ДОКЛАД А. В. ЛУНАЧАРСКОГО
ДОКЛАД А. В. ЛУНАЧАРСКОГО
Товарищи! Я понимаю мысль устроителей этого диспута таким образом, что мы разделяем общую тему о взаимном отношении и соотносительной ценности миросозерцания коммунистического и христианского на два раздела. Сегодня мы, очевидно, будем трактовать этот вопрос под углом зрения общественности. Мы берем сегодня коммунизм как определенное общественное движение, устремленное к установлению определенной общественной правды, и под таким же углом зрения мы возьмем и христианство как христианское устроение праведного житья.
И вот с этой социальной точки зрения двух градов, взыскуемых разными способами, мы сегодня п будем обмениваться мыслями с моим оппонентом. Таким образом, из сегодняшнего своего доклада я устраню, насколько возможно, вопросы философские, т. е. вопросы того или иного толкования мира, вопросы миросозерцания; их мы относим к завтрашней дискуссии, Христианство и коммунизм как общественные устремления перекрещиваются между собой в некоторых исторических пунктах по существу. Знакомясь с историей социализма, которая вместе с тем есть, конечно, и история коммунизма, вы встречаете несколько раз анализ, изложение христианско–социалистических явлений.
Прежде всего—первоначальный христианский коммунизм (он так и называется в истории общественных движений), затем, позднее (в средние века и в XVI в.), все более и более значительные вспышки христианско–социалистических ересей, доходящие до прямых социалистических революций под знаком креста, затем, ближе к нашему времени, различные явления новейшего христианского социализма; из них самым крупным, на котором мне придется остановиться с некоторым вниманием, является толстовство. Конечно, все эти проявления коммунизма — я беру только важнейшие, — будучи окрашенными христианской окраской и имея свои специальные исторические корни, отнюдь не отвечают тому определению коммунизма, которое ставим мы — коммунисты–атеисты, научные социалисты, представители нашего времени. Но общее название, данное здесь, дастся, конечно, не зря, потому что некоторые черты оказываются совпадающими. Если мы остановимся на первых же принципах коммунизма, выдвигаемых крайне левым крылом первоначального христианства, то увидим с полной яркостью сходство и разницу; а установить это — для того чтобы потом выявить преимущество той или другой стороны — мы должны прежде всего.
С точки зрения социальной коммунизм является всегда программой классов неимущих, классов, которые в сохранении частной собственности не заинтересованы. Так это было и с первоначальным христианством в его первые века. В фанатическом мире Передней Азии, Северной Африки и по побережью Средиземного моря было тогда весьма большое количество пролетариата. Здесь укажем на необходимость отличать пролетариат больших центров античного мира от современного нам пролетариата. Несмотря на общее название с нашим пролетариатом, данное ему не зря, он имеет крупное внутреннее различие с последним. Это пролетариат в том смысле, что это есть действительно совершенно лишенный какой бы то ни было собственности элемент. Но если спросить себя, какую роль в общественном производстве играл тогдашний пролетариат, то придется сознаться, что он не играл в этом производстве Почти никакой роли. В сельском хозяйстве занимало первое место постепенно разрастающееся крестьянство разных типов, в городском хозяйстве—рабский труд, порой собирающийся в нечто, напоминающее наши мануфактуры. А пролетариат представлял собою огромное количество бедных вольноотпущенников, собравшихся со всех сторон и оторвавшихся от своих корней бродячих людей. Положительно трудно установить экономически, каковы были ресурсы, источники жизни этого пролетариата. Он был настолько лишен каких бы то ни было источников обеспечения своего существования, что тогдашний социальный вопрос, поскольку он–был обращен к пролетариату, заключался в том, как государству дать этому пролетариату хлеб, чтобы он не превратился в голодные толпы, правда, безоружные, по которые по самой своей массовости могли быть общественно–опасным элементом.
Этот пролетариат охватывал и рабскую группу трудящихся и некоторую часть мелких ремесленников. Поскольку тогда существовало и развивалось христианство, оно всегда попадало в среду более или менее мелкоремесленную или мелкоземледельческую и тогда, по–видимому, не проявляло сколько–нибудь типичных коммунистических тенденций. Может быть, даже вся история, рассказываемая в деяниях апостольских о суровом наказании лиц, вступивших в общину и не отдавших в ее пользу своего имущества[222], является отсветом, некоторым эхом тех конфликтов, которые происходили между пролетарской частью христианских общин, или пролетариями — членами христианских общин, и частью мелкособственнической. Я думаю также, что знаменитая фраза, которую нынешний коммунизм позаимствовал у тогдашнего комунизма, фраза трудовая «нетрудящийся да не ест»[223] представляет собою как раз формулу мелкособственнических христианских организаций, потому что коммунистическим организациям христианства присущ другой дух, и всякий из вас помнит другое выражение: «Блаженны те, которые не сеют, не жнут, а живут как птицы небесные»[224]. Ясно, что если нетрудящийся не должен есть, то и птицы не должны есть, а если блаженны те, которые не сеют, не жнут, то, значит, должен есть и нетрудящийся. Тут есть какое–то внутреннее противоречие, кажущееся просто странным и как будто вытекающим из какой–то недоговоренности, но можно с уверенностью сказать, что каждый из этих текстов создавался в соответствующих кругах. Интересно отметить, что христианство развивалось и пролетарских кругах, ибо в течение долгого времени вовлечение в христианство крестьян развивалось крайне медленно и латинское слово «paganus» (деревенский), от которого происходит современное слово «поганый», приобрело значение: нехристианин, басурман, потому что христианство было религией горожан, и более того — религией горожанина–пролетария. С этой точки зрения можно сказать, что коммунистическое вожделение, коммунистическое тяготение первобытного христианства находилось в строгом соотношении с классовым положением, с классовым характером их носителей. Но в том–то и дело, что это было не только коммунизмом неимущих пролетариев, но это было также и миросозерцанием неработающих пролетариев. И в этом смысле интересно провести параллель между тогдашним пролетариатом, поскольку он был носителем идей левых школ, устремлений христианства, и нынешним пролетариатом. Здесь разница бросается в глаза огромная. И нынешний пролетариат характеризуется, конечно, большей бедностью, большим угнетением. Недаром Маркс говорит о нем как о классе наиболее угнетенном и доказывает, что победа этого класса над своим угнетением явится концом всякого угнетения. Маркс считает его последним из классов, самым заброшенным, самым обиженным, но, несмотря на это, современный пролетариат играет серьезнейшую и доминирующую роль в производстве. Если бы правителям и богатым людям Римской империи предложили, чтобы весь римский пролетариат вымер, то они были бы чрезвычайно довольны, так как таким путем они освободились бы от миллионов дармоедов. Если бы такую вещь сказали современной буржуазии, то она пришла бы в ужас, ибо единственной основой всего нынешнего хозяйства, городского и промышленного, преобладающего сейчас, является труд пролетария. Но мало того, что пролетарии вообще трудятся. Пролетарий есть тот труженик, который по сравнению с трудом мелкобуржуазного труженика, кустаря, деревенского ремесленника работает на самых усовершенствованных орудиях труда, с применением наивысших методов научной борьбы с природой для достижения определенных производственных целей. В этом смысле он может знать меньше, чем знают инженеры, но он работает, так сказать, на той же высоте, в той же плоскости, в какой работают деятели науки или современные величайшие инженеры. Это передовой класс трудящихся, работающий по самым высоким методам, какие только знает эпоха, и создающий в общем львиную долю всех благ нынешнего общества. Поэтому труд играет центральную роль в коммунизме современного пролетария. Он считает, что труд есть та стихия, которая нуждается в освобождении и в организации и которая реально на земле может и должна обеспечить счастье всех. Надо только, чтобы труд доминировал, чтобы труд господствовал, чтобы труд не эксплуатировался какими бы то ни было чуждыми, паразитными или мнимоорганизующими элементами.
Ничего подобного не мог придумать, ни на что подобное не мог надеяться античный пролетарий. К труду он относился, как к вещи безнадежной, которой можно заняться только для того, чтобы случайно заработать кусок хлеба, но вообще он не видел никакого реального исхода из своего необычайно тяжелого положения. Ему не рисовался никакой реальный строй, и перед ним не выявлялись никакие пути к строю, который бы имел характер действительного строительства, действительной борьбы. Можно сказать, что положение тогдашнего пролетария и трудящегося, не находившегося на большой высоте техники и культуры своего времени и представлявшего собой дезорганизованную толпу несчастных и лишних людей, которых никто не любил и о которых заботились только из страха, — можно сказать, что этот пролетарий находился в положении полного и безвыходного отчаяния.
Вы знаете, что подчас эти пролетарские толпы производили беспорядки, но эти беспорядки, даже в том случае, когда авангардом их являлись профессиональные люди оружия — гладиаторы, Спартаки, — даже тогда они падали под ударами организованной государственной солдатчины. И очень скоро в сознание каждого пролетария внедрилось убеждение, что мечом владеть он не может, что, когда он берет меч, — он от меча и погибнет. С этой точки зрения такой род борьбы был для него путем заказанным. Если даже предположить, что пролетарий, руководимый каким–нибудь гладиатором, когда–нибудь победил бы в чисто военной схватке, мог ли бы он организовать какое–нибудь общество? Ровным счетом ничего. Нельзя даже придумать, как мог бы он организоваться при тогдашнем положении производства и при тогдашнем отношении к труду, нельзя себе представить, чтобы он мог наладить свое пролетарское царство, буде он его завоевал. Надо сказать, что этот многочисленный класс был классом нетрудовым, во многом — прямо паразитическим, был классом, приведенным в состояние полного отчаяния, никакого пути для своего спасения не видевшим.
Вот все эти черты глубочайшим образом сказались в том идеале, который возник в Азии и который довольно быстро распространился среди пролетариев, как добрая весть. Это — евангелие; и добрая весть заключалась в том, что близится, несмотря на всю невероятность этого положения, царство бедных, царство неимущих пролетариев, но оно придет силами существ надземных, силой великой и праведной, которая царствует над миром.
Как нам известно, все существовавшие тогда религии, которые к I в. переплелись между собой в причудливый узор синкретизма, — все они в конце концов устремлялись стать этической религией. Другими словами, римское государство, постепенно установившее известный распорядок жизни и покорившее другие племена под сень римского закона, было заинтересовано в установлении права и морали, как основы государства централизованного. И — поработитель и устроитель мира — Рим объединил в соответствии с этим покровительствующие Риму божества (Рим почти все божества крупных покоренных племен объявлял вошедшими в свой Пантеон). Эти покровители Рима, эти божества принимали характер справедливых божеств, которые блюдут земной порядок и земную справедливость. Совершенно очевидно, что, поскольку угнетенный многочисленный пролетариат спрашивал себя о том, как же относится к нему божественная справедливость, он должен был дать себе такой ответ: «На земле справедливости нет; мы здесь живем в постоянном горе и в диком угнетении, без всяких надежд впереди. Но неужели справедливый бог, о котором все говорят, что он является вседержителем, совокупностью божеств, является праведным и всемогущим правителем, неужели оттуда, с этого неба, не сделают каких–то распоряжений и не последуют какие–то вмешательства, которые устроят жизнь так, чтобы мы не были в таком безвыходно–страдающем положении?»
Если ставился такой вопрос, то, конечно, в разных местах могли возникнуть различные попытки ответа. Эти попытки ответа могли быть только одни, и на следы их мы постоянно натыкаемся: бог, царствующий над господами — бог господ — это сила, им, безусловно, покровительствующая. Христианство, которое считает бога «отцом, вседержителем и творцом», тем не менее в целом ряде своих апокрифических уклонов, да в конце концов и в евангелии — в основном учении — допускает мысль о том, что над миром сим царствует «царь мира сего» Демиург[225] или даже Сатана, какое–то низшее божество, которое и представляет собой покровителя и закрепителя существующего социального неравенства, всей глубокой лжи, в которой живет человечество вокруг поработившего его Рима. Но если это так, тогда приходится сказать, что не только правительство земное, по и правительство небесное враждебны пролетарию и рабу и, стало быть, решительно никаких исходов из этого положения нет. И вот различные божества, более или менее второстепенные для Рима, божества покоренных народов иногда начинают претендовать на роль специальных богов плебса, специальных богов — покровителей пролетариата и рабов; разные частичные, неорганизованные рабско–пролетарские религии, суеверия, секты возникают с разных сторон, и мы почти воочию видим и находим даже в самом писании следы того, как христианство ортодоксальное и до него существовавшее, более расплывчатое, но все–таки уже определившееся как религия, христианство постепенно возникает из этих, сначала разбитых на кусочки, чаяний социального порядка. Каковы эти чаяния? Есть какой–то угнетенный бог или, по крайней мере, далекий бог. Этот угнетенный или далекий бог, который по тем или другим причинам не правит в мире, есть настоящий бог справедливости, а поскольку он есть настоящий бог справедливости, он есть вместе с тем бог — покровитель угнетенных. Придет время, когда он, возмутившись, разобьет оковы или когда он, ныне далекий, обратит внимание на то, что происходит под скипетром Демиурга, вмешается, как высшая правда, в этот наш подлунный мир и установит тогда настоящий порядок, порядок любви и т. д. Чисто демократические народные слои представляли это вмешательство, как устройство жизни па Земле, по фантастическое устройство. Им казалось, что это высшее божество — божество справедливости — придет, чтобы установить тысячелетнее царство, во время которого жизнь будет устроена на началах счастья для всех и братства между людьми, на основах глубокого покоя; когда каждый без всякого труда получит то, что нужно для его пропитания; когда люди не будут ссориться друг с другом; когда люди обнимутся, как братья.
К этому народное христианство прибавляло еще сильную жажду мести: оно представляло себе дело так, что все обнимутся — и рабы и господа, одинаково сознавшие праведность нового божьего мира, и, обнявшись, пойдут под триумфальную арку и установят рай; конечно, они себе представляли его как страшный суд над своими господами. Есть, например, краски в «книге любви» — евангелии, от которых можно содрогнуться, если принять их всерьез, ибо эта «книга любви» — евангелие — беспрестанно повторяет, что грешники (там имеются многократные, многочисленные указания, что грешники — богатые, измывавшиеся над бедными) войдут во тьму кромешную, где скрежет зубовный, где червь не умирает, где огонь не погасает. В замечательном символическом рассказе в евангелии Луки мы находим яркими красками написанную картину, как бедняк с лона Авраама смотрит на огненные муки богача и как безжалостная справедливость воспрещает положить хотя бы одну каплю воды на растрескавшиеся языки этих поджариваемых бывших членов господствовавшего класса[226]. И целый ряд святых отцов в красочной форме говорят о внутреннем ликовании по поводу грядущих мук этих грешников. В писании Павла говорится: «Прощай обижающему тебя, ты этим собираешь уголья на его голову»[227]. Вот своеобразная любовь! «Я тебя прощу, но подожди — что еще выйдет в конце концов, когда тебе придется идти на суд». Нельзя, конечно, удивляться, что этому простонародному пролетарскому христианству присущи и чувство мести и радость по поводу того, что неприявшие их евангелие, не пожелавшие быть братьями люди будут за это тяжко наказаны на веки вечные беспросветно и безнадежно. Вот символика или миф об аде, как принимает его и нынешняя церковь: имеется страшная сила злобы, которая накопилась в течение долгого времени ч принимая которую милосердный бог, милосердный для пролетариев, для смиренных, для юродивых, для убогих, будет беспощаден по отношению к врагам низшего класса.
Постепенно начавшие примыкать к пролетариату представители высших слоев понимали это дело несколько иначе; они считали, что царство божье заключается в освобождении от материи. Дело принимает характер идеалистически–духовный — освобождения душ из плена нашего тела. Такой именно характер мы находим у гностиков. На них мне останавливаться не приходится, так как мы говорим только о социалистическом христианстве. Итак, создался грозный, горячий и привлекательный миф. Люди, которые поверили в истинного бога, могут быть уверены, что скоро он придет судить людей страшным судом, по окончании которого взойдет звезда утренняя, претерпевший спасется, и начнется царство бедных во Христе. Этот миф осложнялся таким моментом, что, по существу говоря, то высокомощное божественное существо, которое придет установить праведный порядок на земле, уже приходило на землю, дало свое учение и кончило борьбу, но почему–то погибло бесславной тяжелой смертью и только при втором пришествии использует свою победу и установит действительный порядок. При этом среди пролетариев–христиан тверда была вера, что это второе пришествие наступит не сегодня–завтра. Если мы спросим себя, из каких корней, кроме жажды спасения, кроме жажды помощи, вырос весь миф о сыне божьем, «грядущем судить живых и мертвых», то мы увидим, что миф этот является только социальным приспособлением к нуждам пролетариата мифа о солнечном боге, который побеждает ночь, побеждает зиму и каждое утро или каждую весну устанавливает желанное царство света и тепла. С незапамятных времен — сначала в очень грубых, потом во все более утонченных формах — развертывался этот миф о боге, который умирает и который воскресает, о боге, который одолевает злые силы и который всегда их побеждает. И вечный земледельческий кругооборот, вечное возвращение весны у целого ряда народов отражалось в повести о том, что миру присуще двойственное начало, что зло побеждает и царит некоторое время в мире для того, чтобы какой–то новый бог — в данном случае сын божий — пришел выполнить волю своего отца и т. д.
Бесчисленное количество мифов, сказок, верований и легенд нанизано на эту основную идею. Они до такой степени в течение тысячелетий варварского и дикарского существования человека, зависевшего полностью от времен года, слились с ним, сжились, что являлись долгое время настоящей основной почвой религиозного чувства. И вот заброшенный пролетарий, который чувствовал себя в этом мире как бы погруженным во тьму ночную, как бы осужденным на долгую безрадостную голодную зиму, ждал этой звезды утренней, которая предвещает появление солнца и настоящего дня правды. Все эти выражения, все эти метафоры, сравнивающие Христа с восходящим солнцем и светом, представляют собою прямые следы, прямые результаты того, что христианство было выводом социального истолкования религии света, социального истолкования, установленного именно особенностью положения пролетариата. Христианство не было религией какой–нибудь нации, обнимающей и угнетенных и правящих этой нации. Христианство сделалось религией бедных.
Это было истинное открытие для юродивых, для непонятых, для последних из людей, этих последних, становящихся первыми. Весь этот миф был приспособлен к условиям социальной жизни, и эта ночная тьма, эта зимняя стужа заменена была не весенним переворотом в природе, а правдой, царящей среди людей, — заменена была революцией; но только эта революция не должна была созидаться руками самих пролетариев — они в себя но верили, — а созидаться, так сказать, путем внешней интервенции.
На облаках должен был спуститься сын божий во главе значительных отрядов своеобразной революционной Красной армии из ангелов, которая должна была помочь совершиться на земле перевороту. Этот переворот должен был быть страшным, террористическим, по описаниям в Деяниях апостолов, источающим моря крови. Это имеет сходство с тем, как раньше рисовался образ пророка —в такой же форме, свирепо террористической. Омытый кровью мир в результате будет удостоен жизни, полной мира и счастья.
Вот таковы основные черты тогдашнего христианства.
Демократично ли оно? Да, оно демократично. Эти библейские всходы христианства глубоко демократичны потому, что они не только равняют последних с первыми, но ставят последних именно первыми.
Революционно ли христианство? Да, оно революционно, потому что упирается в этот самый страшный суд, о котором не может без трепета говорить никакой грешник, обижающий своего ближнего. И, наконец, социалистично ли христианство? Да, оно социалистично вдвойне.
Во–первых, потому, что этот будущий строй будто бы закончится строем потребительского социализма: земля сама родит, работать даже не нужно, нужно только жить в свое удовольствие. Это то, о чем исстрадавшийся, изголодавшийся человек только и может мечтать. Представление о тысячелетнем царствии христианства рисуется этим людям именно как волшебная сказка о полном счастье. Мало того, оно социалистично еще и потому, что самый путь, по которому шло христианство навстречу этому восходящему зареву, — страшный суд — обязательно должен был быть путем социалистическим.
Но прежде всего я должен оговориться: оно было демократичным христианством только до тех пор, пока в нем доминировал пролетарский дух. Как только возникло духовенство как организация верящего пролетариата и по мере того как это–духовенство начало, выражаясь грубо, снюхиваться с господами мира сего, оно начало изменять свои демократический дух, и рядом с текстами, которые свидетельствуют о глубоком демократизме, появились и другие — о необходимости не за страх, а за совесть, в силу власти божьей, повиноваться господам, властям и т. д.
Это происходило из двух источников: во–первых, вследствие безнадежности неповиновения, а во–вторых, вследствие тех тенденций, которые довольно резко стали проявляться у церкви как таковой и которые привели к полной сдаче господам, когда церковь была объявлена опорой, основой, столпом и утверждением как раз того несправедливого классового строя, против которого она первоначально поднимала свой голос.
Революционно ли христианство? Да, оно революционно, но оно не призывает к революции народные массы, а, наоборот, призывает к терпению и надежде; из них опять–таки можно было сделать выгодное для господ употребление. Церковь могла заявить: «Итак, братья, терпите. Правда, Христос еще не пришел ни в первое тысячелетие, ни во второе, и мы но знаем, когда это будет; но до этого пришествия необходимо терпеть». Это уже является великолепной помощью для всякого рода предержащей власти, которая пользуется этим терпением для того, чтобы беспрепятственно в течение тысячелетий стричь эту покорную паству.
По мере того как настоящие революционные тенденции начинают проникать в массы, христианство выступает против них и говорит: «Не бунтуйте, а надейтесь». Тогда эта надежда становится прямо контрреволюционной. Она гипнотизирует людей; и если бы они и были в состоянии добиться собственными силами переворота, то эта надежда все–таки парализует их революционную энергию. Наконец, и социалистичность эта очень относительна. Во–первых, социалистический строй в раю, в тысячелетнем царстве рая, есть глубоко потребительский строй, где сама природа будет протягивать плоды с ветвей. Поэтому там работать никому не нужно. Сказка, которая на самом деле неосуществима абсолютно и которая убивает живую потребность, живой план человечества собственными силами, своими руками, своим трудом завоевать себе, вырвать у природы достойное человека существование!
Или вот этот «социализм в пути». «Социализм d пути» заключается в следующем: пролетарии собирались в ту или другую общину, большую или маленькую, для того, чтобы, вместе молясь, в таком приподнятом ожидании со дня на день быть готовыми встретить второе пришествие Христа. Эти пролетарии должны были все–таки как–то жить, но задача эта казалась несерьезною: если не в эту среду, то в будущую пятницу будет светопреставление, поэтому было бы смешно накоплять сокровища на земле, лучше их собирать «на небеси», а там они собираются «верою, надеждою и любовью», а не трудом; поэтому и ипдивидуальной, и коллективной собственности незачем собирать. Завтра — землетрясение, чего же тут строить?
Но все–таки надо было как–то питаться, потому что ожиданье, как вы знаете, было длительным, и надо было как–то организоваться, чтобы дотерпеть, докормиться. Это можно было делать только путем взаимопомощи, чтобы более голодному, у которого ничего нет, все–таки дать какой–то кусок хлеба. Поскольку пролетариату мог перепадать частично заработок, милостыня, постольку эту скудную кладовую нужно было делить между спасенными, которые не завтра–послезавтра ждут «грядущего небесного жениха». Вот на каких основах создались потребительско–коммунистические организации с их дьяконами, пресвитерами, епископами и т. д., которые должны были блюсти как организационную, так и экономическую стороны этой общей кладовой. Момент наполнения этой кладовой оставался совершенно в тени, и, как вы знаете, церковное имущество, если оно позже и стало чудовищно расти, то главным образом пожертвованиями за упокой души и лишь позднее — подневольным трудом тех крепостных, которые появились у отшельников и монахов в ttx организациях, сделавшихся опорой широкого сельскохозяйственного и банковского дела, в тех организациях, рационально построенных экономически, которые впоследствии, в средние века, сделали этих святых отшельников образцовыми хозяевами. Но это было позднейшее эксплуататорское вырождение монашества, а в те десятилетия, о которых я говорю, в эти десятилетия дело сводилось к этому временному питанию во имя терпения и взаимной любви, в котором обедня сделалась исходным пунктом, включив в себя оттенки отзвуков старого языческого ритуала жертвоприношения, богодеяния; но это уже относится к области христианских ритуалов, которые к сегодняшнему вечеру не имеют отношения.
Перевернув эту страницу и заглянув немного далее, я хочу остановиться на некоторых чертах христианского революционного коммунистического движения в XVI в. К этому времени накопилось много жгучего недовольства в обществе (в особенности в Германии, но эти движения потрясли в большей или меньшей степени и другие страны). Во–первых, рост денежной системы, рост рынка побудил помещиков, представлявших собою главных владельцев тогдашнего мирового имущества и труда, перейти к чрезвычайно жесткой форме эксплуатации крестьян.
Дворянин всегда эксплуатировал крестьянина, но предел его жадности был положен аппетитами его самого, его семьи и дружины, а когда он стал продавать продукты крестьянского труда и менять их на деньги, которых никогда не было достаточно человеку, то, конечно, жадность его развернулась беспредельно, и товарное хозяйство заставило помещика еще сильнее нажать на пресс, давивший крестьянство. Это вызвало массовое крестьянское разорение и не только недовольство среди обедневшего крестьянина, но и выделение из деревни значительного количества выбитых из крестьянского хозяйства лиц, уходивших в город. Ремесленные города вынуждены были даже огородить себя, чтобы в поры их не набилось слишком много отброса — тогдашнего пролетариата из разорившейся деревни. Но часть этого пролетариата проникла в горную промышленность, начавшую развиваться, а также в текстильную индустрию, в среднюю по–нынешнему и крупную по–тогдашнему, кроме того, выросли некоторые ремесла, вроде обработки металлов. Словом, стали возникать и капиталистические предприятия, основанные на наемном труде. Само собой разумеется, что положение пролетариев, положение учеников ремесленных цехов, которые к тому времени тоже стали превращаться в пролетариев, сильно ухудшилось. Цехи стали разрешать мастерам держать помногу учеников, ученики больше не переходили в категорию подмастерьев и до седых волос оставались учениками — повторяю, положение их сильно изменилось. Все это создало большие массы недовольных пролетариев и полупролетарского элемента, и когда вспыхнула тогдашняя великая революция[228], т. е. революция крестьянская, то и пролетариат был в эту революцию вовлечен. Он был не только вовлечен в нее, но, как более организованный и более решительный класс, стал во многих отношениях во главе крестьянского движения.
Центральной религиозной формой, в которой выявилось тогдашнее пролетарское движение, был анабаптизм. Это было крайнее выражение Реформации, оно отвергало все формы религиозных верований, которые могли бы в какой–либо мере способствовать укреплению и оправданию позиции богатых. Анабаптисты и, в особенности, левые секты их стали обеими ногами на цочву евангелия в его социалистических частях. Они стояли на той точке зрения, что должна быть прекращена война, прекращено неравенство людей между собой, что люди должны установить настоящую правду христову на земле. Но, по правде сказать, хотя и возникало иногда острое движение, истерическое ожидание прихода Христа со дня на день, но не даром прошло 1600 лет, и это ожидание христова пришествия не занимало такого уверенного места в их миросозерцании. Они готовы были себе помочь в этом деле. Они говорили: «Те, кто услышал вновь воскресшее евангелие, те, кто прошел вторичное крещение, те должны работать в пользу бедных, в смысле установления царства равенства».
Каким оружием? Во весь первый период развития анабаптизма мы видим абсолютно как бы толстовский подход к этому настолько, что можно толстовство считать ветвью германского и швейцарского анабаптизма. Говорят о том, что ни в коем случае нельзя сопротивляться злу: если тебя бьют, подставляй другую ланиту. Именно, только самопожертвованием — тем, что ты будешь, как «агнец перед стригущим его», безгласен, ты приобретешь свободу, только словом и мученичеством проповедуя имя христово и правду христову. Но дело пошло социально не так, как ожидали анабаптисты. Их били по правой ланите, они подставляли левую, их били по левой, а затем опять по правой, а затем начинали их колесовать, четвертовать, погружать в кипящую смолу или заливать рты кипящим свинцом и т. д., одним словом, предавались издевательскому и варварскому истреблению все центры и ветви этой секты, в которой богатые люди сразу увидели опаснейшее для себя проявление социального протеста. Но так как мы имеем дело с пролетариатом, уже в некоторой степени промышленным, с пролетариатом, ученичеством и т. д., в некоторой степени вооруженным, да еще опирающимся на крестьянские бунты, с крестьянской платформой и знаменитым «башмаком»[229] и «красным петухом» в помещичьих усадьбах, то очень скоро анабаптисты переходят к тому, что надо сопротивляться. Наиболее энергичные люди из секты заявляют: «Господь с нами и даст нам победу. Перекрестись и во имя любви к ближнему твоему опояшись мечом, потому что иначе ясно, что эти волки пожрут стадо христово, и может быть, ко времени пришествия Христа останется только поле, усеянное костями». Поэтому возникли бурные военные сопротивления давлению властей, разразившиеся первой Коммуной — Коммуной странной, сумбурной, пестрой, захватывающе интересной, до сих пор недостаточно исследованной, дольше продолжавшейся, и я бы сказал, даже более драматичной, чем Парижская Коммуна, — Коммуной Мюнстерской[230]. Этот город оказался во власти пролетариата и мелких ремесленных людей во главе с бродячим актером Иоанном из Лейдена и сопротивлялся громадной армии господ в течение одиннадцати месяцев с величайшим героизмом и единодушием, введя у себя военный коммунизм и полное единство имущества, и, как иногда иронически говорят, общность жен, или многоженство. На самом деле это означало, что женщин у них было больше, чем мужчин, и каждому мужчине приходилось заботиться о нескольких женских существах. Это имело скорее экономический характер, чем характер разврата. Но во всяком случае эта Коммуна, косматая, нелепая, сумбурная, драматичная настолько, что непонятно, почему она еще не послужила сюжетом для великолепной трагедии, а выразилась только в музыкально крепком, но литературно никуда не годном произведении — «Пророк» Мейербера[231], — во всяком случае эта Коммуна отбивалась долго и героически пала, после чего, конечно, была истреблена, вырезана, замучена от первого до последнего человека. Если мы присмотримся к этой вспышке, то убедимся, что это была, пожалуй, самая высокая волна революционно–христианского коммунизма, потому что здесь он был действительно революционным. Но догматы христианства и революционные попытки, революционные тенденции Иоанна Лейденского и его учеников сливаются в совершенную и полную неразбериху: инстинктивно взялись за ножи, инстинктивно стали говорить, что надо. действовать мечом, хотя Христос сказал: «Сколько у вас мечей — два? Ну, так и оставьте всякую надежду», — и это отражало уверенность пролетариата, что он слабее и поэтому на путь борьбы вступать но должен. Присущая христианству тенденция — надеяться па божественные силы, а самому ничего, кроме подвигов милосердия, не оказывать, — должна была раздирать внутреннее самосознание революционных анабаптистов. II мы видим здесь не продукт христианства, а, наоборот, мы видим здесь восстание, вызревшее из естественного озлобления пролетариата, который не смог, однако, окончательно разорвать плеву религиозного миросозерцания. Еще несколько шагов дальше. Если были бы возможны дальнейшие шаги, то от христианства остались бы только клочья, оно видоизменилось бы так, как оно видоизменялось в Мюнстерской Коммуне, когда католический христианский мир осаждал этот город и хотел поскорее посадить на кол и сварить в кипятке служителей христовых, осуждая их, как дурных последователей Христа, отступивших от настоящего учения церкви.
Наконец, если мы перейдем к современности и остановимся на толстовстве, наиболее гениальном выражении попыток разрешения социальных вопросов христианским пониманием, то увидим то же самое. Я не буду заниматься анализом социального происхождения толстовства. Это очень интересный вопрос, гениально намеченный В: И. Лениным в его статьях, на которые я обращаю внимание всех, кто интересуется этим вопросом; я не останавливаюсь на нем, так как это завело бы нас слишком далеко. Поэтому не буду останавливаться па социальных слоях, которые поддерживают толстовство, а остановлюсь на некоторых чертах, разъединяющих нас с толстовцами и ставящих нас во враждебное отношение к этому учению о путях, которыми нужно прийти к социальной справедливости. Нас меньше всего интересует его содержание, но больше всего мы интересуемся проверкой вопроса на опытах толстовства. Чтобы построить коммунизм, активный промышленный пролетариат, сознательный пролетариат организует достаточную военную силу, чтобы от врагов, не желающих пустить человечество к его правильной самоорганизации, потребовать эту дорогу и пробиться на этот путь. Это требует действительно серьезной борьбы, серьезной истребительной борьбы, это требует концентрирования государственной силы, — против централизованной силы врага можно действовать только централизованной силой, — это требует проведения тех мер, которыми государство может обеспечить свое существование и освободиться от своих врагов. Всякому коммунисту все эти стороны противны в достаточной степени; каждый коммунист понимает, что если бы были другие пути для установления коммунистического мира на Земле, то он предпочел бы их, но так как другого пути пет, то решительно, героически и трезво коммунист встает на этот путь борьбы. Естественно, что он относится крайне нервно к людям, для него являющимся краснобаями, бессознательными, обманывающими, которые мешают ему, добиваются того, чтобы пролетарий бросил оружие, поднятое им во имя справедливости, и добиваются, чтобы он подставил шею их господству, уверяя, будто словом проповеди можно добиться того же успеха.
Мы прекрасно знаем, что такого рода учения очень громко провозглашались и в первые века христианства. Это не поколебало нисколько мир господ; не поколебало его, конечно, и толстовство. Сами того не желая, толстовцы устремляются к беспросветному подчинению бедноты господствующему классу, кормя бедняков надеждами на какие–то мирные пути, которыми можно установить справедливость, — к вящему удовольствию господ, все же ненавидящих толстовцев за их критику существующего строя. Господа ненавидят толстовцев за то, что они критикуют их словами, но прощают им за то, что они все же борются против критики оружием. Такая критика для них гораздо опаснее, и толстовцы, отвергающие ее во имя словесной критики, являются желанными друзьями господствующих классов.
Однако надо все–таки остановиться и на идеале, который ставят толстовцы и который ставим мы, потому что есть одна черта, миновать которую я не могу и которой я кончу это мое введение, сделав выводы из всего сказанного.
Толстовство отрицает материальную культуру. Оно говорит: «Материальная культура, т. е. наука, искусство и вместе с ними развертывающаяся техника, — вот то начало, которое именуется в Библии Каиновым началом, или началом Вавилонского столпотворения, — начало, по существу своему, греховное, разъединяющее и ничего не дающее». Толстой сам с ненавистью относился к наступающему на Россию капитализму, и все, что относилось к капитализму, было ему ненавистно. Капитализм с его машинами, с его городами, с его верой в медицину, с его предрассудками, с государством современного типа, его войнами, его корыстью, торговлей, хорошими и дурными сторонами — все пахло отвратительным запахом ада, дьявольской серой.
И что же Толстой противопоставлял всему этому? Толстой сам был большой барин, рядом с ним жили консерваторы — баре, которые этому нашествию чумазого, — а за ним и самого его величества Купона, как называл Успенский[232] капитализм, — противопоставляли барство и говорили, что старая боярская Россия выше наступающего капитала. Но гениальные представители барства стать на эту точку зрения не могли, ибо они понимали всю звериность, присущую барству. Они с молоком матери всосали негодование по отношению к крепостному праву. Они знали прекрасно, что на этих дворянско–аристократических позициях удержаться нельзя.
Вот почему Владимир Ильич в своих статьях о Толстом ни разу не говорил, что он является идеологом дворянства, а все время и совершенно справедливо говорил, что он является идеологом крестьянства, противопоставляя современности старую русскую правду, ту прадедовскую правду, когда зерно было с куриное яйцо, как сказано в одной из сказок Толстого. Толстой в своем деле старается идеализировать деревенские отношения и сказать, что надо вернуться к деревне, уничтожив город. Поэтому будущий коммунистический и полукоммунистический строй рисуется ему как незлобивое крестьянское добрососедство: каждый копает землю, сажает на ней свою капусту и съедает се для того, чтобы продолжать свое существование в добрых и мирных отношениях со всеми другими, никогда не эксплуатируя и не будучи никем эксплуатируем; думать же о разной роскоши, о вавилонском столпе, о городе, о власти над природой — это есть полнейший разврат, это от лукавого, от капитала. Коммунизм есть дитя капитала. Коммунизм говорит, что капитализм со всем его злом пришел как раз для того, чтобы дисциплинировать и обучить человечество., подняв его до степени научно организованного труда, без которого никакая правда па Земле и никакое сожительство, действительно достойное человека, не может быть осуществлено. Только путем пауки и колоссального развития техники человечество становится таким богатым, что действительно может требовать уничтожения бедности на земле.
Поэтому для коммуниста ясно, что не нужно отрицать знаний, но нужно взять их из рук капиталистов, и в этом правильном использовании сил городской индустрии, городской культуры при ее дальнейшем быстром развитии коммунист и видит ключ к настоящей победе. Поэтому мы в этом смысле, говоря библейски, являемся, несомненно, «наследниками Каинова племени», того Каина, который, как нам известно, изобрел все — от кузнечного ремесла до музыки, и даже не протестуем против вавилонского столпотворения. Если бы было правдой, что бог устроил Землю и мог, значит, разделить народы, то призыв «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» является истинным призывом к победе над этими божьими ограничениями и к новому соединению всех сил человечества для того, чтобы новый вавилонский столп был закончен и знаменовал собою победу человека над природой, возможность исторгнуть из нее все необходимое для бесконечного дальнейшего развития человеческого гения.
Таким образом, если мы суммируем то, что я противопоставлял коммунизму по кусочкам, в виде разных форм и состояний христианского социализма, то мы увидим разницу. Там и здесь — стремление it правде. Там — это стремление с самого начала не имело возможности при помощи собственного своего труда построить действительный фундамент человеческого счастья. Эта возможность появляется только тогда, когда последний из классов, пролетариат, становится носителем организованного труда. Тогда он отказывается от идеализации христианства, от надежды, что земля будет родить без труда, и говорит: «Владыкой мира будет труд, и этот владыка мира позволит на этом Труде развернуться разумному и Счастливому быту человеческого рода». То же сознание разрозненности, дезорганизованности сил отчаявшихся классов сказалось в мистике христианского социализма, в истерических, гипнотизирующих всех упованиях на помощь нездешних сил, что является, с нашей точки зрения, самообманом. Это может быть устранено только тогда, когда на место магии может встать трудовой процесс борьбы, когда соответственным образом трудовой народ почувствует себя организованным и мощным. Только тогда он может отбросить эти мистические идеи и взять винтовку в руки, обретя в ней ключ для того, чтобы в борьбе, может быть не очень короткой и очень тяжелой, на самом дело совершить свой собственный суд, — не дожидаясь никаких «пришельцев из того мира», — возможно более короткий, возможно более мягкий. Пределы эти во времени и жестокости устанавливаются силою сопротивления врага. Если мы теперь посмотрим на христианский социализм с этой точки зрения, мы можем только очень враждебно к нему отнестись. Мой уважаемый оппонент, если я не ошибаюсь, зная его по некоторым беседам и сочинениям, стоит на точке зрения социалистической и даже коммунистической. Он принадлежит к числу тех христиан, которые не защищали господ или богачей и которые не взывают к тому, что не нужно никаких социальных перемен. Он является ревностным сторонником справедливости на земле и в формах этой справедливости, в общем и целом, всегда более иди менее близко подходит к тому, о чем говорим мы. Но он является не прямо социалистом–коммунистом, а христианином–социалистом и коммунистом. Он сам нам расскажет, на какой манер он это соединяет, но все те приемы, на которые я указал, нам абсолютно непригодны, и, думаю, не могут никогда нам также пригодиться построения уважаемого гражданина Введенского, потому что раз сюда входит христианство, то он в свою программу, в свое учение, несомненно, должен внести упования на бога, следовательно, известное угашение боевого духа на земле, неминуемо должен будет внести такие вредные начала, как стремление противопоставить так называемые «духовные блага» благам материальным, сказать нам, что мы, стремясь к материальному благосостоянию, забываем о духе. Мы не забываем о духе, но мы знаем, что на почве материального благосостояния вырастает богатейшая и сложнейшая культура и что мы в этой культуре, в дальнейшем развитии нашего ума, чувств и т. д. полагаем свою настоящую цель. Но когда противопоставляют духовные блага материальному благосостоянию, то это пахнет тем, что нечего надеяться добиться на земле чего–нибудь хорошего, а тот человек, социалист и коммунист, который полагает, что на земле нельзя всего добиться, который заставляет нас как можно чаще подымать очи горе, этот человек будет отвлекать наше творческое боевое знание от нашей задачи. И чем меньшую дозу введет гражданин Введенский в социализм от христианства, тем будет лучше, а если и совсем никакой дозы не введет, будет совсем хорошо.