Любовь к Богу и Идея Бога

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Любовь к Богу и Идея Бога

В наспех набросанных, пронзительных, как крик души, строчках, которые Паскаль записал в 1654 г. после 2-х часов экстаза и до самой смерти носил зашитыми в подкладку своей одежды, под заглавием "Огонь" значится: "Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова — не Бог философов и ученых". Таково проис-шедшее с ним обращение сердца: он обратился не от бытия, в котором Бог отсутствует, к бытию, в ко-тором есть Бог, но от Бога философов к Богу Авраама. Охваченный верой, он был более не в состоя-нии опираться на Бога философов, т. е. на такого Бога, который занимает определенное место в умо-зрительной системе. Бог же Авраама, Бог, в которого верит Авраам, Бог, которого Авраам любит (вся религия евреев, говорит Паскаль, состояла исключительно в любви к Богу), не может, именно в силу того, что он — Бог, быть помещен в умозрительную систему, он просто по своей сущности трансценден-тен всякой такой системе. То, что философы называют Богом, есть с необходимостью идея; однако Бог, "Бог Авраама", вовсе не есть никакая идея, в нем снимаются все идеи, и даже больше того — если я мы-слю бытие, в котором снимаются идеи, философски, т. е. как идею, я уже более не подразумеваю Бога Авраама. Согласно замечанию Паскаля, "специфическое вожделение" философов — это высокомерие: вместо Бога они предлагают человечеству свои системы. "Что? Они познали Бога и захотели не просто того, чтобы люди его полюбили, но чтобы они остались на их уровне!" Именно потому, что они ставят на его место образ образов, идею, они дальше всего удаляются от него сами и удаляют от него нас. По-другому быть не может, следует выбирать. Паскаль сделал свой выбор в те все ниспровергающие часы, когда для него свершилось то, о чем он, вероятно, просил незадолго до этого во время болезни: почувствовать себя как бы в миг смерти, "отделенным от мира, лишенным всех вещей, одиноким в твоем присутствии, чтобы ответить на твою справедливость всеми движениями своего сердца".

Разумеется, Паскаль вовсе не был философом, он был математиком, а математику гораздо легче, чем философу, оставить Бога философов. Ведь философ, чтобы осуществить это обращение на самом деле, должен был бы отказаться от того, чтобы привлекать Бога в какой бы то ни было понятийной форме в свою систему; вместо того чтобы содержать Бога как некий предмет среди прочих, и именно высший среди них, его философия как целиком, так и в своих частях должна была бы на Бога указывать, однако без того, чтобы трактовать его самого. Но это означает следующее: философ должен был бы узнать и признать, что его идея абсолютного снимается там, где абсолютное живет; что она снимается там, где абсолютное любят; ибо там абсолютное больше не является "абсолютным", о котором можно философствовать, но Богом.

Тот, кто желает составить ясное представление о том, бремя какой бесконечной, бесперспективной борьбы возлагается тем самым на философа эпохи критицизма, должен прочесть наброски Канта к его оставшейся незаконченной работе, относящиеся к семи годам его старости. Нам открывается ни с чем не сравнимая в своем экзистенциальном трагизме картина. Кант называет принцип, который осуществ-ляет переход к завершению трансцендентальной философии, принципом "трансцендентальной теоло-гии" и усматривает его в вопросах "Что есть Бог?" и "Бог — есть?". Он поясняет: "Задача трансценден-тальной философии остается все еще неразрешенной: Бог — есть?" Поскольку этот вопрос остается без ответа, "задача" его философии остается для него невыполненной; даже и теперь, на склоне жизни, ко-гда духовные силы ослабевают, она остается "все еще неразрешенной". Напрягаясь вновь и вновь, он бьется и бьется над этим, ткет все новые ответы и распускает сотканное. Он формулирует самое выс-шее: "Мыслить его [Бога] и верить — есть тождественный акт" и "Мысль о нем есть одновременно вера в него и его личность". Однако эта вера не приводит к тому, чтобы Бог стал действительностью для фи-лософии философа: "Бог не есть сущность вне меня, а просто мысль внутри меня" или, как он выража-ется в другом случае, "просто моральное отношение во мне". В то же время ему предписывается "реа-льность": "Бог есть просто идея разума, но обладающая величайшей внешней и внутренней практичес-кой реальностью". Однако, очевидно, это такая реальность, которая представляется негодной для того, чтобы мышление о ней отождествить с "верой в него и его личность"; и та же трансцендентальная философия, задача которой состоит в том, чтобы познать, существует ли Бог, оказывается наконец вынужденной заявить: "Нелепо спрашивать, существует ли Бог". Противоречие углубляется еще в большей степени, когда Кант обращается к вере, как таковой. Он бегло набрасывает фундаментальное различие между "думать о Боге" и "верить в Бога". Под "думать о Боге", очевидно, подразумевается: иметь Бога в качестве идеального предмета своей веры; об этом можно заключить из того, что для Канта "верить в Бога", как определенно говорит он сам, означает то же самое, что верить в живого Бога. Таким образом, верить в Бога означает находиться к нему в личностном отношении, в котором можно состоять только к живому существу. Это еще более проясняется следующим добавлением Канта: "Не в такое существо, которое есть просто истукан и не есть личность". Таким образом, Бог, который не является живой личностью, есть истукан. Как близко подходит здесь Кант к действительности веры! Но он не позволяет ей вступить в свои права: система его принуждает решительно ограничить сказанное. На той же странице рукописи читаем: "Идея Бога как Бога живого — это лишь судьба, которая неизбежно предстоит человеку". Если это "лишь судьба", тогда нет никакого основания "верить в Бога", т. е. находиться с Богом в личностном отношении. Человек, говорит философ, должен верить, стоит только ему помыслить Бога; однако философ вынужден забрать у этой веры характер истинности и тем самым — действительности (по крайней мере большей, чем действительность психическая).

Тому, что было самым главным для Паскаля (как и для Авраама) — любви к Богу, здесь, очевидно, места нет.

Однако философ, которого захватывает вера, должен говорить о любви.

Последний из великих учеников Канта, Герман Коген, являет собой возвышенный пример философа, захваченного верой. Вера в Бога уже в юности стала для его мышления важнейшим предметом, когда она заинтересовала его с психологической точки зрения, важным свидетельством чего являются рас-суждения относительно вопроса о "возникновении мифа о богах", о "поэтическом свершении" "порожда-ющей богов фантазии" в его статье "Мифологические представления о Боге и душе", опубликованной в 1868 г. в издававшемся Штейнталем "Журнале этнической психологии". Если уже здесь в вере усматри-вается момент психологической относительности, то с развитием философской системы Когена будет поставлено под вопрос само ее существование в качестве независимого, отличного от знания понятия.

Именно в "Этике чистой воли" (1904) говорится: "Бог не должен становиться содержанием веры, ЕС-ли эта вера будет означать нечто отличное от знания". Из 2-х разновидностей веры, которые различает Кант в своем опубликованном после смерти сочинении ("размышление о Боге", т. е. принятие идеи Бога в свою систему, и "вера в Бога живого", т. е. жизненно-реальное отношение к нему как к Живому), Коген еще решительнее, чем Кант, отклоняет вторую разновидность — так для него преодолевается "крайняя двусмысленность" слова "вера". В то время как Кант видит в идее живого Бога только лишь "судьбу" рода человеческого, Коген хочет, со ссылкой на Маймонида (3 года спустя он, правда, сузит значимость этой ссылки: Маймонид с большой осторожностью различал лишь понятие жизни у Бога и у человека — а это, по существу, имеет совершенно иной смысл), "отделить понятие жизни от понятия Бога". Как для Канта, так и для Когена Бог — это идея. "Мы называем, — говорит Коген, — Бога идеей, и именно центром всех идей, идеей истины". Бог не является личностью; в таковом качестве он появляется только "в пределах мифа". Бог не является также и сущим, ни в природном, ни в духовном смысле, "как идея вообще несоединима с понятием бытия". Понятие Бога допускается в здание этического учения, поскольку на него как на идею истины опирается единство природы и морали. В этом понимании Бога как идеи Коген усматривает "подлинную религиозность", которая может осуществиться лишь тогда, когда будет пересмотрено и окончательно изгнано — вместе со всей своей проблематикой — всякое отношение веры к живому Богу. Богу нет иного места, как только внутри умозрительной системы. Удивительно энергично система отбивается от живого Бога, который мог бы поставить под вопрос ее совершенство и даже ее абсолютные права. Коген-мыслитель обороняется от веры, которая, восставая из древнего, доставшегося от предков наследия, угрожает им овладеть. Он обороняется с успехом, с успехом творца системы. Коген выстроил еще один дом для Бога философов.

И все же он оказывается захваченным верой так последовательно, как никакой другой философ нашей эпохи, — разумеется без ослабления усилий по привлечению Бога в систему; скорее, напротив, усилия эти становятся с некоторого времени достойной изумления борьбой с собственным опытом.

Коген философски объективировал результат того, что им овладела вера; он сделал ее органической частью своей понятийной системы. Нигде в своих сочинениях он не оставил прямого свидетельства об этом, однако признаки этого очевидны. Когда произошел решительный поворот?

Ответ на данный вопрос можно получить, если рассмотреть эволюцию, которую проделала в мыслительном развитии Когена любовь к Богу.

Коген, который параллельно с развитием своей системы в ряде статей рассматривал вопросы иудейского религиозного наследия, лишь очень поздно уделил должное внимание заповеди любви к Богу, краеугольному камню этой религии, посредством которого она обрела исключительное совершен-ство. Лишь через три года после "Этики" в важной статье "Религия и этика" (в которой, правда, форму-лировки "Этики" в основном еще более заострены и осуждается "интерес к так называемой личности Бога и к так называемому живому Богу", а об израильских пророках говорится, что они "боролись" с пря-мым взаимоотношением человека и Бога) можно прочитать слова о любви к Богу, в которых чувствует-ся несколько иной тон. "Чем более богопознание, — говорится здесь, — ощущает себя одновременно лю-бовью к Богу, тем более страстной становится борьба веры, борьба за богопознание и любовь к Богу". Нельзя не заметить, что здесь Коген прямо приближается к пониманию живой по своим свойствам веры. Но сама любовь к Богу остается здесь еще чем-то абстрактным и невыразительным. Еще через 3 года небольшая статья "Любовь к религии" начинается с удивительного высказывания: "Любовь к Богу есть любовь к религии"; а первый абзац заканчивается не менее удивительно: "Следовательно, любовь к Богу есть познание морали". Если сопоставить употребление слова "есть" в первом и втором случае, то мы заметим, что здесь предпринята попытка определить нечто еще не определенное, но выдвигае-мое в качестве самого основного посредством приравнивания его к уже постигнутому и попавшему в систему классификации, а также то, что приравнивание это неправомерно. Чтобы убедиться в справед-ливости последнего утверждения, необходимо сопоставить приведенные высказывания с каким-либо из тех библейских изречений, которые требуют от человека любви к Богу или ее превозносят и из которых, собственно, и заимствуется это понятие: в Библии говорится о чем-то принципиально отличном от любви к религии и познания морали, хотя и включающем то и другое. Однако в переработке берлинских лекций Когена 1913-14 гг., которые вышли в 1915 г. под названием "Понятие религии в системе филосо-фии", речь заходит уже о такой любви, которая напрочь забывает оба эти "есть". "Когда я люблю Бога, — говорит Коген, и это "я" заставляет сильнее биться сердце читателя, как всякое подлинное "я" во всякой подлинной философской работе, — я его уже больше не мыслю [и это "больше не" есть почти что пря-мое указание] в качестве гаранта морали на земле". Но в каком же тогда качестве? В качестве мстителя за бедных в мировой истории: "И я люблю этого мстителя за бедных". И далее он снова говорит в том же смысле: "Я люблю в Боге отца людей". "Отец" означает здесь: "защитник и опора бедных", потому что "в бедном для меня открывается человек". Какое огромное расстояние преодолено Когеном после "Любви к религии"! Однако новые веяния проявляются в еще более ясной и настойчивой форме: "Поэтому любовь к Богу должна превосходить всякое познание… В сознании человека более ничего не остается, когда он любит Бога. Потому что поглощающее все прочее содержание познание называется не познанием, но любовью". Так что в высшей степени последовательным представляется то, что в данной связи приводится и излагается библейская заповедь любви к Богу: "Я не могу любить Бога, не посвящая ему всего моего сердца, бьющегося за моих собратьев по человечеству, не посвящая ему всей моей души, обращенной во все стороны, где дышит дух окружающего меня мира, не посвящая ему всех моих сил, — этому Богу в его соотношении с человеком".

Здесь уместно привести возражение, относящееся хотя и не к приведенным высказываниям Когена, но к одному с ними связанному. Коген говорит о "парадоксальности" того, "что я должен любить чело-века". "Червь, которым я являюсь, — продолжает он, — раздираемый страстями, брошенный на съедение себялюбию, тем не менее я должен любить человека. Если я на это способен и постольку, поскольку я на это способен, я способен любить также и Бога". Проникновенные слова, однако последняя фраза противоречит действительному положению дел, известному нам по свидетельствам многих выдающих-ся людей. Библейское учение также преодолевает этот парадокс в обратном порядке. Поскольку известно, что невозможно приказывать полюбить человека, ибо я не в состоянии испытывать любовь к кому угодно, даже если мне приказывает Бог, Библия дает прямое указание человеку только насчет проявления любви (Лев. 19:18,34): я должен выказывать свою любовь моему "ближнему", т. е. всякому отдельному человеку, с которым мне приходится иметь дело на жизненном пути, всякому встречному, в том числе и пришельцу, как равному мне, и должен обращаться ко всякому с любовью. (Здесь употреблена форма "любить ему" — дативная конструкция, которая, следует заметить, встречается в Библии только в этих 2-х местах). Любовь моя должна проявляться, разумеется, не во внешних жестах, но в подлинном моем отношении. Я могу этого желать, следовательно, я в состоянии это принять в качестве заповеди, а что до того осадка любви к моему ближнему, который выпадет в моем сердце в результате моего поведения, — он не в моей воле. Однако, разумеется, Писание заповедает человеку (Вт. 6:5; 10:12; 11:1) уже как чувство любить Бога, и только в связи с этим заповедает оно ему (10:19) любить пришельца, ближнего ему: именно потому, что его любит Бог (10:19). Если я люблю Бога, то через посредство моей любви к нему я начинаю любить также и того, кого любит он. Бога же я могу по-настоящему любить с того момента, как я его узнал, — а народ израильский, к которому Бог обращается, его знает, — и потому я могу и это принять в качестве заповеди.

Но Коген имеет здесь в виду нечто другое, поскольку он задается вопросом, следует ли пугаться того, что Бог — "только идея". "Разве я не могу, — отвечает он, — быть способным на любовь к идеям? Чем иным является человек, как не общественной идеей, и, тем не менее, только в ней и в силу нее могу я любить его как индивидуума, т. е., в строгом смысле слова, любить одну только эту социальную идею человека". Мне же это видится по-другому: лишь тогда и поскольку я люблю того или иного человека, могу я поднять свое отношение к социальной идее человека до полностью проникнутого чувством отно-шения всего моего существа, которое я мог бы назвать любовью. А Бог? Франц Розенцвейг предостере-гал против того, чтобы понимать Когенову идею Бога так, словно для него это действительно "только идея". Уместное предостережение: Розенцвейг справедливо указывает, что идея для Когена не является "только идеей". Однако все же не следует упускать из виду пусть имеющее совершенно иной смысл слово "только" в высказывании Когена: "Бог является только идеей". Мы можем называть любовью наше отношение к идее прекрасного, к идее добра, хотя, как мне представляется, любовь получает свое душевное содержание и душевную ценность только от конкретных предметов. Но любовь к Богу — это нечто совершенно иное. Тот, кто любит Бога, любит его как раз постольку, поскольку он не есть "только идея"; и поскольку Бог не является "только идеей", возможно его любить. Я даже отважился бы сказать: хотя Коген мыслил Бога только в качестве идеи, любил он его как Бога. В возникшей спустя годы после "Понятия религии" большой посмертно опубликованной работе "Религия разума согласно иудейским источникам" Коген вновь возвращается к этому же вопросу, причем делает это с еще большей выразительностью. "Как можно любить идею?" — спрашивает он и сам же отвечает: "Как можно любить что-то иное помимо идеи?" Желая обосновать свой ответ, он продолжает: "Даже в чувственной любви человек любит только идеализированную личность, только идею личности". Но даже если бы это было так и в "чувственной" любви (вернее в охватывающей в том числе и чувственность любви) человек любил бы только идеализированную личность, это вовсе не означало бы, что любовь эта относится лишь к идее личности, поскольку идеализированная личность также остается личностью и не становится идеей. Ведь только потому я в состоянии любить идеализированную личность, что действительно существует идеализируемая мной личность. И если Данте мог говорить о la gloriosa donna della mia mente (Преславная госпожа моих дум (ит.)), решающим обстоятельством оставалось то, что сперва перед его взором предстала Беатриче в своем телесном облике и потрясла в нем "жизненный дух". Но разве сила, подвигающая к идеализации любимого человека, делающая эту идеализацию возможной, наделяющая ее мощью, исходит не из первозданных глубин именно этого любимого человека? Разве подлинная идеализация не является в конечном итоге открытием сущности, творчески подразумевавшейся при сотворении того, кого я люблю?

"Любовь человека к Богу, — говорит Коген, — есть любовь к нравственному идеалу. Лишь идеал могу я любить, а идеал я не могу постигнуть иначе, нежели как то, что я люблю". Даже на этой высшей ступени охваченного верой философа он все еще говорит о том, что "есть" любовь, а не о том, что она в себя включает. Однако любовь человека к Богу — это не есть любовь к нравственному идеалу, она только включает ее в себя. Тот, кто любит Бога лишь в качестве нравственного идеала, может легко дойти до того, чтобы усомниться в наличии руководства в мире, реальное состояние которого ежесекундно про-тиворечит всем принципам моральной идеальности. Иов сомневается, потому что ему представилось, что Бог и его нравственный идеал пришли в противоречие. Однако Тот, кто обращается к нему из бури, превосходит также и сферу идеальности. Он не есть ее первообраз, ее первообраз находится в нем. Он задает идеал, но не выдает в нем себя. Единство Бога — это не благо, но сверхблаго. Он желает, чтобы следовали его откровению; однако он желает, чтобы его принимали и любили в его потаенности. Кто любит Бога, тот любит идеал, но Бога — больше идеала. И тот человек сознает себя любимым им — не идеалом, не идеей, но им самим, которого не в состоянии постичь идеальность, — любимым самой абсолютной личностью Бога. Значит ли это, что Бог "есть" личность? Абсолютный характер его личнос-ти, этот парадокс всех парадоксов, накладывает запрет на такое высказывание. Это означает только то, что он любит как личность — и желает, чтобы его любили как личность. А чтобы это было именно так и не иначе, создав человека, Бог сделался личностью, чтобы любить человека и быть любимым им, чтобы любить меня и быть любимым мною. И пускай будет возможна любовь к идеям, все равно любить могут только личности. И даже охваченный верой философ, который (даже теперь, причем с большей силой, чем когда-либо, он обеими руками хватается за систему) толкует любовь между Богом и человеком как любовь между идеей и личностью, все-таки свидетельствует о ее действительности, состоящей во взаимности. И даже философия, которая, чтобы сохранить бытие (Sein) Бога в чистоте, отказывает ему в наличном бытии (Dasein), против собственной воли указывает на мост бытия, который несокрушимой аркой высится между тем и другим берегом — всемогущим и бренным.

Однажды Коген сказал о Канте: "Что характерно для его учения о Боге — это безличностность в обыч-ном смысле слова, т. е. истинно духовное: возвышение Бога до идеи". Он прибавляет: "Не менее значи-тельна в своем глубинном основании иудейская идея Бога". Что касается Канта, то суждение Когена, конечно, справедливо. Правда, в его опубликованном посмертно труде мы, страница за страницей, про-слеживаем, как в нем самом вновь и вновь оживает протест против такого возвышения Бога до идеи, при котором, как это происходит у Когена, отрицается возможность сочетания идеи с понятием бытия. "В понятии Бога, — пишет Кант, — трансцендентальная философия мыслит субстанцию с величайшей экзистенцией"; однако в другом месте уточняет: "Идеал, субстанция, которую мы создает сами себе"; и еще в другом месте: "Понятие такого существа не есть понятие субстанции, т. е. вещи, которая сущест-вовала бы самостоятельно". Что для нас важно в этих кажущихся бессвязными заметках — это выявле-ние стадий процесса, через которые проходит мышление идеи Бога, а именно процесса, протекающего между элементом "идея" в идее Бога и элементом "Бог" в ней же. Это процесс, который постоянно, пока не прервется, возвращается к одной и той же точке. Коген взялся за то, чтобы вмонтировать идею в такую логически непогрешимую последовательность, чтобы не могло возникнуть никакого стимула к противоречию; и в то время как вера захватывала его, он не прекращал борьбы за сохранение этой последовательности. При этом, казалось ему, на его стороне было "глубинное основание иудейской идеи Бога". Но даже глубинное основание иудейской идеи Бога может быть достигнуто лишь через углубление в "ehje", в это высказанное Богом Моисею "Я есмь", которое на все времена определило содержание и смысл этой идеи и в котором именно личное "бытие" Бога, даже его живое присутствие рассматриваются в качестве его атрибута, имеющего непосредственнейшее отношение к тому человеку, которому он себя обнаруживает. И в неразрывной связи с явлением "ehje" находится самообозначение вещающего в качестве Бога Авраама, Бога Исаака и Бога Иакова [(Исх. 3:15)]: его-то невозможно превратить в Бога философов. Но тот, кто говорит: "В Боге я люблю отца людей", тот, пусть даже сам себе в этом не сознаваясь, уже отрекся от Бога философов всей первозданной силой своего сердца. Коген не делал сознательного выбора между Богом философов и Богом Авраама, но полагал до самого конца, что в состоянии отождествить их друг с другом. Однако первозданная сила его сердца, та, от которой вдохновляется жизненностью само мышление, сделала выбор и приняла решение вместо него. Отождествление не удалось, оно и не могло удаться. Ибо идея Бога, этот человеческий шедевр, есть не более чем образ образов, самый возвышенный среди всех образов, которые человек сотворяет себе насчет лишенного образа Бога, хотя признать это и на этом успокоиться противно самой человеческой сущности. Однако, научаясь любить Бога, человек постигает действительность, которая превосходит идею Бога. И пусть даже он, напрягая все свои философские способности, пожелает представить объект своей любви в качестве предмета философского мышления — все равно любовь свидетельствует о существовании своего предмета.