном. Хотя философским проблемам в силу их радикальности свойственна патетика, сама философия ею не страдает. Скорей ее можно сравнить с приятным занятием, склонностью, увлечением. Речь идет просто о том, чтобы скомбинировать наши понятия, как части головоломки. Такая точка зрения на философию для меня предпочтительней высокопарных определений. Как и все великие занятия человека, она носит спортивный характер и заимствует у спорта бескорыстность и глубокую сосредоточенность.
Мои следующие слова — я повторяю — могут поначалу вам показаться странными, однако они плод долгого опыта и справедливы не только для философии, но и для всей науки, всего того, что в строгом смысле слова называется теорией. Так вот: когда наука хочет приобщиться человек, до этого ею не занимавшийся, то лучший способ облегчить ему знакомство с ней, разъяснить, что представляет собой труд ученого, — это сказать: "Не стремись «убедиться» в том, что ты услышишь и станешь обдумывать не принимай этого всерьез, а считай игрой, правила которой! нужно соблюдать". Душевный склад, соответствующий атому далеко не возвышенному занятию, и есть то настроение, и которой лучше всего начинать научное исследование. Причина этого проста: в донаучной деятельности под словами «убедиться» и "принимать всерьез" понимается такое твердое, такое самодовольное состояние духа, которое можно испытывать лишь по отношению к самому привычному в устоявшемуся. Я хочу сказать, что такие убеждения, как "солнце встает над горизонтом" или "тела, которые мы видим, действительно находятся пне нас", настолько слепы, настолько обусловлены неотделимыми от вас привычками, которыми мы руководствуемся в жизни, что убеждения астрономии или идеалистической философии не могут соперничать с ними в грубой психологической силе. Именно потому, что научное убеждение основано на истинах, на умозаключениях, оно не исходит, не должно исходить из глубины души и носить призрачный характер. В самом деле, это убеждение сводится к чисто рассудочному одобрению, полученному в результате определенных доводов в отличие от веры и других жизненных верований, идущих ив глубины-души. Подлинно научное убеждение приходит извне — так сказать, из вещей, расположенных на периферии нашего Я. Там, на этой периферии находится разум. Разум не принадлежит глубинам нашего существа. Напротив. Подобно чувствительной, снабженной щупальцами оболочке, он покрывает ваше внутреннее содержание. Итак, подобно оболочке, он заключает в себе нашу внутреннюю сущность, обратившись к вещам, бытию, ибо его роль сводится к тому, чтобы думать о вещах, о бытии; не быть бытием, а отражать его, как в зеркало. Разум настолько не является нами, что он один и тот же у всех, хотя у одних его больше, чем у Других. Но то, что есть, у всех одинаково: 2 и 2 для всех 4. Поэтому Аристотель и последователи Аверроэса считали, что во вселенной присутствует один поив, или разум, что все мы, обладая разумом, представляем один и тот же разум. То, что нас отличает, находится за ним. Однако оставим столь сложный вопрос. Сказанного достаточно для понимания того, что разуму нечего пытаться выиграть, состязаясь в убеждении с иррациональными обыденными верованиями. Если ученый отстаивает свои идеи с верой, не уступающей жизненной вере, его наука сомнительна. В романе Барохи один персонаж говорит другому: "Этот человек верит в анархию, как в Пречистую Деву дель Пилар", — на что третий замечает: "Во все верят одинаково".
Точно так же голод и жажда на пищу и питье психологически будут всегда сильнее, будут нести в себе больше грубой психологической силы, чем голод и жажда на справедливость. Чем возвышенней деятельность организма, тем она слабей, неустойчивей, не продуктивней. Вегетативные функции отказывают реже сенситивных. Как утверждают биологи, быстрее и легче вид утрачивает именно те функции, которые приобретены позднее, то есть функции более сложные и более высокого порядка. Иными словами, то, что дорого стоит, всегда подвергается большей опасности. Во власти конфликта, депрессии или страсти мы всегда готовы потерять разум. Словом, наш разум держится на булавке. Или иными словами, самый разумный разумен только… временами. То же можно сказать о нравственном чувстве и художественном вкусе. По самой своей природе высшее в человеке менее действенно, чем низшее, менее твердо, менее обязательно. С этой идеей следует подходить к пониманию всеобщей истории. Чтобы осуществиться в истории, высшее должно дожидаться, пока низшее освободит ему пространство и предоставит случаи. Иными словами, низшее ответственно за реализацию высшего: оно наделяет его своей слепой, но несравненной силой. Поэтому разум смирив гордыню, должен принимать во внимание, пестовать иррациональные способности. Идея не в силах противостоять инстинкту; ей следует не торопясь, осторожно приручать, завоевывать, зачаровывать его — в отличие от Геркулеса не кулаками, которых у нее нет, а подобно Орфею, обольщавшему зверей, — волшебной музыкой. Идея… женского рода и пользуется извечной тактикой женщин, которые в отличие от мужчин во идут напролом, а утверждаются исподволь, создавая особую атмосферу. Женщина действует через мягкое внешнее бездействие, терпеливо уступая; как говорил Геббель: "Для нее действовать значит страдать". Так же и идея. Греки допустили серьезную ошибку, полагая, что идея осуществляется только благодаря своей ясности и через нее, что Логос, что слово само по себе просто так становится плотью. За пределами религии — это магическое верование, а историческая действительность, к несчастью или счастью, не магия.
Вот в силу каких причин, которые мы пока едва затронули, я советую новичку в философии не слишком принимать ее всерьез, пусть лучше он подходит к пей в том же расположении духа, в котором занимается спортом или предается игре. По сравнению с самой жизнью, теория — игра, в ней нет ничего пугающего, тяжелого, серьезного."… Человек же, как мм говорили раньше, это какая-то выдуманная игрушка Бога, и по существу это стало наилучшим его назначением. Этому-то и надо следовать: каждый мужчина и каждая женщина пусть проводят свою жизнь, играя в прекраснейшие игры, хотя это и противоречит тому, что теперь принято".
Вот, господа, еще одна шутка, которую я бросаю на ветер. Жаль только, что хотя я ее произнес, не я ее выдумал, выразил и записал. Прочитанные мной слова, начиная с "человек, как мы говорили раньше, это какая-то игрушка в руках Бога…", принадлежат не кому-нибудь, а самому Платону. И они написаны не между делом, не походя, а несколькими абзацами ниже того места, где говорится, что предмет, о котором пойдет речь, из тех, что требуют предельной осмотрительности от человека столь преклонных лет. Это один из редких отрывков, в которых Платой, почти всегда скрытый за собственным текстом, раздвигает, как радужный занавес, блестящие строки своего произведения и предстает перед нами во всем величии. Эти слова взяты из VII книги «Законов», последнего, незавершенного труда Платона, склонившись над которым он встретил подругу-смерть, навеки заключившую его в свои объятия.
Но это еще не все: чуть раньше Платон с редкой настойчивостью заявляет, что собирается определить тот душевный склад, настроение или, на современном языке, гамму чувств, которые должны лежать в основе жизни любого воспитанного человека. Хотя греки менее всего обращали внимание на то, что мы называем «психология», и мы еще увидим — почему, Платон здесь гениально угадал одно ив ее последних открытий, согласно которому вся наша внутренняя жизнь развивается, словно из почки, ив главной эмоциональной тональности, которая у всех различна и составляет основу характера. Любая из наших конкретных реакций определяется этим эмоциональным фоном: у одних — уныние, у других — радостью, у одних — подавленностью, у других — уверенностью. Так вот, чтобы получить воспитание, человек должен приобрести необходимый душевный склад, который будет выполнять в его жизни ту же роль, что киль у судна, с которого начинает спой труд корабельщик, — употребляет он сравнение берегового жителя. Сочиняя эту книгу, Платон представляет себя кораблестроителем. Киль культуры, душевный склад, которой ее поддерживает, придает ей равновесие, и есть эта серьезная шутка, точная шутка, напоминающая силовую игру, спорт, — если, подобно мне, понимать последний как усилие, но усилие, в отличие от работы не навязанное, не преследующее выгоды, а проявляющееся свободно, как роскошь, которую нам нравится себе дозволять, которая приятна сама по себе. Как говорил Гете:
Песнь, льющаяся из груди,
Лучшая награда для певца.
Культура рождается и живет, цветет и приносит плоды в добром — жизнерадостном — расположении духа. Серьезность придет позднее, когда мы овладеем культурой или той ее формой, к которой мы имеем отношение, в данном случае — философией. Но пока — жизнерадостность. К тому же нельзя сказать, чтобы этот душевный склад не пользовался уважением; припомните, что гениальность — то состояние духа, в котором пребывал он, Юпитер. Воспитывая в себе жизнерадостность, мы подражаем олимпийцу Юпитеру.
В Платоне на склоне лет вновь расцвела ирония его учителя Сократа. И эта ирония, эта столь действенная двусмысленность принесла самые ироничные плоды: случилось так, что по спискам, в которых дошли до нас последние книги Платона, можно заметить, что переписчик уже не знал, когда писать «ра1сие1а», "культура", а когда — «ра1а1а», "шутка" . Итак, нас приглашают всего лишь поиграть в игру со строгими правилами, ведь именно в игре человек особенно точен. Эта жизнерадостная умственная точность в есть теория, а как я уже сказал, бедняжка-философия не более чем теория. Но мы уже знаем из «Фауста»:
Теория, друг мой, суха,
Но зелено вечное дерево жизни.
Серый цвет аскетичен. Такова его символика в обыденном языке, на этот символ и намекает Гете. Самое большее, на что способен цвет, не желающий быть цветом, — стать серым; зато жизнь представляется зеленым деревом — какая экстравагантность! — вдобавок это зеленое дерево жизни оказывается золотым — еще большая экстравагантность. Элегантное желание предпочесть серый цвет чудесной и противоречивой цветовой экстравагантности жизни приводит нас к теоретизированию. В теории мы обмениваем реальность на тот ее аспект, каким являются понятия. Вместо того чтобы в ней жить, мы о ней размышляем. Как стать, не скрывается ли за этим явным аскетизмом и удалением от жизни, каким является чистое мышление, наиболее полная форма жизненности, ее высшая роскошь! Как знать, не обогащает ли, размышление о жизни бесхитростную жизнь великолепным стремлением пережить ее!
Следуя принятой у мистиков тактике нагнетания драматизма, я должен сказать, что мы завершили второй круг и готовы вступить в третий. Однако этот новый круг качественно весьма отличен от двух предшествующих. Мы определили то, что пытаемся построить под именем «философия», как определяют замысел или цель. Мы сказали, что это познание Универсума и что философское мышление в силу неограниченности и радикального проблематизма своей темы обязано соблюдать два закона или обязательства: быть автономным, не признавая ни одной истины, полученной со стороны, и соблюдать закон пантономии, решительно не довольствуясь ни одним положением, которое не выражало бы универсальных ценностей, короче, не вдохновлялось Универсумом.
Это единственный итог последних четырех лекций. Все остальное было сказано мною, только чтобы пояснить и осмыслить эту лаконичную концепцию. Поскольку другие упомянутые нами вещи сами по себе нас не интересовали, мы рассуждали о них туманно, едва ли не в форме простого упоминания. Мы рассуждали о них издали, косвенно, по слухам. Я хочу сказать, что не мы: ставили обсуждаемые нами вопросы, они сами вставали перед нашим разумом. Мы говорили о разных вещах, однако не помешали эти вещи перед собой, чтобы увидеть их непосредственно такими, каковы они есть. Стало быть, говоря о том, чего мы не видели перед собой, мы говорили более или менее вслепую, не располагая очевидностью. А теория в действительности истинна тогда, когда строится на очевидностях и исходит из них. Теория состоит из сочетании, из понятий, из того, что мы называем суждениями или предложениями, если вам угодно — из высказываний. В этих высказываниях мы говорим, что такие-то вещи являются такими, а не другими. Итак, высказывание истинно, если мы можем соединять то, что в нем говорится, с самими вещами, о которых это говорится. Для начала истина — это совпадение того, что говорится о вещи, с той вещью, о которой это говорится. Сама вещь присутствует перед нами в видении, будь то чувственное видение, если вещь чувственна, — скажем, цвета в звуки, будь то нечувственное видение, если вещь сама по себе не чувственна, как, например, ваши внутренние состояния — радость и печаль — или же геометрический треугольник, справедливость, благо, отношения и т. д., и т. п. Итак, высказывание истинно настолько, насколько вещи, о которых мы говорим, можно увидеть. И когда мы признаем какое-либо высказывание истинным, основываясь на том, что видим то же, что понимаем под смыслом этого высказывания, это последнее является очевидной истиной. Очевидность не чувство, побуждающее нас согласиться с одним высказыванием и отвергнуть другое. Наоборот, когда она сводится к чувству, то, кто бы ни требовал от нас признать истинность какого-либо предложения, оно ложно. Очевидность не имеет никакого отношения к чувствам, можно сказать, она едва ли не противоположна чувству, которое по своей природе слепо, и слепо не из-за болезни или несчастного случая, а от рождения. Радость или печаль, восторг или тревога, любовь или ненависть слепы, ибо у них нет глаз, как нет их у камней и растений. Когда говорят, что любовь "слепа, то говорят сразу множество несуразностей, одна из которых состоит в том, что эта метафора рисует нам любовь с повязкой на глазах, как будто та могла бы видеть, по ослепла. Так вот, любовь отличается не слепотой, а тем, что у нее нет и никогда не было глаз.
Очевидность — это, напротив, признак, который приобретают наши суждения или высказывания, когда то, что мы утверждаем, мы утверждаем потому, что это видим. Однако не следует цепляться за слова «видеть», "видение", ожидая от них ясности и строгости, которыми они не обладают. От них нам остается лишь одно: мы говорим, что видим какой-либо цвет, если объект, называемый цветом, присутствует непосредственно, так сказать, лично перед нами; напротив, если мы не видим какого-либо цвета, но думаем о нем, к примеру, если мы сейчас думаем о бледно розовом цвете песков Сахары, то этот цвет непосредственно не присутствует. Его нет перед нами, есть только наша мысль о нем, наше ментальное обращение к нему. Так вот, в видении нам важно именно то, что оно служит наиболее явным примером нашего субъективного состояния, в котором объекты присутствуют перед нами непосредственно. Еще одним примером служит слух: звук непосредственно присутствует в нашем слышании. Вообще все сенситивные функции относятся к различным видам непосредственного предъявления. Позитивизм справедливо стремился свести строгое познание к тому, что присутствует перед нами; он ошибался в том, что произвольно считал непосредственным присутствием только присутствие чувственных объектов: цветов, звуков, запахов, осязаемых качеств. Позитивизм был прав в своем требовании «позитивного», т. е. присутствия самого объекта, но он не получил его, ибо свел все к сенсуализму. И он был узок даже как сенсуализм; с тех пор у человека открыли немало «новых» чувств. Старый позитивизм традиционно довольствовался пятью. Как оказалось, их перечень теперь расширился, я человек располагает по меньшей мере одиннадцатью чувствами. К тому же позитивизм виновен в создании порочного круга. Ибо он заявляет: "Можно сказать, что нечто действительно существует только в том случае, если оно перед нами присутствует, а под присутствующим я понимаю чувственное". Обратите внимание па то, что быть чувственным и присутствовать перед нами — два совершенно разных представления. Цвет и звук чувственны не потому, что иногда они присутствуют перед нами, а в силу чувственного свойства цвета и звука. Зато справедливость и чисто-геометрический треугольник, пусть даже лично присутствующие перед вами, невозможно чувственно воспринять, ощутить именно потому, что они не содержат в себе ни цвета, ни запаха, ни шума. Позитивизм должен был доказать, что непосредственно-присутствовать способны лишь чувственные объекты, и в этом случае был бы прав. Однако он с самого начала произвольно-утверждает в качестве принципа то, что требует доказательств. Таким образом, совершив предвосхищение основания, он попадает в порочный круг, или круг в доказательстве.
Я повторяю, присутствие и чувственность — две идеи, не имеющие между собой ничего общего. Первая говорит нам о некотором способе нахождения предметов перед нами, а именно непосредственном присутствии в отличие от других способов нахождения предметов по отношению к нашему разуму — например, от репрезентации как образа некоторого предмета, в котором присутствует не он сам, а его копия или дубликат, его образ. II свою очередь, чувственность — это один вид предметов; в отличие от других она никак не подразумевает способа нахождения, этих предметов по отношению к нам. И поскольку было бы ошибкой просить нас увидеть звук или услышать цвет, то более серьезной ошибкой того же толка было бы отрицание возможности непосредственного присутствия того, что по — самой своей природе нечувственно. Уже Декарт указывал, что— никто не способен видеть многоугольник с тысячей сторон — ни на одну сторону больше или меньше — и тем не менее он, несомненно, может присутствовать перед нами точно так же, как и простой квадрат. Доказательством служит то, что мы точи" представляем себе смысл слова «тысячеугольник» и никогда на спутаем его с многоугольником с большим или меньшим числом сторон.
Стало быть, мы должны сохранить позитивистское требование непосредственного присутствия, освободив его от позитивистской узости. Признание истинности наших рассуждений о любом объекте требует его присутствия, однако это присутствие должно соответствовать характеру объекта. Следовательно, речь идет о существенном расширении позитивизма; как я уже говорил несколько лет назад в одном из очерков, о современной философии можно сказать, что "в отличие от ограниченного частичного позитивизма она является позитивизмом абсолютным". И этот абсолютный позитивизм, как мы увидим, впервые исправляет а преодолевает порок, которым в большей или меньшей степени.
Пострадала философия всех времен: сенсуализм. Иногда философия была сенсуалисткой по букве и по духу, как например, почти вся английская философия. Иногда она стремилась освободиться от сенсуализма, однако обречено влачила его за собой, как раб свои цепи, — даже у самого Платона, у самого Аристотеля. В противном случае проблема универсалий не приобрела бы такого огромного значения в средние века. Однако оставим этот вопрос в стороне.
Сейчас необходимо подчеркнуть, что строгой теоретической истиной может быть только истина, основанная на очевидности, а это означает, что говорить о вещах можно лишь тогда, когда мы их видим; а чтобы мы их видели, они должны непосредственно присутствовать таким способом, который соответствует их сути. Поэтому мы будем говорить не о видении, из-за узости этого термина, а об интуиции. Интуиция — самая немистическая и всемагическая вещь на свете; она означает просто такое состояние ума, при котором некоторый объект присутствует перед нами. Стало быть, должна существовать как чувственная интуиция, так и интуиция нечувственная.
Есть интуиция оранжевого цвета, есть интуиция апельсина, есть интуиция сферической фигуры. Во всех этих случаях, как и всегда, когда оно произносится, слово «интуиция» означает "непосредственное присутствие". Сравним теперь способ присутствия перед нами этих трех объектов: цвета, апельсина и сфероида.
В световом спектре, развернутом призмой, можно отыскать глазами цвет, который мы мыслим как «оранжевый». В этом случае мы явно обнаруживаем этот цвет в вашем видении, и в нем интуитивно осуществляется, реализуется, исполняется наша чистая мысль об "оранжевом цвете". Поскольку, думая об этом цвете, мы думаем лишь о нем и обнаруживаем то, о чем мы думаем, "в наличии" перед нами, а в нашем понятии "оранжевого цвета" нет ничего сверх того, что мы видим, то можно сказать, что понятие и видимая вещь полностью совпадают или, иными словами, что наша интуиция является полной и адекватной.
С объектом «апельсин» дело обстоит иначе. Что именно мы мыслим или к чему мы мысленно обращаемся, думая об апельсине? У этой вещи множество атрибутов: помимо цвета она имеет твердую сферическую поверхность, состоящую из более или менее прочной материи. Апельсин, о котором мы думаем, имеет наружность и внутренность и, будучи твердым сфероидом, должен состоять из двух половин, или полушарий. Можем ли мы в действительности все это видеть? Вскоре мы начинаем понимать, что всякий раз способны видеть одну половину апельсина, половину или полушарие, обращенное к нам. В силу неизбежного закона зрения обращенная к нам половина апельсина закрывает другую, находящуюся за ней половину. Мы можем подойти к апельсину сзади и увидеть эту другую половину, осуществить другой акт видения, отличный от первого. Но тогда мы не будем видеть первую половину. Мы никогда не сможем увидеть их одновременно. Кроме того, мы видим апельсин пока только снаружи, его поверхность скрывает то, что находится внутри. Мы можем нарезать апельсин слоями и в новых визуальных актах увидеть, что у него внутри, однако эти срезы никогда не будут настолько тонки, чтобы мы со всей строгостью могли утверждать, что видели весь апельсин таким, каким мы его мыслим.
Отсюда со всей очевидностью следует, что, говоря, что мы видим апельсин, мы совершаем ошибку. То, что мы думаем о и ем, мы никогда не обнаруживаем ни в одном, ни во многих частичных видениях. То, что мы думаем о нем, всегда больше того, что имеется в присутствии; паше понятие о нем всегда предполагает нечто, отсутствующее в нашем видении. А это означает, что наша интуиция апельсина, как и всех телесных вещей, неполна и неадекватна. К тому же, как мы убедились, мы можем в любой момент добавить к ней новое видение какой-либо вещи, мы можем отрезать тончайший кусочек апельсина и обнаружить то, что ранее было скрыто, — но это свидетельствует лишь о том, что интуицию тел, материальных предметов всегда можно бесконечно совершенствовать, и все же она никогда не будет полной. Эту неадекватную, но всегда допускающую улучшение, всегда приближающуюся к адекватной интуицию мы называем «опытом». Поэтому о материальных объектах можно иметь только опытное знание, то есть только приблизительное и всегда допускающее большее приближение.
Цвет не был телом, материальной вещью. Он был только цветом — если абстрагироваться от несущей его вещи, от материи, дающей ему физическое существование. Мы можем видеть его целиком лишь потому, что это абстрактный предмет.
Теперь рассмотрим третий из предложенных предметов: геометрический круг. Мы сразу же сталкиваемся с тем, что ни, один из кругов, которые материально существуют или могли бы быть построены, — кругов, нарисованных на досках политехнических институтов и в книгах по геометрии, — никогда со всей строгостью и точностью не воплощает наше понятие круга. Таким образом, предмет «круг» невозможно увидеть в чувственной форме, своими глазами. Однако же он, несомненно, присутствует перед нами. Но если мы получили представление о круге не от кругов, которые мы видели, то откуда мы о нем узнали? Понятия не изобретаются, не возникают из ничего. Понятие, или идея, — это всегда идея о чем-то, а это нечто должно сначала так или иначе предстать перед нами, чтобы затем мы могли его мыслить. Даже если бы мы умели творить из ничего, все равно нам прежде нужно было бы создать предмет, затем иметь его в присутствии и лишь затем его мыслить. В действительности мы обладаем непосредственной интуицией круга; в любой момент мы можем найти его перед собой, не обращаясь ни к какому образу, который будет лишь приблизительным, и можем сравнить паше понятие круга с самим кругом. Анализ того, в чем состоит эта нечувственная, или чистая, интуиция математических объектов, занял бы довольно много времени. Достаточно выяснить следующее: для начала круг — это линия; так вот, под линией мы понимаем бесконечный ряд точек. Какой бы ограниченной и короткой ни была линия, мы мыслим ее как бесконечное множество точек. Тогда что означает "бесконечное множество точек"? Мысля это понятие, сколько точек мы мыслим? Нам ответят: "Именно бесконечное множество". Простите, но наш вопрос заключается в следующем: когда мы мыслим «бесконечное» множество точек, думаем ли мы действительно о каждой точке в отдельности и обо всех, вместе взятых, составляющих эту бесконечность? Разумеется, нет. Мы мыслим только конечное число точек, полагая, что всегда можем домыслить еще одну точку, а затем еще и еще одну, и так без. конца. Отсюда следует, что, мысля бесконечное число, мы думаем о том, что никогда не сможем положить конец нашему размышлению, что понятие бесконечности подразумевает признание того, что оно не содержит всего, что оно пытается содержать, или, иными словами, объект, который мы мыслим, — бесконечное, — выходит за пределы нашего понятия о нем. Но это означает, чти, мысля бесконечное, мы всегда сравниваем наше понятие с самим бесконечным объектом, стало быть, с его присутствием, а сопоставив их, обнаруживаем, что наше понятие оказывается недостаточно широким. В случае с интуицией математического континуума — например, линии — мы видим, что интуиция, то, что присутствует, не совпадает с понятием: однако в отличие от случая с апельсином здесь интуиция предлагает не меньше, а больше того, что содержалось в мышлении. И действительно, интуиция континуума, того, что мы называем «бесконечным» и мыслим как «бесконечное», не сводима к понятию, к logos или racio. То есть континуум иррационален, трансконцептуален или металогичен.
В последнее время рационализм пытался тешить себя иллюзиями — а рационализм в сущности и есть высокомерная иллюзия — возможности свести математическую бесконечность к понятию, с помощью чистой логики необычайно расширил область математической науки в полном соответствии с бесцеремонным империализмом XIX в. Это расширение было получено ценой слепоты к самой проблеме, и только потерпев крах в решении некоторых основных противоречий — знаменитая "антиномия множеств", — математики вновь. обрели здравый смысл и от так называемой математической логики обратились к интуиции. Это чрезвычайно важное событие происходит в эти годы, в эти месяцы. Новая математика признает частичную иррациональность своего предмета, то есть принимает собственную неповторимую судьбу, оставляя логике ее судьбу.
Итак, мы остановились на том, что математические объекты, включая самый необычный и загадочный из них — континуум, непосредственно присутствуют перед ваий; мы находим их либо в адекватной интуиции точно такими, какими мы их мыслим, либо в интуиции с более богатым содержанием, чем мыслимое вами. Но там, где присутствует большее, присутствует и меньшее. Чтобы со всей очевидностью признать истинность наших предложений, на первое время достаточно, чтобы все, что в них мыслится, входило в интуицию. Строго говоря, в интуиции всегда содержится больше того, что мы мыслим. Так, в простейшем из разобранных нами трех случаев, в случае с "оранжевым цветом", цвет, который мы видим, всегда будет иметь оттенок, не определенный нашим понятием, оттенок, который нельзя ни помыслить, ни назвать. Дело в том, что между красным и желтым цветом оранжевая лента являет буквально бесконечное разнообразив оранжевых оттенков. Спектр — это также континуум, хотя не математический, а качественный.
Итак, обо всем присутствующем в адекватной интуиции можно говорить не просто приблизительно, а в соответствии со строгой истиной, то есть в данном случае наше знание является точным и достоверным раз и навсегда. Именно это называется в философии почтенным, хотя несколько смешным и даже неуклюжим выражением: знание арriori. В атом смысле математика является знанием арriori, а не экспериментальным, или эмпирическим, знанием, как, например, знание об апельсине. Так как последний никогда не открывается взгляду целиком, всегда оставляя что-то не увиденным, наше знание о нем до времени должно придерживаться виденного, осознавая его не окончательность таким образом, это знание ограничено каждым новым видением, вязано к относительности каждого наблюдения, следует за ним то есть является знанием aposteriori. Треугольник же, напротив, предстает перед нами полностью в любой из построенных на интуиции. Он заключен в ней весь целиком, ничего не тая, образцовой обнаженности, явный даже в скрытом. Наше мышление могло бы веками шаг за шагом продумывать все теоремы, которые можно извлечь только из одной интуиции треугольника. Такой целью нам придется раз за разом бесконечно обновлять у интуицию, однако последняя интуиция ничего не добавит к первой.
Радикализм философии не позволяет ей признать иную форму истинности своих высказываний, чем полная очевидность, основанная на адекватных интуициях. Вот почему было необходимо целиком посвятить эту лекцию теме интуитивной очевидно лежащей в основе самой характерной для нашего времени философии. Не думаю, чтобы столь сложный вопрос можно было изложить короче. Но самое трудное позади, и я надеюсь — не утверждаю, а надеюсь, — что оставшаяся часть курса будет напоминать пологий и удобный спуск к более волнующим и более близким нашему сердцу темам. К тому же необходимость этих замечаний об очевидности вызвана тем, что, как я уже говорил, мы собираемся вступить в новый круг, который отличается от предыдущих тем, что мы будем говорить о вещах с обязательным условием видеть их, пока мы о них рассуждаем. Ведь если до сих пор мы только готовились войти в философию, теперь мы начинаем философствовать — так, прежде чем зазвучит настоящая музыка, из оркестра несутся вразнобой нестройные звуки настраиваемых инструментов.
Пройдя еще один виток спирали и оказавшись над исходной точкой нашего пути, мы снова слышим лейтмотив определения философии. Повторим его. Философия — это познание Универсума, или всего имеющегося. Надеюсь, теперь эти слова звучат со всем интеллектуальным пылом, во всем своем размахе и драматизме. (Нам уже известен радикализм нашей проблемы и предъявляемых к философской истине требований. Первое из них — не принимать в качестве истины ничего непроверенного и неподтвержденного, ничего того, что не имеет основания, построенного вами самими. Таким образом, мы оставляем в стороне наши привычные, общепринятые верования, образующие допущение, или родную почву, опираясь на которую мы живем. В этом смысле философия противоестественна и, так сказать, в корне парадоксальна. «Dоха» — это стихийное обыденное мнение; более того, это «естественное» мнение. Философия обязана отмежеваться от него, идти дальше или спуститься ниже, чтобы найти другое мнение, другое «Доха», более надежное, чем мнение стихийное. Поэтому она и состоит из раrаdоха.
Если наша проблема состоит в познании всего имеющегося, или Универсума, то прежде всего нам нужно определить, относительно каких вещей, которые, возможно, имеются, можно быть уверенными, что они имеются. Вероятно, в Универсуме имеется множество вещей, о существовании которых мы ничего не знаем и никогда не узнаем, или, наоборот, о многих других вещах мы полагаем, что они имеются в Универсуме, но ошибаемся; то есть они на самом деле имеются не в Универсуме, а только в. наших иллюзорных верованиях. Томящийся от жажды караван уверен что видит в глубине пустыни дрожащую линию, где искрится свежая вода. Но этой благодатной воды в пустыне нет, она существует лишь в воображении каравана.
Итак, нужно различать эти три класса вещей: те, что, возможно, имеются в Универсуме, известно нам о них или нет; те, что мы ошибочно считаем имеющимися, однако в действительности их нет; и наконец, те, относительно которых можно быть уверенными, что они имеются. Эти последние будут иметься как |в Универсуме, так и в нашем сознании. Итак, они и есть то, кто нам бесспорно дано в Универсуме, короче, данные Универсума.
Любая проблема предполагает наличие данных. Данные — это то, что не является проблемой. Традиционным примером, к которому мы ранее обращались, служит погруженная в воду трость: согласно данным осязания, трость представляется прямой, согласно же данным зрения — изломанной. Проблема возникает в той мере, в какой эти два факта не составляют проблемы, являясь действительными и несомненными. В этом случае нам открывается их противоречивый характер, а он, как мы видели, и составляет любую проблему. Данные показывают искалеченную, ущербную реальность, они представляют нам нечто такое, что, на наш взгляд, не может быть таким, каково оно есть, что противоречит самому себе. Реальность, в которой трость одновременно и прямая и изломанная. Чем она очевиднее, тем неприемлемей, тем большей проблемой она является; большим не-бытием.
Чтобы размышлять, нужно иметь проблему, а чтобы была проблема, нужны данные. Вели нам что-то не дано, нам и в голову не придет об этом или над этим размышлять; а если нам дано все, нам также незачем размышлять. Проблема предполагает промежуточное состояние: чтобы нечто было дано, но данное было неполным, несамодостаточным. Если мы о чем-то не знаем, не можем знать о его недостаточности, его неполноте, о том, что вам не хватает других «нечто», постулируемых тем, что у нас В имеется. Это и есть осознание проблемы. Знание того, что эти знания неполны, звание о нашем незнании. Строго говоря, в этом и кроется глубокий смысл "знания о незнании", которое Сократ считал своей единственной заслугой. Так оно и есть. Ведь на начинает с осознания проблемы.
Поэтому Платон задает вопрос: какое существо способно к сознательной деятельности? Не животное, ибо оно ни о чем нет, в том числе и о своем незнании. Но и не Бог, которому заранее известно все, так что ему незачем тратить усилия. Только промежуточное существо, стоящее между животным и Богом, наделенное незнанием, но и в то же время сознающее это незнание испытывает потребность вырваться из него, перейти от незнания к знанию. Это промежуточное существо — человек. Таким образом, это знание о своем незнании сообщает человеку особое величие, превращая его в божественное животное, отягощенное грузом проблем.
Поскольку наша проблема — Универсум, или все имеющееся, нужно установить, какие данные Универсума мы обнаружили, иначе говоря, что в мире имеется такого, что нам наверняка и что нам незачем искать. Искать нужно именно чего у нас нет, что нам не дано.
Но каковы данные философии? Другие науки с менее радикальной истиной менее радикально устанавливают свои данные. Однако философия с первого же шага должна довести до крайности свой интеллектуальный героизм в проявить высшую строгость. Вот почему, хотя сами по себе данные не являются проблемой, в преддверии философии возникает огромная мучительная проблема данных Универсума, проблема того, что имеется бесспорно, несомненно.