ДАЛЬШЕ ИДТИ НЕКУДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДАЛЬШЕ ИДТИ НЕКУДА

Данная статья впервые опубликована в журнале «Красная нива», 1924, № 11, а затем напечатана как своего рода послесловие к сборнику «Против идеализма. Этюды полемические» (М., 1924), в котором были переизданы статьи А. В. Луначарского дореволюционного периода с критикой идеализма, мистицизма и богоискательства.

Когда–то давно, среди снегов Вологды, я с грустью констатировал, как блестящий молодой марксистский писатель, первая статья которого о Фрпдрих Альберте Ланге[186] появилась в тогда для нас казавшемся недосягаемым журнале «Neue Zeit» с большим одобрением тогда непререкаемого нами учителя Каутского[187], быстро отходил от марксистских и революционных позиций в сторону туманной и даже черной мистики. Бердяев[188], бывший тогда в ссылке вместе со мной, получил отпуск в Житомир и, кажется, именно там встретился с Булгаковым[189]. Вернувшись назад, он со сверкающими от удовольствия глазами говорил мне: «Вот смелый человек, он уже договорился до веры в Христа».

Когда я рассказал это жившему тогда в том же городе Александру Александровичу Богданову[190], то Богданов изрек такое предсказание: «Вообще Бердяев безнадежен и необходимо превратится через небольшое количество лет в черносотенного писателя». Мне в то время казалось это невозможным, но вся эволюция Бердяева была именно такова. Правда, он не обогнал своего образчика — Булгакова. Если Бердяев, начавший с марксизма, договорился до философски истолкованного православия, но тем не менее православия глубоко церковного и даже изуверского, то Булгаков сам пошел в священники и, как ходят слухи, даже подписывал какие–то погромные антисемитские прокламации.

Но Бердяев всегда казался мне человеком, живущим главным образом жизнью нервов, человеком, физически глубоко больным и очень склонным эпатировать свою аудиторию.

Совсем другое дело Франк[191], бывший тоже столпом и утверждением прогрессивного русского идеализма, чуть–чуть не социалистического, претендовавшего конкурировать с марксистским материализмом. Франк казался мыслителем тонким, благородным стилистом, человеком вдумчивой мысли. Правда, с самого начала пришлось разойтись с ним резким образом, но казалось, что какая–то дисциплина, которая присуща была Франку в несравненно большей мере, чем беллетристу от философии Бердяеву, должна его спасти от слишком большого крушения. Ничуть не бывало. Когда история, взяв в руки метлу, поступила с каждым идеалистом, как с мусором, они, конечно, страшно на нее обиделись. .

Сначала каждый идеалист старался изобразить дело так: грубияны и бунтари–большевики восстали против самых законов истории, они представляют собою уродство, историческую аномалию и история — Кронос[192] — не замедлит сожрать этих своих незаконнорожденных детей.

Но время шло. Большевистский строй упрочился. Он стал бесспорным и незыблемым. Внутренне все эти Франки и Бердяевы прекрасно сознают, что «ужас» утвердился всерьез и надолго. Тогда, конечно, пришлось обвинить историю, Правда, с богословской точки зрения (наши Франки и Бердяевы теперь уже не философы, а богословы) историю как будто винить нельзя. Ведь историей заведует как–никак провидение, «несть власть, аще не от бога»[193] и т. д. Однако богословам не трудно изощриться таким образом, что если не совсем гладко и кругло, то все–таки для поверхностного взгляда приемлемо спасти бога и его репутацию рачительного хозяина на земле. И в наше время судить историю, если не всю целиком, то во всяком случае целый большой ее изгиб, идеалисты берутся при том условии, что ставят вопрос до крайности широко, широко до необъятности. Так поставлен вопрос и в данном случае.

Бердяев в своей статье «Конец Ренессанса»* принимает за доказанное, не подлежащее никакому сомнению, что большевизм вообще — ужас, позор и крушение.  

Сборник «София», недавно изданный за границей[194].

Давно ему уже кажется бесспорным и то, что этот позор явился логическим результатом революционной мысли. Бердяев не противопоставляет добрую революцию, как это делают, скажем, какие–нибудь Черновы[195], злой большевистской революции. Он говорит; «Из революционного корня в конце концов произошло страшное яблоко раздора — ядовитый плод большевизма». А по плодам судя о древе, он, конечно, начисто отметает всю революционную мысль. Но этого мало, ведь революционная мысль является логическим продолжением каких–то предшествующих ей движений мысли. Доискиваясь корня революционной мысли, а стало быть и большевизма в глубине времен, ища там злого семени, которое все это породило, или, еще вернее, того коренного грехопадения, которое оборвало нормальный рост исторического древа, Бердяев находит его в Возрождении. Новейшая культурная эпоха характеризуется для Бердяева, как Ренессанс и его последствия, притом последствия, приводящие его в конце концов к такому признанию: «Мы вступаем в царство неведомого и неизжитого. Вступаем безрадостно и без светлых надежд. Вера в человека и его самобытные силы пошатнулась. Она двигала новой историей, но новейшая история расшатала эту веру». Итак, для .Бердяева получается замкнутый круг. Ренессанс явился поворотом к человеческой самонадеянности. Человеческая самонадеянность была главным фактором новой цивилизации. В конце концов эта цивилизация породила большевизм. А такое чудовище, как большевизм, напугало человечество. Оно готово теперь усомниться в самых надеждах на себя и, стало быть, искать спасения вне человека. «Образ человека замутнен! — патетически восклицает Бердяев. — Духовно чуткие люди готовы вернуться к средним векам».

Итак, Бердяев, прежде всего, в качестве объективного наблюдателя, правда не приводя ровно никаких доказательств, заявляет, что человечество готово сейчас вернуться к средним векам. Желание подсказывает здесь мнимофактическое умозаключение. Нигде решительно не видно ни малейшего стремления человечества к средневековью, вряд ли даже сколько–нибудь заметные фашистские группы согласны были бы сформулировать таким образом свой поворот. Дело идет о небольших оголтелых кружках и кружочках «кафе–литературного типа» и в первую очередь о гиперкультурном мусоре, выметенном из России метлой истории.

Ренессанс осуждается Бердяевым за то, что человек сам захотел творить, что он отказался от божественной санкции, что он захотел воли и вследствие этого отравился грехами. Характеризуя Ренессанс ближе, Бердяев говорит иногда такие глупости, перед которыми просто разводишь руками. По его мнению, «XIX век с его машинами привел к истощению духовной и творческой энергии». Это XIX–то век, который против этого утверждения Бердяева выставил целую фалангу не только великих ученых и веляких революционеров, которых Бердяев готов, пожалуй, отвести, но вереницу больших писателей, величайших в истории мира музыкантов и огромных по остроте и объему мысли философов, от которых Бердяев отрекаться не станет!

Но это еще пустяки. Прочтите, например, такую фразу: «Леонардо, может быть, величайший художник мира, является виновником материализации и машинизации нашей жизни, обездушивания ее, потери высшей ее мысли». И этот человек был когда–то марксистом! На путях, которые мы считаем эпохой величайшего человеческого прогресса, от Ренессанса до Великой русской революции, человек, по мнению Бердяева, растерял свои силы, издержал себя, истощил себя. Какое же лекарство можно дать этому истощенному, как сам Бердяев, человечеству?

«Есть большое основание думать, — говорит наш идеалист, — что творческие силы человека могут быть возрождены и образ человека восстановлен лишь новой, религиозно–эстетической эпохой».

«Надо подчинить низшее высшему».

Другими словами, свободная человеческая индивидуальность должна полностью подчиняться какому–то коллективу и, так сказать, потонуть в нем. Ну, что же, может быть, этот коллектив — социализм? Мы сами во многом — противники буржуазного индивидуализма, действительно остро развернувшегося со времени Ренессанса. Бердяев предвидит возможность такого толкования. Он пишет: «Крайний социологизм мирочувствовапия и миросозерцания есть обратная сторона глубокой разобщенности и одиночества человека. Внутренне разъединенные атомы пытаются внешне соединиться. Крайний индивидуализм и крайвий социализм — две формы окончания Ренессанса».

Ницше[196] и Маркс оказываются одинаково гениальными выразителями самоистребления гуманизма. Маркс требует уничтожения личности в коллективе. Маркс заменяет бога коллективом. Ницше же почувствовал человека, как ценность, захотел преодолеть его «сверхчеловеком». Но вы, конечно, наверно, спросите Бердяева: а как сделать таким образом, чтобы господин бог сам вмешался в дело и начал руководить человеческими действиями? Бог, как существо всевидящее и всемогущее, по–видимому, только потому не спускается на землю, хотя бы в образе сына своего, чтобы принять бразды правления над новым человеком, что не находит это нужным. Как же быть? Ясно, что представлять бога на земле могут только какие–нибудь папы.

Маркс хочет поглощения индивидуальности в коллективе, говорит Бердяев. Но мы все знаем, что марксистский коллектив есть предел свободного общества, общества безгосударственного. А вот Бердяев говорит нам о необходимости иерархизации жизни, т. е., другими словами, управления ею верхами, и об этой иерархии разговаривает потом Бердяев бесконечно много. Может быть, Бердяев прав, что буржуазная псевдодемократия напоминает собою больше механизм, чем организм, но ведь научный социализм и ведет к величайшей организованности общества, в то же время объявляя войну принципам авторитета и иерархии. Не говоря уже об огромных хозяйственных достижениях, которые ждут человечество на путях, указанных научным социализмом, даже в эти задачи — осуществление свободного трудового братства всех людей и всех народов — представляются прямо–таки огромными по сравнению с идеалом иерархического общества, когда оно вдобавок сразу получает определение средневековья.

Каков же внутренний идеал Бердяева? Ему хотелось бы констатировать, будто мир сам поворачивает к новому аристократизму средневекового типа, фактически к отказу от самонадеянности, к смиренномудрому рабству по отношению все к тому же «великому инквизитору», как изобразил его Достоевский[197]. Какие именно классы займут положение пастырей, именем божьим пасущих стадо, столь напуганное большевизмом, что оно готово подчиниться всякому жезлу? Может быть, это будет новое духовенство, какое–нибудь сплетение попов православных и католических с попами–идеалистами, которые уже вплотную к ним приблизились? Или, может быть, восстановлена будет опять система двух мечей — духовного и светского? Неужели вместе с другими чертами феодализма восстановится крепостное право? Но как быть, если спасительный переход человечества на путь рабства будет смущаться время от времени поздними адептами Ренессанса и, пожалуй, даже этими чудовищами — большевиками? Разумеется, надо будет предпринять против них, если они будут выступать массами, поход на манер тех, при помощи которых истребляли альбигойцев[198]. А если это будут индивидуумы, хорошо было бы восстановить костры. Средневековье, так средневековье.

Конечно, у Бердяева сохранились какие–то воспоминания о том, что и он когда–то рвался в бой. Ему стыдно сказать, что он всей душой жаждет мрака, что он мракобес, что он согласен, да еще в усугубленной форме, с программой Победоносцева[199]. Поэтому в отдаленном будущем он предрекает новый Ренессанс. После того, как в ночи средневековья человечество отдохнет, оно приступит к новому Ренессансу, но это уже будет христианский Ренессанс, слишком большой самонадеянности не будет, сперва успокоение, а потом реформа, сначала полоса средневекового рабства, а потом, вероятно, умеренно–либеральный режим с известной свободой для индивида, но с сохранением иерархии. Вот о чем мечтают идеалистические девушки, вроде Бердяева, когда им не спится.

Несколько слов о Франке. Как я уже сказал, такого падения этого по–своему интересного мыслителя я не ожидал.

Как раз недавно я прочел три блестящих тома, к сожалению, незаконченного превосходного сочинения Маутнера об атеизме[200]. С биением сердца следишь в блестящем и научном изложении Маутнера за процессом, при помощи которого человеческая мысль освобождалась от пут богословия. А к чему же теперь сводятся основные тенденции Франка? В статье «Философия жизни» он защищает философию. Он доказывает, что она имеет известное право на существование, но, конечно, открыть какую–нибудь предельную истину она не может. Истина дается человечеству только откровением божества. Философия может только разрабатывать эту истину, постоянно проверяемую опять–таки религией. Словом, философия должна быть «служанкой богословия». Вот к чему докатывается прогрессивный идеализм. Уже даже, если пользоваться идеалистическими терминами: религия, философия, то и тогда становится тошно от этого ужасающего возвращения ко мраку средневековья, которого так хочет Бердяев.

Но дело не в том. Мы не можем хоть на минуту закрыть глаза на социологическое значение таких положений Франка. Ведь религия для того, чтобы быть положительной, для того, чтобы признать ортодоксальным тот или другой материал откровения, для того, чтобы ортодоксально выправлять заблуждение философской мысли, должна иметь определенную организацию. Это должна быть церковь.

Вся «София» проникнута духом православия. Итак, суть дела сводится к тому, чтобы подчинить мысль человеческую безапелляционному требованию православных и католических попов. Все точнейшие доказательства, которые приводит Франк, среди которых нет ни одного нового, представляют собою прикрытие только этого требования поповской цензуры над человеческой мыслью. В самой глубине средних веков, милых Бердяеву, возникли чудесные головы великих передовиков схоластической мысли. С каким негодованием и презрением, как к жалкому защитнику невежества, отнеслись бы какой–нибудь Оккам[201] или Абеляр[202], граждане этого самого средневековья, к блистательному мыслителю гиперкультурной зарубежной России, господину Франку.

Дальше идти вообще уже некуда. Требовать с философской точки зрения и во имя Софии, премудрости божией попа в качестве директора мыслительной работы человечества и абсолютной иерархии, т. е. подчинения масс руководству кучки эксплуататоров, требовать этого, хотя и прикровенно, хотя бы в узорных речах, но, в сущности говоря, с циничной прямотой, если все узорные речи перевести на социальный язык, — это предел.

Дальнейшая эволюция идеалистов показала с ясностью, что есть определенный водораздел, есть дорога направо и налево, и кто вступил на правую дорожку, того история доведет до конца, до мракобесия и до черносотенства.