ЛЕКЦИЯ ШЕСТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛЕКЦИЯ ШЕСТАЯ

Два явления я выбираю как наиболее существенные из целого моря всяких фактов, которыми чревато было время, начиная с средневековья, характер которого я охарактеризовал вам прошлый раз, и кончая нашим временем: реформацию[126] и толстовство. Реформацию я выбираю потому, что это — самое великое религиозное явление нового времени, а толстовство потому, что оно ближе всего к нам по времени, ближе к нам и этически, потому что мы все проникнуты глубоким уважением к этому величайшему писателю, одному из величайших людей России, и, кроме того, потому, что толстовство через некоторые русские простонародные секты и через некоторые устремления русской интеллигенции и до настоящего времени сохранилось живым, не потерявшим своего социально–политического веса*.

Итак, прежде всего относительно реформации. Я вам говорил в прошлой лекции, что официальная церковь, которая превратила первобытную хаотическую церковь в прочное, хитрое, тонкое орудие угнетения, католическая церковь на Западе (а у нас в России — грубое подражание этой католической церкви, тогдашняя церковность, поддерживавшая русскую монархическую власть), — что эта официальная церковь вызвала в недрах демократии глубокий протест.

 В 1923 году это нам яснее, чем было р 1918 г,

В самом деле, ведь христианство было символом веры этой демократии и в значительной мере порождением творческого гения ее. Демократия сформулировала свое христианство, свое credo. Credo значит «верую». И постепенно это самое знамя демократического движения превратилось в искусственную самозащиту угнетателей демократии против народных масс.

Благодаря чему? Христианская демократия сама говорила — «первая заповедь — терпи», «кесарево кесарю, а божие богу», «божие живет внутри нас», «царство божие не от мира сего», блюди его внутри себя и дождешься, наконец, времени, когда придет жених небесный, часа пришествия которого никто не знает, и вот в это время будь, дева мудрая, со светильником зажженным, и ты войдешь, как любимый сын, в царство бога–отца.

Когда священники и епископы передались в другой лагерь, на сторону господ, это же положение было сформулировано так: терпи, всякая власть от бога, всякая неправда которая делается на земле, делается попущением сил небесных, а твое дело — не критиковать, а безропотно нести ярмо, которое на твою шею возложено, очевидно, по попущению господню, и счет тебе будет оплачен на том свете, после твоей смерти и после второго пришествия, а если ты здесь возмутишься и попытаешься эти счета подвести, то это будет преступлением перед богом, — аз воздам мне отмщение.

Таким образом, то же самое слово «терпи», которое для демократии христианской представляло самозащиту от отчаяния, превратилось в яд, в отраву, проповедуемую господами для подрыва всякого активного действия, всякого протеста в этой демократии.

Когда церковь такое превращение испытала, некоторые слои бедноты не могли отнестись к этому равнодушно, и если часть ее плелась, как стадо за пастырем и притом за дурным пастырем, то верхи низов, беднота городов, которая была более развита, чем беднота крестьянская, протестовала и протестовала разнообразно. Я указал уже на образование сект, из которых некоторые дошли до переоценки всех ценностей, до объявления бога, прославляемого господами, чертом, а ихнего черта — угнетенным богом бедных, который придет когда–то, чтобы сделать мир справедливым. Я указал на то, что церковь католическая пошла навстречу этому движению и уступила в том смысле, что создала некоторые монашеские ордена, которые аскетизм, присущий бедноте, себе присвоили. В России, в ответ на ересь стригольников[127] и жидовствующих[128], церковь ответила усилением строгости монашеского режима, и хоть один схимник на сто монахов и тысячу попов должен был уравновесить счет за все тунеядство, паразитство и праздность огромного числа официальных представителей церкви.

В XVI столетии разразилось новое колоссальное движение. Северные европейские страны получили христианство из Рима, и Рим, переставший быть государственно–могущественным, превратился в официального носителя церковности, в опору, регулярную, признанную законом, — опору всякой власти вообще. Для Германии, включая сюда Австрию, в значительной степени для Франции и Англии этот римский папа был чужеземным священником, который тем не менее претендовал на огромную власть в их внутренней жизни. Они называли его сторонников ультрамонтанами, т. е. загорными, которые центр христианской церкви считают существующим за горами, за Альпами, в Италии. Им противопоставлялись национальные движения Англии, Франции и Германии, которые стремились к тому, чтобы иметь свою национальную церковь, на которую могло бы опираться их национальное единство.

Империя к XVI веку давно уже перестала иметь римский характер, империя сделалась священной Римско–Германской империей. Германские вожди, — тот или иной германский король, — франкский ли, вышедший из того племени, которое завоевало Францию и дало ей теперешнее название, или габсбургский, австрийский герцог, или какой–нибудь другой, — рукополагались, венцы на них возлагались руками пап, и они считались после этого императорами всей Европы, так сказать, всего мира: да будет единая духовная глава — папа и единая мирская глава — император. Между ними, конечно, происходила борьба. Папа говорил: «Ты, император, являешься моим помазанником и должен исполнять мою волю». А император говорил: «Я — господин, я — настоящая власть, а ты только жрец; если я захочу, то я могу преспокойно показать тебе всю силу настоящего реального меча». И были разные моменты в этом отношении. Гогенштауфены, например Фридрих II, не признавали папу нисколько, относились к нему совершенно пренебрежительно. Но это не всегда удавалось, и, например, император Генрих IV[129] вынужден был идти в Каноссу (это слово до сих пор сохранилось со смыслом униженной сдачи победителю), в рубище и власянице, стоять у окна дворца маркграфини Матильды и выпрашивать прощения у папы Григория VII, который своими буллами и проклятиями довел до того, что от него отшатнулись все подданные. Шла борьба между светским мечом и духовным, но эта борьба была из тех, о которых говорят — милые бранятся, только тешатся. Мало того, протесты со стороны того мира, который раздирался когтями, с одной стороны — папскими, а с другой стороны — императорскими, заставили сейчас же эти вершины слиться в одну вершину одной массивной пирамиды, которая навалилась на мир и от которой хрустели косточки у всех народов.

Тем не менее, отдельные народы стали формулировать свои сепаратные программы. Возьмем самые крупные из таких народов — Англию, Францию, Германию.

Реформация в каждой из этих стран шла особо. Основная сущность реформации, с точки зрения политической, заключалась в стремлении этих народов отделиться от верховенства пап. Чье же тогда верховенство в церкви должно быть признано? Очевидно, светской власти. И то самое, что в конце XVII столетия произошло в России, когда Петр Великий провозгласил себя начальником церкви, который стоит выше патриарха, уничтожил патриаршество и сделал синод просто одним из министерств, подлежащих ведению императора, то самое было внутренней тенденцией реформации XVI века. Светская сила стремилась воспользоваться желанием народов отложиться от невыносимого гнета и невыносимых поборов Рима, чтобы присвоить себе и духовную власть и в то же время секуляризировать, т. е. конфисковать, церковные имущества. Такова политическая сущность реформации. Но самой важной была ее сущность социальная, которая в разных странах выражалась разно. Носителями социального движения реформации были средние классы, торговые классы, ремесленники, а также часть дворянства, среднего и мелкого, и — в зависимости от того, какую роль эти классы играли в разных странах — разный характер приобретала реформация как движение социальное. Всюду, говорю я, основным носителем ее являлось то, что мы можем назвать мещанством с примесью мелкого дворянства и даже части духовенства, но захвачены были и деревенская беднота, и деревенский среднезажиточный класс. Рост средних классов вызвал явления Возрождения (Ренессанса) и Реформации.

В Италии купечество, ремесленники и интеллигенция, сплотившись вместе, поднимали, начиная с XIV столетия, бунты против аскетизма, с одной стороны, и против официальной папской власти — с другой. Эти бунты повели к изумительному расцвету искусства. Отбрасывается заповедь христианская о том, что природа лежит во зле, что всякое наслаждение есть грех. Эти люди вернулись к идеалам Древней Греции, откапывали древние греческие божества, читали с упоением древние греческие рукописи и у древних греков, о которых нам с вами пришлось уже говорить, учились счастливой человечности.

Конечно, эта человечность недостижима для всех. Жить полной жизнью, полным развитием своей человечности и полным удовлетворением своих страстей могли не все, а только люди относительно богатые. А со всей полнотой ее могли проводить только очень богатые купцы — как Медичи во Флоренции, которые силой своего капитала превратились в настоящих царей, окружили себя пышным двором, — и люди, подходящие по складу и положению.

Им незачем было отметать католицизм, сам католицизм в Италии проникся тем же движением. Я уже говорил о папе Льве X, который окружил свои палаты чудными статуями, вырытыми из–под праха веков и свидетельствовавшими о красоте идеала греков, который, ударяя чашей о чашу какого–нибудь гуманиста, говорил: «Какой хороший человек был Иисус Назарянин: несут нам со всех сторон дань во имя его, а мы наслаждаемся». И папы построили себе такие языческие дворцы и собрали такие языческие музеи, что я лично присутствовал при таком зрелище: явились в Рим пилигримки из какой–то итальянской деревни, заскорузлые старушки в темных платьях, в высшей степени ханжески настроенные католички. И вот молодой попик водит их и показывает им папское жилище. Эти старые девы всюду хотели видеть мощи и всякие святые вещи. И вот ведут их в Ватикан, где сплошь голые мужчины и голые женщины, великолепно сделанные, пышные, красивые, соблазнительно улыбающиеся. Как им это показать? Это — такая скверна, такое наваждение, такая мерзость, что тьфу, тьфу, тьфу… Поэтому этот попик, который водил их, обращал все время их внимание на потолок, не на то, что на стенах, а что на потолке: «Вот здесь на потолке написано, как папа Исидор писал свои декреталии, здесь следует папа Григорий I» и т. д. И пилигримки сконфуженно смотрели на потолок и быстро проходили. Это — иллюстрация того, насколько итальянское папство само отошло от христианства.

Когда Юлий II[130] с Микеланджело строил собор Петра апостола, или обсуждал планы создания себе самому пышной языческой гробницы, или вел свои политические войны — что общего было между ним и Христом? Он бы расхохотался, если бы кто–нибудь ему напомнил, что христианство есть обет вечного безбрачия, он бы сказал: «пойдите к моим маленьким монашкам»… Поэтому не удивительно, что Лютер[131] сказал: «Антихрист правил в Риме, а не папа, не наследник Петра, а «враг», который именем Христа водворился, чтобы проповедовать грех, пышность, любовь к земле, — это властолюбие, это все семь смертных грехов, которые воцарились там, на папском престоле». Если вы припомните, что среди пап был такой, как Александр Борджиа, который в причастии отравлял людей, который рисуется нам до сих пор как тип законченного в своей отвратительной беспощадности человека–зверя, то вы поймете этого умного и честного мещанина Лютера, который говорил, что мы такого христианства не желаем признавать.

Но у Рима было и другое лицо. У Рима было лицо Бернарда Клервоского[132], бледное от постов и молитв, согретое внутренним пламенем религиозного экстаза. Эти души, которые просвечивали сквозь кости изнуренного тела, эти истинные угодники божий говорили: я не потому доминиканец, что я. ученик св. Доминика, а я domini canis, т. е. собака божья… они были носителями настоящего героического аскетизма, и тот же Лютер, который, как только произвел реформацию, женился на игуменье, говорил: «Нет, этим вы нас не проведете! Мы против этого! Мы против сатаны, против папы, который пирует под музыку и вокруг которого танцуют обнаженные женщины, но мы и против людей, которые говорят: не ешь, не пей, но женись, изнуряй себя, тогда ты будешь праведником; настоящая праведность божья заключается в том, чтобы трудиться, не лгать, верить в Христа и второе пришествие, помогать ближнему своему и быть честным тружеником, честным гражданином. Вот настоящая суть дела, вот чем нужно быть».

Чей это голос? Это голос торговцев, голос ремесленников, голос зажиточного крестьянства, который так говорит: «Какое безбрачие?! Брак, дети, дом—полная чаша, свое, трудом нажитое! Никого я по возможности не обманываю, никого не обижаю, никому не кланяюсь, верю в то, что жизнь эта временная, что если я ее с полной честностью проживу, то господь на том свете меня помилует. Оставьте меня с вашими таинствами, потому что они моему разуму не доступны, оставьте меня с вашими лишениями, я считаю, что всякая земная радость, все, для чего создано мое тело, — все должно иметь место в жизни». Вот здоровая, земная сущность тогдашней реформации, к которой примкнуло то, что мы можем назвать сейчас кулацким крестьянством, крестьянством наиболее зажиточным, и всякого рода ремесленники и торговцы городов.

Что же вследствие этого произошло в–Англии, Германии, Франции?

В Англии эта мелкая буржуазия стала давить на государство политически. Она отрицала таинства, и прежде всего таинство превращения вина и хлеба в плоть и кровь. «Как вы хотите, — говорили они, — это — вино, мы это ясно чувствуем на языке, не втирайте нам очки, мы не можем говорить, что это—плоть и кровь!» В этом сказался особый реализм этих людей. Это было одним из камней преткновения. Дальше следовало. — мы не признаем папу! Кто этот за горами живущий священник, который нам приказывает? У нас свои священники. Это доходило до непризнания епископов — община и священник, который читает евангелие, произносит проповеди, а в остальном — светская государственная власть.

В то же самое время королевская власть в Англии вела борьбу с папою, потому что папа из Англии выкачивал громадное количество денег; поэтому королевская власть в лице Генриха VIII[133], с одной стороны, приказала верить, что хлеб есть плоть, а вино — кровь, приказала тем, кто будет возражать, отвечать перед судом и палачом; она признала епископов, но этим епископам предписала молиться за него, Генриха VIII, как главу церкви. «Это я, толстый Генрих VIII, сменивший за свою жизнь семь жен, большую часть которых убил, величайший развратник, чудовищный пьяница, я—семь настоящий глава церкви!»

Казалось бы, чего хуже, лучше уж верить в папу. Однако положение вещей было таково, что не хотелось платить дань папе, уж пусть заодно король грабит. Поэтому высшие слои мещанства согласились на это — пусть епископы назначаются королем, епископальная церковь с английским королем во главе, самодовлеющая национальная церковь — вот что они признают.

И с тех пор католиков начали угнетать в Англии, сажать в тюрьмы, истреблять. Но в некоторые моменты и старые католики вновь брали верх и истребляли тогда протестантов, потом опять протестанты — католиков и т. д.

Конечно, этим удовлетворялись не все. Что касается средней буржуазии, то она к этой системе отнеслась весьма скептически, она заявляла — не верю, что хлеб есть мясо, не верю, что вино есть кровь, не верю, что нам нужен король и что нам нужны епископы, которые за него молятся, нам нужны только священники, которые проповедовали бы нам настоящую христианскую истину и исполняли бы символический обряд в память Христа, нам нужен ковенант, т. е. собрание всех верующих граждан республики, и больше ничего — ни папы, ни короля, ни таинств.

Так смотрела на церковь шотландская буржуазия, которая основала на этих принципах пресвитерианскую церковь*.

 В строго кальвинистском духе. Учение Кальвина[134] вообще охотнее всего принималось средней зажиточной и трудовой буржуазией городов.

Англичане, которым было трудно отделаться от короля, которым пришлось вести борьбу против короля, основали близкую к пресвитерианской церковь индепендентов, или пуритан, которая говорила: «Священники также но нужны, пусть проповедует тот, кто имеет дар, таинств никаких, и мы так понимаем христианство, что нужно собраться всем вместе и начать всем миром борьбу против богачей, против лордов, против епископов, против королевской власти так же, как и против папы». И тут борьба началась (уже после смерти Генриха VIII) ив Шотландии, и в Англии: в Шотландии под углом пресвитерианского священства, а в Англии под углом беспоповства. В Англии в связи с этим началось великое республиканское революционное движение, которым наполнен XVII век. Оно выдвинуло грандиозную фигуру одного из величайших государственных людей — Оливера Кромвеля[135] — и одержало верх над королевской властью. Карл I Стюарт лишился головы в этой борьбе.

Тогдашняя индепендентская церковь была поставлена под контроль палаты мещанских депутатов. Кромвель был руководителем, вождем, невенценосным королем этого движения. Он хотел играть преобладающую роль в тогдашнем мире и первый наметил владычество Англии…

Но это все–таки было недостаточно прочно, потому что после смерти Оливера Кромвеля все–таки вернулась, качаясь как маятник, история к англиканской королевско–епископальной церкви. Сейчас в Англии имеется англиканская церковь, католическая, пресвитерианская, индепендентская во всевозможных видах и разновидностях, целый ряд всевозможных сект, которые теперь перестали играть политическую роль. В Англии вообще обыкновенно революционные стремления замирают и оканчиваются компромиссом. Я сейчас не могу входить в экономические причины, которыми объясняется необычайная гибкость английских правящих классов. Я еще не указал на то, что в Англии на крайне левом фланге распространилось движение левелеров[136], т. е. уравнителей. Это были социалисты. К ним примкнули подмастерья–ремесленники, суконщики и ткачи, т. е. та промышленность, где уже существовало массовое производство, где существовали объединенные массовые рабочие.

Во Франции реформаторское движение тоже привлекло купцов, ремесленников и рабочих под именем гугенотов. Гугенотское движение похоже было на пуританское, но французские движения всегда ставят вопрос радикальнее, чем в Англии, здесь отсутствует со стороны господствующих классов склонность к уступкам — они склонны раздавить всякое революционное движение, поэтому всякое революционное движение во Франции приобретает беспощадный характер: все или ничего! — так обыкновенно французская история ставила вопросы. Так и относительно гугенотов. Гугеноты были нетерпимы—папу считали антихристом, ставленников папы — великими грешниками, считали, что их нужно истреблять огнем и мечом. И католики отвечали тем же. Поэтому борьба между католиками и гугенотами выражалась в таких ужасных актах, какие имели место в Нанси, где гугеноты истребили массами католиков, или в еще более ужасных формах в Варфоломеевскую ночь[137] в Париже и в целом ряде других городов, когда католики истребляли гугенотов. Таковы были ужасные факты борьбы не на живот, а на смерть между католиками и гугенотами.

Если во Франции католики восторжествовали, то всецело по той причине, что королевская власть приобрела среди духовенства колоссальный вес. Ультрамонтаны были сражены, папы добровольно отказались от значительной части власти над Францией, объявили Францию любимой дочерью католицизма и в то же время дали громадные прерогативы королевской власти. Королевская власть развилась в лице Людовика XIV до своего апогея, когда, в сущности говоря, в короле сосредоточилась вся власть. Гугеноты готовы были признать это, несмотря на драгонады[138], несмотря на Нантский эдикт[139], несмотря на все ужасы, с которыми король обрушился на них, потому что после страшных бурь все были рады королевскому миру и единовластию, которые вносили хоть тень известного порядка в государственную жизнь. Те же самые гугеноты громаднейшую роль сыграли в Швейцарии, в вольных городах: в Женеве, Берне, Цюрихе, гугеноты под именем реформатской церкви дали свои окончательные результаты. Города швейцарской республики были свободны, ничто не мешало полному проведению религиозной мысли. Там церковь оказалась во главе политики, и там создались первые демократические республики, в высшей степени характерные и оригинальные, церковь и светские учреждения которых было бы весьма любопытно разобрать, если бы я имел на это время.

Это движение распространилось и по Германии, но в Швейцарии, где основным господствующим классом был как раз средний городской класс, где демократические города достигли самоопределения, там реформатское движение дошло до радикальнейших выводов. В Германии же оно приняло более умеренный оттенок. Более умеренным оттенком было то, что называется лютеранским вероисповеданием. Лютер начал, как я говорил, борьбу против папы, он опирался на князей германских, на владетельных герцогов, на бесконечную сеть разных мелких владык, которые существовали в то время в Германии, которые стремились отшатнуться от папы и которые, начиная с либерального саксонского герцога, присоединялись к Лютеру.

Началась страшная распря между князьями. Когда демократическое движение пошло дальше, когда реформаторское движение Цвингли довершило реформацию в Цюрихе провозглашением демократии библейского типа, то Лютер ответил на это резкой полемикой. А когда начало развиваться движение крестьянской бедноты, к которому присоединились сейчас же рабочие, суконщики и ткачи, то Лютер призывал прямо — «рубите эту сволочь». Это написано черным по белому в письме Лютера. Да, этот самый прославленный реформатор прямо обращался к князьям и говорил: «рубите эту сволочь во имя Христово», потому что он видел в левом продвижении реформы просто хаос и разрушение.

Во главе левого реформаторского движения, которое в Германии нигде не восторжествовало, встал замечательный республиканец и полусоциалист Фома Мюнцер[140].

Наш великий учитель Энгельс говорит об этой гражданской войне как о первом революционном движении Германии. Могу указать, что декларация прав крестьян и рабочих того времени очень близка к теперешней программе крестьянской бедноты у нас, в России.

В Отличие от библейского духа, которым проникнуты были средние классы, это рабоче–крестьянское движение шло под знаменем евангелия, оно проповедовало отказ от личной собственности, — «отдай все лишнее ближнему своему». И вот Иоанн Лейденский[141], вождь крайних левых анабаптистов (перекрещенцев)[142], установил в Мюнстере настоящую гражданскую коммуну, объявил расторженными все браки, несуществующими все семьи, всех детей — детьми государства, всякий мужчина может жить со всякой женщиной, которая ему нравится и которой он нравится, может иметь несколько жен, все работают на всех, все распределяется по потребностям. И так Мюнстер жил до тех пор, пока не был взят, пока достало сил бороться, пока всех его защитников не истребили, пока вождя их не казнили.

Это движение анабаптистов, несомненно, было предтечей позднейшего революционного движения во Франции в его самых крайних проявлениях и нашего теперешнего движения. Левые перекрещенцы были коммунисты, хотя и в религиозной окраске.

Но христианский социализм, как вы знаете, редко носит такую боевую окраску. Когда Иоанн Лейденский шел с мечом анабаптистов, проповедуя и говоря, что он во имя Христа хочет вести борьбу, то лютеране отвечали ему: «Жалкий человек, запутавшийся человек, что ты говоришь? Ты своим мечом хочешь переделать жизнь на земле, да для чего? Справедливость не на земле должна торжествовать, а на небе. Разве Христос не сказал тебе, что ты должен повиноваться всякой власти, что царство его не от мира сего, что нужно кесарю воздать кесарево? Мы же терпим, а когда мы преставимся, тогда ангелы поднимут души наши на небо, и будем мы держать там ответ перед судом небесным и получим то, что мы заслужили на земле. Это есть христианство, а твоя гордыня, что ты на этом кусочке грязи, которым является земля, хочешь водворить справедливость, есть кощунство, есть борьба против самого Христа, который раз навсегда сказал, что это не нашего ума дело, что на земле — испытание, что здесь чистилище, экзамен, который мы держим. Чем хуже тебе на земле, тем лучше будет потом. Труднее всего богатому, ему больше соблазнов, а бедный кого может обидеть? Ему легче оказаться чистым перед лицом божества, так что, когда вас хлещут по ланите, то подставьте другую, и когда вас отхлещут по обеим ланитам, тут царство небесное и улыбнется вам, а на голове того, кто хлещет, вы соберете угли адские и порадуетесь этому». Вот что говорит христианство, и его слушают, когда нет–надежды у демократии мечом чего–нибудь достигнуть.

Но тут в XVI веке шевельнулась надежда, началось движение, — нет, мы здесь сделаем то, что Христос считал правдой, здесь, на земле! Это движение жестоко было разбито в Германии.

Теперь революционная волна идет уже без имени Христа, ей незачем ссылаться на христианство, потому что она формулирует свои требования к жизни прямо и непосредственно под диктовку своего сердца и разума. Чего желает человек? Человек хочет быть счастливым, он хочет работать для счастья своего и своих ближних, он знает, что достигнуть этого можно только путем великого сотрудничества, кладущего руку на тот гигантский аппарат, который нам оставляет низвергаемый нами капитализм.

Вот сущность новейшего социализма — ему не нужно христианства для формулировки его положительных идеалов. Ему не только не нужно оно, ему оно враждебно, поскольку оно диктует пассивность и терпение. Отсюда наше отношение к самому позднему проявлению христианского социализма, к толстовству[143].

Во всем том, в чем Толстой критикует существующую церковь, существующее самодержавие, во всем этом он глубоко прав. Он перед судом своего неподкупного сердца, с гигантским проникновением своего таланта, с потрясающей силой своего гения представляет нам смешными, нелепыми, отвратительными все порядки государства, все порядки церкви, все порядки так называемого «благоустроенного» общества — нашу науку, нашу культуру, со всего этого он снимает ризы, которыми оно прикрывалось, и с такой остротой критикует, что мы говорим: да ведь это же в самом деле глупость, это вздор, борись, человек, против этого!

А Толстой после этой критики говорит: во имя истинного смысла христианства я призываю тебя с насилием против этого зла не выступать, будь только сам в душе своей правым, не участвуй в зле, не проповедуй насилия!

Толстой и сам не был уверен, что проповедью добра можно добиться чего–нибудь положительного, и к старости все еще говорил: «Да бог вам судья! В конце концов, проповедовать — это тоже гордыня, уйти в свою келью и там спасать свою душу — вот настоящее смирение».

Конечно, Толстой не всегда поддавался этому чарующему голосу сатанинского искушения, которое говорило: «Лев, Лев, бросил бы ты книжки писать, бросил бы ты письма во все страны мира посылать, бросил бы ты проповедь, — никто тебя по слушает, слушает только дурачье, которое начинает капусту сажать и считает, что в ней настоящее спасение, — никому не сопротивляются, едят только ту капусту, которую сами посеяли, идеал свой видят в том, чтобы быть жвачным животным — вот кто тебя слушает. Поэтому ты, великий Лев, отойди от людей и думай о своей большой, большой душе, в которой живет бог; ты — человек старый, скоро твой конец придет, и ты прямо угодишь перед лице господне!»

Очень часто слышались эти речи и то же направление в восточной мудрости, в книгах, трактующих о судьбе Будды; там есть такой эпизод, когда Будда, сидя под священным деревом, постился бесконечное число дней и ночей, и его всячески искушал дьявол, но Будда не прельстился его искушениями. Тогда дьявол сказал: «Да, Будда, ты такой человек, который может сделаться богом, ты от всего отрекся, теперь чего же тебе еще — помри, скажи только одно слово, что хочешь помереть!» А Будда ответил: «Нет, я должен остаться на земле, чтобы спасать других, я сам нашел дорогу, теперь другим буду показывать». Тут сатана отошел от Будды.

И в Толстом тоже возобладала активная сторона; сам нашел истину, буду других учить. Но то, чему он учил, хорошо или плохо? Оно хорошо, поскольку он бил синод так, что синод его наконец проклял; хорошо, поскольку он бил самодержавие так, что самодержавие давно бы его задушило, — как он говорил: наденьте на мою старую шею намыленную веревку, — но не смело, потому что слишком он был знаменитый человек, никак его не удавишь без того, чтобы весь мир не ахнул!

Но когда он проповедовал непротивление злу насилием, когда говорил, что бороться можно тем, чтобы не идти в солдаты, не платить налогов и т. д., то нехороша была эта пассивность сопротивления ничем не стеснявшемуся наглому насилию. Только тогда народ может рассчитывать на победу, когда сам активен, когда он не только обороняется, когда он вооружен силой; веревку на шею быстро наденут, если он не возьмет оружия в руки, если не сокрушит врага до конца. Только тогда он может сказать: старое больше не вернется. Капиталистической ведьме недостаточно, чтобы ее убили, в гроб положили, в землю зарыли, нужно еще осиновый кол вбить, — тогда она не встанет. Поэтому, когда рекомендуется мягкость, рекомендуется гуманность, терпение, — все, кто не верит, что бог поможет, должны сказать: бог–то бог, да и сам–то я не плох. Ведь вот бог несколько тысяч лет терпит неправду на земле, а подлинная справедливость в наших сердцах живет, в наших мускулах, в наших винтовках, которые теперь делают правду на земле. Поэтому толстовское непротивление неприемлемо для нас.

Мы принимаем критическую часть учения Толстого, мы не принимаем положительной его стороны, и мы будем в этом отношении бороться с его учениками.

Мы говорим, что постепенно трудовое человечество переходило от пассивного непротивления к активной борьбе, но прежде не было почвы для победы, не было возможности создать не равенство бедных, а равенство богатых, на что мы теперь имеем возможность благодаря колоссальному развитию техники при капитализме.

Мы сейчас можем формулировать наши задачи: люди должны быть братьями, должны жить в красоте, в добре, в истине. Но чтобы этого достигнуть, надо построить правильный хозяйственный порядок, нужно сломить политическое господство одних над другими. Чтобы пройти в этот рай, нужно пройти сначала через стадию чистилища, каковой является страшная, роковая, последняя борьба между рыцарями этого братства и этой любви и ненавистниками всех народов, которые стоят на пороге этого рая и не пускают в нeгo. И в то время, когда мы наконец получаем, как теперь произошло в России, силу, нам говорят: как вы ни гуманны, вы пользуетесь государственной властью против инакомыслящих, вы беспощадны, вы угнетатели, а буржуазия теперь — угнетенные, неужели вы не можете взвесить слез угнетенных и приостановить вашу жестокую расправу над ними?

Горе тому, кто увлечется этим и для кого самый механизм угнетения окажется последним словом премудрости; кто считает, что он сделался господином и поэтому имеет право кого–то угнетать. Это — величайшая измена тому святому духу социализма, которым всякий из вас должен быть проникнут. Но горе и тому, кто этим песням сентиментальным внемлет и говорит: «Отброшу меч, поцелуюсь с братом буржуем», потому что если ты этого «брата», который недавно ездил на твоей шее, поцелуешь, то с величайшей ловкостью &тот «брат» вспрыгнет снова тебе на шею и станет ездить на ней до конца веков. Поэтому не объявляйте мира, прежде чем не убедитесь, что враг этим миром не может воспользоваться; Террор — ужасная вещь, ненавистная вещь, войну как можно скорее нужно прекратить, и международную, и между гражданами одного и того же народа; мы должны с отвращением это дело делать, с величайшим внутренним содроганием, но мы должны его делать, как нужно осушить грязную яму, если яма эта отравляет наших детей.

Это — жестокая работа, но она должна быть выполнена для того, чтобы наступило лучезарное время подлинного равенства и братства.

Но мы не должны, само собой разумеется, только ждать этого времени, мы должны требовать залога; мы имеем одну руку, Чтобы бороться, чтобы держать в ней меч, а другой мы должны сеять цветы, хотя бледные, хотя подснежники, хотя первые цветы весны, но мы должны сеять их, чтобы чувствовать, что мы не только боремся за что–то будущее, — мы легче защитим то, что имеем, если засеем наше поле хотя бы и бледными цветами. Вот почему работа над реформой школы — работа над реформой внешкольного образования, вот почему всякая культурная работа есть тоже своеобразный меч в нашей борьбе за наше будущее, вот почему все это не менее важно — не менее и не более, — чем тот временный настоящий острый меч, которым приходится нам действовать, чтобы не оказаться жертвами собственной неспособности.