5. Критика политической экономии капитала. Политическая экономия рабочей силы и отставание ее в развитии. Проблемы революционной субъективности
С предельной точностью Энгельс анализирует динамические законы капиталистического производства, трансформацию социологических форм его организации, которые выражаются, например, в создании акционерных обществ, в концентрации и централизации капитала и т.д. С таким же предельным вниманием он изучает политическое и военно-стратегическое положение европейских держав, характерное для инкубационного периода первой мировой войны. Ни одного мыслителя того времени нельзя сравнивать с Энгельсом по пониманию тех экономических и политических тенденций господствующих классов, которые вели к мировой войне; более того, Энгельс предвидел развитие будущих событий иногда даже в деталях. Это было не проявлением субъективного дара прорицания, а результатом применения объективного, последовательно материалистического метода.
Новые формы организации средств производства, которые появляются в последней трети XIX века, особенно акционерные общества и государственная собственность, – это, согласно взглядам позднего Энгельса, результат всевозрастающих трудностей, с которыми капиталистическое производство сталкивается при выполнении своей программы, направленной на непрерывное превращение в капитал всей массы постоянно увеличивающихся средств производства и, следовательно, валоризацию капитала в частной форме. Если в рамках отдельного предприятия социальный характер производительных сил уже признан фактически одновременно с социальной организацией трудового процесса, то эта тенденция к социализации, присущая капиталистическому способу производства, становится все более несовместимой с анархией, характерной для общественного производства в целом. Тем не менее не существует никакого другого общего способа признания характера и значения этих тенденций, кроме как поставить в принципе под сомнение современную капиталистическую организацию материального и духовного производства жизни.
Согласно наметке Энгельса относительно линии развития производительных сил, признание их общественного характера будет постепенно навязываться господствующему классу (сначала в слепой и неосознанной форме и, следовательно, меньше всего в теоретическом плане): «…Производительные силы с возрастающей мощью стремятся… к освобождению себя от всего того, что свойственно им в качестве капитала, к фактическому признанию их характера как общественных производительных сил» [58]. Одновременно руководящий персонал, занятый в сфере производства, увеличивается и дифференцируется: социализация процессов управления (Хельмут Штайнер) на отдельном предприятии обусловливает рост числа надсмотрщиков, «унтер-офицеров» капиталистического производства и вообще всех лиц, состоящих на службе у капитала, а трудности, которые препятствуют валоризации капитала, вызывают увеличение числа наемных работников в торговле. К этим новым формам организации капитала внутри капиталистического способа производства присоединяются союзы предпринимателей, которые в конце века активно вмешиваются в классовую борьбу и корпоративные объединения, растущие в этот период как грибы. Это явно свидетельствует о начинающейся бюрократизации классовых отношений, отражает недостаточность исторического оправдания господства буржуазии и вместе с тем ее политическую слабость: ведь политическая сила буржуазии заключается не столько в участии в государственном управлении, сколько в сочетании технической рациональности с преобразованиями, которые оставляют неизменными положение наемного труда и его эксплуатацию, но в то же время вносят изменения в форму отношений собственности, создающие дальнейшие предпосылки для революционного взрыва [59].
Уже в эпоху Бисмарка немецкая буржуазия отказалась от всяких претензий на автономию и крупный капитал с левого берега Рейна вступил в соглашение с прусской земельной собственностью и с бюрократией абсолютистско-феодального государства.
Устранение бюрократических тенденций в организациях пролетариата
Небезынтересно теперь отметить в качестве существенной черты предпринятого Энгельсом анализа то обстоятельство, что он считает, что все эти изменения форм организации капитала и интересов капиталистического класса не имеют практически никакого значения для внутренней социальной структуры пролетариата и форм его политической организации (например, тенденция к бюрократизации). Во всяком случае, вопрос о том, в какой форме и степени процесс конституирования господствующего класса влияет в то же время и на подавляемый класс, подробно не анализируется Энгельсом. Например, не объясняется, какой должна быть функция сознания и поведения социальных слоев, втянутых в сферу деятельности пролетариата. Если абстрагироваться от некоторых намеков на «диссонирующее» существование мелкой буржуазии и крестьянства, которое обусловливается структурными, никогда полностью не устранимыми в их сознании и поведении противоречиями между общественным бытием и сознанием, то единственная группа, которой Энгельс занимается более глубоко, – это студенты, вливающиеся в ряды социал-демократии, где они выдвигают радикальные экстремистские требования [60].
Аргументы, приводившиеся Энгельсом против радикальных антиавторитаристов, которые в социал-демократии частично объединились в группу «молодых» в качестве левой оппозиции, путали, по правде говоря, проблему бюрократизации, организационной автономии партии по отношению к пролетарским массам с проблемой власти; эта старая форма антиавторитаризма в социал-демократии имела явно антибюрократическую направленность и была обращена против власти Каутского и Бернштейна единственно потому, что бюрократический элемент в социал-демократии с полной очевидностью воплощался в этих двух личностях. Но даже при всей справедливости возражений, выдвинутых против левых радикалов Энгельсом и Каутским, которые отмечали, что особенно в период создания класса пролетариата, а также во время революции железная власть должна быть тем элементом, который объединяет и координирует действия индивидов, не менее верно и то, что уже в последние годы жизни Энгельса руководство партии и ее парламентская группа проявляли недвусмысленную тенденцию к превращению самих себя в автономную и оторванную от низших инстанций партии и трудящихся масс структуру.
Совершенно очевидно, что развитию этих тенденций способствовал период нелегальности; тем не менее нелегальных форм борьбы недостаточно для того, чтобы объяснить указанный феномен, да к тому же эти тенденции и не исчезают с исчезновением названных форм. Речь не идет об отдельном случае; поскольку тот факт, что эти бюрократические структуры, оторванные от рабочего класса и возникшие в период действия закона против социалистов, не только не исчезают с отменой нелегальности, но даже зачастую усиливаются, показывает, что подобные бюрократические тенденции имеют более глубокие социальные причины. В конце концов речь идет не только о проблеме отношений между низами и центральным руководством, так как и в самых низах меняется образ жизни того, кто становится партийным функционером: отмечается бюрократизация партии, создание аппарата партийных и профсоюзных функционеров, самосохранение которых постепенно становится нормой жизни всей партии [61]. Как представляется, эти тенденции вообще составляют основной элемент социал-демократического реформизма и ревизионизма.
Напоминание здесь о бунте «молодых» – всего лишь упоминание о проблеме, а не попытка представить точный исторический анализ. Ганс Мюллер, принадлежавший к группе «молодых», и его работа «Классовая борьба в немецкой социал-демократии» должны, конечно, рассматриваться с учетом рамок этого левого радикализма; его борьба против руководства партии и мелкобуржуазных элементов в партии мало реалистична, иногда теоретически неточна и сверх того зачастую экстравагантна и фанатична. Тем не менее Мюллер привлекает внимание к ситуациям, которые в значительной степени повлияли на политический характер этой партии. Мюллер одним из первых немецких социал-демократов признал и ясно охарактеризовал вопиющие противоречия, существующие между программой и деятельностью партии, что явно стало возможным тогда (как, впрочем, становится возможным и теперь) только в свете левого радикализма.
«Действия и тактика партии не могут произвольно определяться самой партией, а должны быть в равной степени обусловлены теми социальными элементами, из которых она состоит. Партии есть массы индивидов, и, по сути, их воля не является более свободной, чем воля одного лица. Все, что у них есть, и способ, которым они это добывают, обязательно определяются их социальным составом. Это положение полностью выдержано в духе материалистического понимания истории» [62].
Если абстрагироваться от некоторой механистичности, примеры, которые Мюллер использует для своих выводов, должны целиком пониматься в соотнесении с последовательным материалистическим анализом той социал-демократической партии, к которой имел отношение и Энгельс.
Список социал-демократических депутатов по состоянию на 1890 год на деле оправдывает подозрение, что в социальном плане социал-демократия представляла тогда средние слои: в списке – семь журналистов и редакторов, шесть торговцев, четыре писателя, три содержателя гостиниц, три табачных фабриканта, один торговец сигарами, один издатель, один адвокат, два пенсионера, два промышленника, один сапожник, один литограф, один партийный функционер, один портной [63]. Ближе к 1900 году участие рабочих в партийных съездах стало ничтожным: например, на йенском съезде 1911 года рабочих было не более 10% от общего числа делегатов, остальные были партийные функционеры, партийные журналисты, профсоюзные функционеры, служащие больничных касс, потребительских кооперативов и т.д. Бу Густафссон справедливо отмечает, что именно эта категория функционеров создала теоретическую и практическую основу для зарождения ревизионизма и реформизма или, во всяком случае, была крайне восприимчива к идеям и акциям этих течений.
Само собой разумеется, что воспрепятствовать этому развитию ревизионизма можно было только при условии знания материальных условий появления таких тенденций – знания, которое позволило бы эффективно бороться с ними в теоретическом и практическом плане. В этом смысле описания Ганса Мюллера куда ближе к материалистической сути явления, чем многие страницы, написанные поздним Энгельсом и Каутским по этому вопросу. По мнению Мюллера, закон против социалистов вызвал «переход местных руководящих функций к материально независимым товарищам. Более того, чтобы иметь возможность продолжать политическую борьбу, партия вынуждена была пользоваться услугами ряда мелкобуржуазных элементов, товарищей, которые были рабочими, но которым ставилось в упрек, что они ведут мелкобуржуазное существование». Однако новые содержатели ресторанов, бакалейщики, торговцы и работники прочих категорий обычно не могли выжить, если их клиентами были только рабочие; они должны были рассчитывать также на служащих, кустарей и т.д. За изменением условий жизни – ограниченным в данном случае категорией функционеров – последовало ослабление интереса к революционному изменению существующего положения. «Эта навязанная обстановка должна была кое у кого развеять его революционные убеждения, позволить ему избежать клички красного социал-демократа и не вынуждать тем самым кустарей и мелких служащих отказываться от покупок в его лавке» [64].
И все же критика Мюллером мелкобуржуазных элементов в социал-демократии была бы понята неверно, если бы ее восприняли как открытый призыв к созданию партии исключительно из одних пролетарских элементов, а такая претензия была бы лишь заблуждением. Мое рассуждение идет в противоположном направлении: поскольку реальный состав пролетарской массы, категории кадров социал-демократии, с ее предрасположенностью к бюрократическим тенденциям и реформизму и, наконец, аксиологические абстракции, которыми пронизаны идеи отдельных пролетариев, не были исследованы и проанализированы на реальной материальной основе; в программах, на съездах и в сознании руководящих групп социал-демократии непременно возникает что-то вроде вторичного идеализма, обрамленного марксистскими терминами и обладающего всеми чертами абстрактной, псевдонаучной утопии. Зато революционно-критическая суть марксистской мысли полностью утрачивается, и она, между прочим, была утрачена еще до великого краха и великих разочарований 1914 года.
Верно, что проблематика бюрократии знакома также Марксу и Энгельсу, но они ограничивают концепцию бюрократии категорией государственных служащих, понимаемой как искусственная сила, существующая рядом с реальными производительными классами общества. Они объясняют бюрократизм государственной централизацией, в которой нуждается господствующий класс для создания единого рынка, финансовой и юридической системы и не в последнюю очередь для подавления трудящихся классов [65]. Соотношение между экономической базой и государственной бюрократией имеет, по их мнению, два аспекта: с одной стороны, разделение и рационализация административной деятельности превратили бюрократию в дифференцированный аппарат, соответствующий разделению труда, характерному для всего общества; с другой стороны, в пределах, в которых накопление капитала развивает классовые контрасты, вместе с государственной властью и бюрократия все больше приобретает характер общественной силы для подавления рабочего класса, машины для классового господства [66].
И в этом смысле анализ и методологические разработки по проблеме бюрократии, которые оставили после себя Маркс и Энгельс, хотя и ограничены существовавшей тогда господствующей системой, являются необходимыми элементами материалистической критики бюрократизации классовых отношений и идут дальше того, что позднее Макс Вебер фетишизировал в образе судьбы современного человечества, «клетки рабства». Но не случайно консерватор по убеждениям Макс Вебер ухватил именно эти тенденции социал-демократии, которые привели к интеграции партии в существующее буржуазное общество и на которые ни один из марксистских теоретиков своего времени не указал столь прозорливо и определенно.
«Сегодня социал-демократия открыто склоняется к превращению в мощную бюрократическую машину, дающую работу несметной армии функционеров, в государство в государстве. Как государство, так и социал-демократия знакомы уже в деталях с противоречиями между министрами, главами государств и представителями округов – функционерами партии, с одной стороны, и бургомистрами – профсоюзными функционерами и председателями потребительских кооперативов, с другой» [67].
Эта армия функционеров и индивидов, зависящих от партии, преследует в процессе своей деятельности и сугубо материальные интересы, что позволило Максу Веберу – к огромному удовлетворению его слушателей из «Ферайна фюр социальполитик» («Общества социальной политики») – прийти к следующему ироническому заключению, которое, без сомнения, будет подтверждено историческим опытом:
«Таким образом, если смотреть дальше, то не социал-демократия завоевывает… города или государство, а, напротив, государство завоевывает партию. И я не вижу, какую это может представлять опасность для буржуазного общества как такового» [68].
Мотивы систематического порядка приводят Энгельса к противоречивым результатам: в своем анализе современной ему обстановки он с большой точностью вычленил динамические тенденции, но в то же время и остался жертвой идеалистических иллюзий в своих прогнозах о завоевании власти пролетариатом и о влиянии государства на пролетарские партии. Эти мотивы заключаются в исторически обусловленной неодновременности развития критики политической экономии капитала и политической экономии рабочей силы, которые стоят в центре теории революции. Эта часть марксизма, конечно же, включена в теоретическую программу Маркса и Энгельса, которые, однако, не сочли необходимым более аналитически и дифференцированно исследовать структуру и движение рабочей силы, поскольку в те времена средняя рабочая сила никогда не выходила в более или менее значительных размерах за рамки самого элементарного уровня жизни. Сегодня, напротив, проблема становится жгуче актуальной, поскольку политические последствия этого теоретического упущения, этой исторической ограниченности, которую движение не поняло и тем более не преодолело, стали очевидными для всех.
Даже поздний Энгельс, который, возвращаясь к незаконченным программам, обычно проявляет большую проницательность при их разработке в своих отдельных трудах, не считает последствия приложения к тому же революционному классу материалистического понимания истории и закона стоимости причиной искажения сознания, проявляющегося в фетишизации товара и производительности. Было бы несправедливо утверждать, что у Маркса и Энгельса имелись иллюзии о замедленности, опасностях срывов и попятных движениях в процессе самовоспитания материального субъекта социальной и политической революции. Напротив, они достаточно быстро указали на элементы, способные постоянно угрожать процессу политического формирования пролетариата: конкуренцию, раскол рабочего класса на фракции (например, образование рабочей аристократии), наконец, идеологическое влияние врагов трудящихся классов. Тем не менее эти положения не были систематически разработаны Марксом и Энгельсом в их теории общества.
Последствия полного воплощения закона стоимости были с удивительной проницательностью раскрыты не только в формах движения и организации капитала и организации военных и политических сил господствующих классов. Энгельс детально анализирует все те тенденции, которые вовлекают традиционные слои в водоворот пролетаризации, когда наемный труд становится судьбой огромной массы населения и, следовательно, возникают отношения экономической зависимости, которые срывают традиционные покровы с семейных отношений, разрушают иллюзию автономии интеллектуальных профессий, отрывают крестьян от земли и ведут к возникновению в деревне «рассадников революции». Но своеобразная диалектика универсализации товарного производства не применяется в одинаковой мере к результату этого процесса, к современному пролетариату. Прояснение сознания рабочих, а также тех слоев, которым суждено становиться пролетариатом, – это только один из аспектов данного процесса. На вопрос, не будут ли по мере проникновения категорий товарного производства в сознание и в поведение людей развиваться также искажения сознания, овеществление общественных отношений и т.д., Энгельс не дает систематического ответа. Заинтересованный прежде всего процессом, формирующим пролетариат, он не уделяет такого же внимания составу уже образовавшегося пролетариата, механизмам, которые его создают. Но если способ формирования опыта трудящихся, если формы, которые обусловливают зарождение ложного и истинного сознания в конкретной материальной жизни людей, не будут выяснены, то будет продолжать существовать благодатная социологическая и социально-психологическая почва для идеологического влияния господствующей системы, с которым ведется борьба только во внешних его проявлениях, только против его результатов, когда выдвигаются не столь уж эффективные формулы, вроде «мелкобуржуазный», «субъективистский», «синдикалистский», «идеалистический». Каутский и прежде всего Ленин в ранних своих работах ограничились тем, что придали понятийную форму такому подходу, когда утверждали, что следует привнести классовое сознание в массы извне.
Основа иллюзий о возможности справедливости и государстве
До тех пор пока в традиционных социальных формациях, где натуральная форма труда в своей специфике имеет непосредственно социальную форму, происходит обмен полезными предметами потребления и натуральными услугами, а «жизненные сферы», которые основаны на материальном производстве, определяются личными отношениями господства и рабства, ни труд, ни продукт труда не представляют собой ничего загадочного. Только когда товарное производство расширяется на той стадии, когда продукты труда приобретают преимущественно форму товара, объективный мир, определяющий повседневное сознание людей, обретает форму как чувственную, так и сверхчувственную, искаженную, фантасмагорическую. И действительно, суть фетишизации товара состоит в том, что социальные отношения частных собственников, которые производят продукцию независимо один от другого и вступают в контакт между собой путем обмена своей продукцией, принимают предметную форму и представляются как отношения между вещами, что существенным образом влияет на их сознание, на формы их общения, на их способность выражать собственные нужды. У Маркса нет сомнений о том, что «предметная видимость» товарного мира, преобразование производителя в продукт, то, что из опосредствованного переходит в непосредственное, отмечает существование не только господствующего класса, но и угнетаемого.
Но в материалистической теории решающим является не только содержание и сам факт этих искажений: важно также – и прежде всего – уточнить, в какой определенной форме эта предметная видимость влияет на поведение и мышление класса пролетариата. Маркс ясно дает понять, что речь идет не только о проблеме научной информации. Лишь в развернутом, то есть распространившемся на все традиционные формы производства, товарном производстве, где продукты труда полностью превращаются в товары, так что приобретают «постоянство естественных форм общественной жизни», – только в такой обстановке люди делают попытку отдать себе отчет в содержании этих форм, расшифровать эти социальные иероглифы.
«Впоследствии люди, – пишет Маркс, – стараются разгадать смысл этого иероглифа, проникнуть в тайну своего собственного общественного продукта, потому что определение предметов потребления как стоимостей есть общественный продукт людей не в меньшей степени, чем, например, язык. Позднее научное открытие, что продукты труда, поскольку они суть стоимости, представляют собой лишь вещное выражение человеческого труда, затраченного на их производство, составляет эпоху в истории развития человечества, но оно отнюдь не рассеивает вещной видимости общественного характера труда. Лишь для данной особенной формы производства, для товарного производства, справедливо, что специфически общественный характер не зависимых друг от друга частных работ состоит в их равенстве как человеческого труда вообще и что он принимает форму стоимостного характера продуктов труда. Между тем для людей, захваченных отношениями товарного производства, эти специальные особенности последнего – как до, так и после указанного открытия – кажутся имеющими всеобщее значение, подобно тому как свойства воздуха – его физическая телесная форма – продолжают существовать, несмотря на то, что наука разложила воздух на его основные элементы» [69].
Мы выйдем за рамки этой статьи, если захотим детально изучить влияние товарного фетишизма на существование пролетариата: это область, до сих пор не исследованная, даже если учесть некоторые робкие попытки выявить структуру товара в самом процессе социализации ребенка. Здесь же речь идет прежде всего о том, чтобы рассмотреть товарное производство а, следовательно, наемный труд и капитал как социальную почву, на которой развивается идеология, обнаружить в идеологии ложное сознание, неизбежно связанное, однако с товарным производством, и понять, как она в обществе, где производство становится целиком товарным, определяет также идеи, представления и образ поведения широких масс пролетариата. Против «исторической миссии», которую Маркс и Энгельс возлагают на пролетариат, исходя из его объективных классовых интересов, каждодневно выступают силы, которые стремятся к регрессу исторического сознания и которые живут подавлением качеств, связанных с потребительной стоимостью, и историческими моментами производственного процесса, присущими производству целиком товарному.
Последствия этих проблем для существования пролетариата и для процесса политического становления рабочего класса становятся ощутимыми, когда они проявляются в возникновении иллюзий о государстве, праве и справедливости и в определенной фетишизации естественных и технических наук, с которыми можно столкнуться уже в первых рабочих школах.
Когда после принятия Эрфуртской программы 1891 года Энгельс с удовлетворением констатировал, что марксизм уже победил и уже покончено с последними остатками лассальянства (заявление, которое, впрочем, могло основываться только на изложении принципов, но очень мало соответствовало другим частям программы), он, видимо, был убежден, что иллюзорные надежды, возлагаемые в противовес объективным освободительным интересам пролетариата на право и на государственный социализм, не имели никакой почвы в самом пролетариате, даже в субъективном плане. Развитие социал-демократии вплоть до первой мировой войны со всей очевидностью опровергло это убеждение. Маркс, напротив, отмечает, что начиная с ситуации, типичной для докапиталистических социальных формаций, когда рабочий день ясно делится на труд необходимый и прибавочный, на оплачиваемый и неоплачиваемый – начиная с такой ситуации, которая, как всем это очевидно, принадлежит уже прошлому, – трудящийся продолжает питать иллюзии относительно права и справедливости, пока труд имеет форму наемного труда. Поскольку при наемном труде прибавочный, или неоплаченный, труд кажется оплаченным, неэквивалентность приобретает объективную видимость эквивалентности, и приобретает тем успешнее, чем менее элементарна и угнетающая обстановка, в которой происходит эксплуатация.
«Понятно поэтому то решающее значение, какое имеет превращение стоимости и цены рабочей силы в форму заработной платы, т.е. в стоимость и цену самого труда. На этой форме проявления, скрывающей истинное отношение и создающей видимость отношения прямо противоположного, покоятся все правовые представления как рабочего, так и капиталиста, все мистификации капиталистического способа производства, все порождаемые им иллюзии свободы, все апологетические увертки вульгарной политической экономии» [70].
Поскольку эти иллюзии и мистификации имеют реальное содержание, которое задано капиталистическим товарным производством, то всякая теория классовой борьбы, которая ограничивается тем, что трактует и подвергает атакам иллюзии, возлагаемые трудящимися на право и государство, как если бы они попросту были идеологическим вмешательством классового врага, вторгшегося извне, и находились в противоречии с их интересами, будет обречена на неуспех. «Вечное возвращение» лассальянских элементов, даже в таких организациях, как западноевропейские коммунистические партии, которые намерены отказаться от надежд, возлагавшихся Лассалем на государство, есть показатель того, что эта связь между иллюзиями о законности и государстве, которые появляются у самих трудящихся, и их основой, наемным трудом и товарным производством, все еще не стала сознательным элементом политической стратегии.
Но если легалистские идеи трудящихся, с одной стороны, и капиталиста – с другой, равно как, впрочем, и все мистификации капиталистического способа производства, в частности все иллюзии о свободе, имеют свою экономическую основу в условиях наемного труда, в связи с чем неэквивалент, который скрывается в производственном процессе, изображаемом как процесс образования стоимости и валоризации капитала, т.е. прибавочной стоимости, объективно маскируется, тогда эта предметная видимость должна быть научно объяснена, а практическая деятельность пролетариата – лишить ее возможности автоматически влиять на сознание трудящихся; и все же сохранится брешь, через которую смогут просачиваться иллюзии относительно права и государства (и они смогут просачиваться тем больше, чем менее понятными будут)
Если, по Марксу, преодоление юридического буржуазного горизонта связано с условиями высшей фазы коммунистического общества, где труд станет «первой потребностью жизни» [71], то не приходится удивляться тому, что тенденции к легитимации социальных отношений в развитых промышленных обществах могут только подкрепить эту фетишизацию права, которая и в них имеет место, хотя в условиях элементарной эксплуатации более ощутима. То, что трудящиеся непосредственно испытывают на себе это переплетение товарного фетишизма и права, только в необычных формах, является фактом, который означает, что конфликты, возникающие на промышленных предприятиях, есть действительно выражение классовых противоречий, и они должны быть представлены как таковые, но в то же время, будучи вплетены в самую ткань существования пролетариата, они представляют собой единственную конкретную отправную точку для теоретической и практической работы, призванной прояснить сознание трудящихся. Это, конечно, предполагает специфический анализ рабочих организаций, отношений сотрудничества и коммуникации, всех конфликтных позиций, которые существуют в мире промышленного предприятия, – анализ, который, по сути, еще не нашел своего места в развитии марксистской теории по причине отсутствия разработки диалектики всеобщего и особенного и который, следовательно, смог стать монополией промышленной и производственной социологии, связанной с интересами извлечения капиталистической прибыли. Предпринимаемые в настоящее время попытки ввести этот анализ задним числом в марксизм, как если бы он обладал нужной ему аргументацией, не могут иметь успеха, пока не станет предметом критической реконструкции диалектическая теория его истоков.
Указанная проблема станет еще яснее, если принять во внимание ту часто игнорируемую, но имеющую принципиальный характер ввиду трудности диалектического рассмотрения социального опыта жизни пролетариата важность, которую приобретает для сознания трудящихся научное и техническое мировоззрение, еще более укрепившееся благодаря быстрому развитию естественных наук во второй половине XIX века. Товарному фетишизму соответствует другая, не менее эффективная, хотя и более закамуфлированная форма фетишизма: фетишизм производительности, «объективная внешность» которого является на сегодня основой для пространных рассуждений об объективных законах промышленности и техники.
Поскольку живой труд воплощен в капитале и находит свою общественную валоризацию только в этом контексте, все производительные силы в сфере общественного труда предстают в качестве производительных сил капитала; особые формы производительных сил общественного труда предстают в качестве форм и производительных сил капитала, то есть овеществленного труда и, следовательно, объективных и материальных условий труда. Маркс, анализируя этот фетиш капитала в критике тройственной формулы, пишет:
«Это соотношение становится еще более сложным и кажется еще более мистическим вследствие того, что с развитием специфически капиталистического способа производства против рабочего выступают, противостоя ему в качестве „капитала“, не только эти, непосредственно материальные вещи (все они – продукты труда; рассматриваемые со стороны потребительной стоимости, они, будучи продуктами труда, являются вещественными условиями труда; рассматриваемые со стороны меновой стоимости, они – овеществленное всеобщее рабочее время, или деньги); также и формы общественно развитого труда – кооперация, мануфактура (как форма разделения труда), фабрика (как такая форма общественного труда, которая имеет своей материальной основой систему машин) – получают свое выражение в виде форм развития капитала, и поэтому производительные силы труда, развившиеся из этих форм общественного труда, а стало быть также наука и силы природы, принимают вид производительных сил капитала» [72].
Подвергнутое здесь критике технократическое мышление, несомненно, гораздо больше укоренилось в идеологии господствующего класса, чем в сознании пролетариата; тем не менее оно является элементом отчуждения и самоотчуждения трудящихся, понимаемым как проявление фетишизма капитала. Эти формы отчуждения, основанные на капиталистических отношениях, до сих пор ускользали от материалистической теории общества и именно поэтому продолжают существовать, вызывая компенсаторные реакции: с одной стороны, субъективизм социализма, понимаемого по кантовски как бесконечная моральная задача и в конечном счете как философская рефлексия на отчуждение на уровне истории вида; с другой стороны, идеализм и авторитарный волюнтаризм, который прямо оправдывает объективными классовыми интересами и тенденциями исторического развития собственное толкование мира и собственные стратегические решения, полностью абстрагируясь от создания революционных субъектов. За щитом волюнтаризма и идеалистического субъективизма может укрываться практический ревизионизм, который не волнует проблема подлинного теоретического понимания. Но это означает, что существует постоянная опасность идеализации пролетариата, и такая тенденция уже просматривается у позднего Энгельса.
Молодой Маркс, еще не зная точного экономического объяснения этому отчуждению, связывает его со всей сложностью диалектики отношения между субъектом и объектом и с приобретением человеческого опыта, когда с ясным пониманием антропологической тенденции к универсализации говорит об объективном человеке, о внешнем мире, об отчужденной реальности, перед которой человек стоит как перед объективной возможностью своего освобождения, но которой субъективно не может достигнуть. Человек, живущий в эпоху частной собственности и товарного производства, сводит все к чувству обладания, к акту формального заключения частного в общем, к форме присвоения людей и вещей, чему соответствует хищное поведение капитала. Жизненные проявления приобретают форму отчуждения собственной жизни, в которой, несомненно, заключены также многообразные нужды и интересы, которые субъект обращает к внешней стороне, но преимущественно только на уровне вида; при капитализме человек развертывает производительные силы вида только при условии индивидуального обнищания. Революционный переворот означает – уже потенциально, в конкретно-утопическом, насыщенном материальными запросами ожидании заинтересованных индивидов – резкое изменение этой ситуации: производительные потенции общества и человеческого рода могут развернуться только при условии, что все богатство чувств и мысли, которое капитал обрек на объективирование, будет вновь обретено субъектом и индивидуально развито. Один из мотивов революционного переворота состоит в необходимости для человека вернуть себе собственное отчужденное внутреннее богатство, покончив со столь мучительным для него отсутствием индивидуальной человечности.
Может быть, речь идет об идеалистическом требовании, о субъективистской утопии? На практике, в плане революционного обоснования, это как раз то, что в социальном плане представляется как сознательный союз, как та «ассоциация производителей», в которой «свободное развитие каждого является условием свободного развития всех» («Манифест Коммунистической партии»).
Поздний Энгельс очень ясно указывает на необходимость этих субъективных мотиваций; он констатирует, что прошло то время, когда небольшие сознательные группы могли поставить себе целью неожиданно захватить власть, и что теперь сами массы, очевидно, поняли, «за что идет борьба, за что они проливают кровь и жертвуют жизнью» [73]. Однако Энгельс аналитически не развивает проблемы, касающейся условий возникновения революционной субъективности.
Политическая экономия рабочей силы как культурная теория субъективности. Задачи и перспективы
К революционным процессам не следует подходить исключительно с позиций действующих субъектов, ибо период революций, осуществляемых меньшинством, прошел, как прошла и эпоха революций, проводимых авангардами. Приняться за проблему революции в условиях позднего капитализма – значит сегодня снова вернуться к Энгельсу и проследить ту линию развития марксистской теории, которая идет в специфическом русле истории разложения буржуазии и которую сталинизм в течение почти полувека объявлял вне закона, – линию, олицетворяемую Розой Люксембург, ранним Лукачем, Коршем, Грамши. Тем не менее возвращение Маркса и Энгельса к той европейской обстановке, для которой и была разработана первоначально их теория и которая оказала глубочайшее воздействие на семантическое содержание каждой отдельной категории, не может произойти сразу и без трудностей. Если, как говорит Энгельс, во время будущих революционных переворотов люди захотят узнать, чего они должны ждать и за что им следует бороться, то материалистическая наука как раз и ставит перед собой задачу изучить в деталях, какие процессы происходят в самом субъекте и в чем заключены противоречия, которые приводят к преобразованию общества.
Вот некоторые положения на сей счет.
1. То, что традиционная буржуазная культура потеряла способность к социальной интеграции, не является особо оригинальной истиной. Гораздо сложнее решить проблему, состоящую в том, что одновременно во всех развитых капиталистических странах индустрия сознания достигла масштабов, не имеющих прецедентов в прошлом. Но культура, и в частности индустрия культуры, не возникает, если она не нужна, по крайней мере в условиях жизни классового общества. Следовательно, проблема ставится следующим образом: на какую опасность, которая угрожала бы господствующему классу, реагирует эта могучая индустрия сознания, которая благодаря электронным средствам информации практически в состоянии предложить всей вселенной все формы культуры, которые существовали до сего дня? Первый ответ таков: эта индустрия сознания, которая становится все могущественнее, специфически реагирует на противоречия, корни которых уходят в кризисы капиталистической системы господства; тем не менее эти кризисы – как особенно энергично подчеркивал Юрген Хабермас – давно перестали быть обычными кризисами валоризации капитала. Это кризисы оправдания и мотивации, которые, как таковые, непосредственно влияют на всю жизнь людей, уже не скованную императивами капиталистического способа производства традиционных ценностей. Говоря о всей жизни, я имею в виду широкую гамму видов человеческой деятельности: от производства, которое служит материальному самосохранению и поддержанию тела, до социализации и различных форм выражения фантазии. Эта ткань разорвана в нескольких местах, ее части развиты далеко не в одинаковой степени, и тем не менее присутствуют аспекты идентичности. Центр организации этого жизненного комплекса – рабочая сила.
2. Центральная проблема всякой материалистической теории культуры заключается в формулировании теории субъективности, которая выходит за понятийные горизонты форм упадка буржуазного индивида и, уж во всяком случае, не ограничивается противопоставлением ему позитивного и партикуляризованного, и все же абстрактного, нового типа человека, для которого, может быть, характерно лишь большее чувство коллективизма. Описание форм упадка, меланхолические воспоминания о том, что было и к чему все свелось, всегда в историческом плане было более притягательным, чем программа, направленная на то, чтобы помочь осознать тенденции, которые появляются в зачаточном состоянии, обнаруживают непостоянство и нуждаются в практически-политическом вмешательстве хотя бы только как объекты познания.
Теория культуры, или теория субъективности, систематически не укладывалась в рамки критики политической экономии капитала. Это произошло не потому, что Маркс и Энгельс не уделили внимания культурным феноменам и игнорировали субъективную сторону социальных процессов, а просто потому, что вся эта проблематика осталась в виде намеченной, но не реализованной ими программы. Систематически были исследованы только категории, которые затрагивают способ функционирования и кризисы капиталистической структуры общества, а не те силы, которые ее разрушают и приводят к новым формам общественной жизни. Таким образом, субъективность связана одной веревочкой с наемным трудом, который, впрочем, составляет только часть энергии рабочей силы – ту часть, к которой ее свел капитал.
Лукач, а также Адорно, который в этом пункте согласен с ним, смогли прийти к заключению, что товарный фетишизм не ограничивается уничтожением всей буржуазной культуры и что товарный обмен сводит все формы общения, вплоть до самых интимных сфер, к овеществленным отношениям. Господствующая система тоже становится закрытым монолитным блоком, который может быть расколот только извне с помощью восстановления, спасения прошлых форм культуры и индивидуальности, волюнтаристской акцией какой-то партии или верой в новую форму опосредствования, способную разрушить господствующую систему.
Действительно, молодой Лукач рассматривает проблему исторической диалектики отношений субъекта и объекта в связи с рабочей силой, поскольку последняя есть единственный умеющий говорить товар и, следовательно, модель окончательной идентичности субъект-объект, которая возникает в пролетариате, достигшем формы не подверженной коррупции субстанции. Поскольку Лукач исходит из товарного характера рабочей силы и принципиально никогда не отходит от этой позиции, он не в состоянии рассматривать реальных индивидов, трудящихся в их конкретных жизненных ситуациях иначе, как через призму «психологического сознания», в их качестве объектов [74]. Они могут стать субъектами в том случае, если будут спасены от участи монад твердым, дисциплинированным выступлением организации пролетариата.
Если я и занимаюсь этой проблемой, то не из-за схоластической ортодоксии. Мне важно установить, обязательно ли должна теория революционной субъективности – в новейших работах марксистов она существует самое большее в зачаточной форме – с самого начала преодолеть структуру категорий марксистской критики политической экономии, являющейся по своему характеру исторической теорией общества, или же она, напротив, является ее сущностным элементом. Отсутствие органической теории субъекта – что особенно характерно для сталинизма, выродившегося в систематическую легитимацию, и для технократических версий материалистической концепции истории – привело в движение механизм интеграции марксистской теории общества. Обычно подобная интеграция имеет собственную логику: в конце она полностью отделяется от критики политической экономии, восходит к молодому Марксу, Марксу-гуманисту, который противопоставляется Марксу-экономисту, или же предлагает теории социализации психоаналитической ориентации. Вся эта критика исходит из предпосылки, что труды Маркса и Энгельса не содержат невыполненных программ, а включают в себя только осуществленные программы, не важно, правильные они или ложные. Это вид негативной ортодоксии.
Что же касается рабочей силы как центра теории субъективности, то она действительно являет собой «исторический предел» марксистской теории общества. Субъект кажется основным существом по социальной структуре только в одном смысле – как источник стоимости. Труд в форме наемного труда определяет противоречие рабочей силы как меновой и потребительной стоимости. Сфера правомерности этих экономических категорий не выходит за указанные пределы. Но именно здесь и возникают все проблемы, которые касаются реальных измерений субъекта. Рабочая сила, конечно же, является звеном объективной связи, центром организации посредничества между капиталистической экономикой и внутренним измерением индивидов. Но наемный труд – только одна из возможных форм применения рабочей силы, историческая форма, в которой никогда не иссякнут возможные формы жизнедеятельности человека, взятой во всей ее сложности, даже если капитал имеет тенденцию свести человека к этому труду и его компенсациям.
Или, говоря более точно, живая рабочая сила во всех своих измерениях, в своих соматических формах выражения, таких, как сознание и фантазия, есть единственная живая форма движения, которая существует в обществе, и она является ею тем больше, чем меньше занята в непосредственном промышленном производстве и в развитии технологических аспектов производительных сил. И, таким образом, производство и воспроизводство, а также потребление состоят между собой в более или менее случайной связи только в тех фазах эволюции общества, где капиталистический строй имеет практически бесплатную силу, где рабочую силу поставляют пролетарские семьи, живущие на уровне простого самосохранения. Напротив, чем яснее становится, что промышленное производство и сферы воспроизводства (школа, медицинское обслуживание, свободное время, потребление) соотносятся между собой как составные элементы, тем более очевидным представляется, что категории, которые соответствуют движению капитала, выражают возможности развития, пределы деформации форм человеческой деятельности, но не дают описания их конкретных структур, их противоречий и их позитивных, прогрессивных тенденций развития.
Важно, следовательно, развивать политическую экономию рабочей силы, которая должна представляться как некая анатомия субъективности. На этой основе категории капитала приобрели бы другой ценностный аспект. Сам Маркс намечал такую программу, когда по поводу законопроекта о десятичасовом рабочем дне говорил о победе политической экономии труда над политической экономией капитала и собственности или когда утверждал, что надо последовательно развивать моральный и исторический элементы рабочей силы. Однако сам он эту тему научно не разработал. Впрочем, в его время в этом не было и необходимости, более того, это было даже и невозможно, поскольку объект для таких исследований, взятый во всей своей сложности, тогда в прямом смысле еще не существовал. В тогдашних условиях skilled labour [квалифицированный труд] казался ему идеологией, соразмерной со средней рабочей силой.
Во избежание недоразумений я должен добавить к изложенным здесь положениям одно замечание. Рабочая сила художника и ученого точно так же существует, как существует рабочая сила промышленного рабочего, и все различие состоит только в целях и в той форме, в которой реализуется конкретный труд.
3. До сих пор процесс развития цивилизации характеризуется большей частью явлениями, лежащими в области сознания и души. По выражению Цицерона, содержащемуся в его «Тускуланских беседах», культура – это agricultura animi, хотя и в двойственной функции: как оправдание отношений господства и как тенденции, которые указывают на то, что будет после, и содержат утопическое представление о другой лучшей жизни. В данном случае субъективность учитывается так, как если бы речь шла о гении, авторе законов эстетической и философской формы.
Как правило, ортодоксальные марксисты не вносили своего вклада в преодоление этого неудовлетворительного положения с теорией культуры. Среди первых, кто высказал действительно новые мысли, следует, несомненно, упомянуть уважаемого Норберта Элиаса [75], исследования которого получили широкое распространение лишь в последние десять лет. Это, конечно, не случайно. Сегодня имеется целый ряд исследований, например труды Филиппа Арьеса («История смерти» и «История детства»), затем работы Мишеля Фуко, особенно его книга о возникновении тюрьмы [76]. Эти исследования очень отличаются друг от друга, но что их объединяет, так это материалистический принцип, состоящий в том, что современная форма господства начинается с господства над телом и что для этой цели пользуются душой и духом. Политическая микрофизика тела – согласно формулировке Фуко – в деталях объясняет процесс, который Маркс назвал «первоначальным накоплением», описывая его как отделение рабочей силы от объективных условий ее реализации, и которому Макс Вебер дал дополнительную интерпретацию как интериоризацию морали протестантского труда. Оба они не попадают в точку, в которой объективное отделение труда от индивида и соответствующая трудовая мораль, независимо от насилия или даже только от «немого принуждения» экономических связей, обретают постоянное место внутри индивида. И Элиас, и Фуко в равной степени обращают свое внимание на процессы, которые происходят ниже уровня сознания и идей, то есть на автоматизированные формы движения и выражения тела в пространственном единстве и специфическом временном целом.
Я позволю себе напомнить лишь одно положение из солиднейшего исследования Элиаса: только пространственно-временная реорганизация, более того, распад инстинктивной жизни освобождают производительные силы, на которые может рассчитывать капиталист. И действительно, наиболее болезненный процесс современной истории – это физическое отделение человека от других людей: они не едят больше из одной миски, пользуются вилкой, и даже сон становится «интимным и частным, оторванным от социальной жизни людей». В то время как понижается порог стыда и смущения по отношению к собственному телу, смягчается также соматическая агрессивность, допускающая только общежитие в узком пространстве современного города. Рождается homo clausus [человек замкнутый] – конечно, в форме, одновременно обладающей более или менее независимым внутренним измерением.
Этот механизм исключения и партикуляризации определяет также формы дисциплины и наказания. Фуко начинает свою книгу с примера публичной казни отцеубийцы Дамьена, явившейся одним из последних грандиозных зрелищ пыток и четвертования. Возникновение тюрьмы является частью процесса цивилизации, в рамках которой искалеченное тело уже не имеет никакого социального смысла, поскольку оно перестало быть источником рабочей силы. Микрофизика власти должна иметь дело с механизмами более тонкими. Фуко пишет: «Дисциплина перестала быть только искусством разделять тела… Отдельное тело становится элементом, который может быть помещен где-то, перемещен куда-то и объединен с другими элементами. Ценность тела или его сила не являются больше его основными переменными величинами, которые определяют его; решающими факторами теперь стали место, которое оно занимает, расстояние, которое оно покрывает, порядок и регулярность, с которой оно совершает свои перемещения». Порядок не означает более, что каждый имеет свое определенное место в обществе, в его онтологической иерархии, если так можно выразиться: все должны быть свободны для вступления в новые комбинации.
Я полагаю, что эта реорганизация тел и их движений должна быть включена в марксистскую категорию образования рабочей силы, и я убежден, что Фуко, вероятно, этим заинтересовался бы, тогда как Элиас посчитал бы эти рамки слишком узкими. В любом случае мне кажется, что в их анализе было бы слишком сложно разобраться, если не основываться на этом факторе первоначального образования рабочей силы, на котором затем строятся все формы выражения социального общежития. Верно, однако, и то, что исследования обоих авторов должны быть освобождены от наслоений, связанных с характером поведения и даже с принадлежностью к социал-демократии, то есть от того контекста, к которому буржуазное господство стремится свести даже физическое тело.
4. Суждения Элиаса и Фуко о процессе цивилизации имеют двойственный характер: становясь соматически монадой, человек может одновременно создать внутреннее пространство, в котором инстинктивная фантазия используется для интериоризации морали труда и для дифференциации чувств и придания им утонченности. Возникновение психоаналитической теории – это уже симптом, указывающий на то, что культурные основы рабочей силы начинают шататься.
Если раньше традиционная форма культуры, уходящая корнями в соматические формы выражения, обеспечивала в основном плавное и беспрепятственное функционирование рабочей силы, то сегодня это нуждается во все большем и более дорогостоящем вмешательстве, а также, что еще важнее, в повседневном присутствии всего аппарата индустрии сознания. Конечно, многие старые механизмы все еще находят применение, но они уже не выполняют традиционных функций. Головокружительный рост индустрии культуры и индустрии сознания обязан по большей части трудностям валоризации капитала, но в то же время его задача – контролировать процесс создания рабочей силы, которое интериоризация и физическая дисциплина более не в состояний обеспечить, и повседневно привязывать ее к нормам существующего способа производства, завалив ее товарами. Этот процесс весьма противоречив. Высокоразвитое капиталистическое производство постоянно порождает фантазии, которые не в состоянии удовлетворить. Например, коммерческая реклама не только является средством воспитания, разрушения некоторых этнических культурных обычаев в интересах формирования облика нации, как это показал Стюарт Ивен на примере американского общества, но и не скупится на неосуществимые посулы лучшей, другой жизни.
Итак, чем меньше подобные фантазии связаны с самим процессом производства, чем меньше материальное производство является естественной системой условий, в рамках которой имеют место социализация, дисциплина и квалификация рабочей силы, тем большую для капитализма опасность представляют свободно блуждающие фантазии, увеличивающие потенциал агрессии разложения, или же создают новые социально значимые связи. Не подлежит сомнению, что в течение последних десяти лет репрессивность системы была сильнее там, где речь шла о политизации социализации, то есть в области образования, гигиены, научной квалификации рабочей силы, и меньше в областях, в которых она все еще сохранила свою функциональную эффективность.
Мы не располагаем материалистическими анализами механизмов господства периода позднего капитализма, сравнимых с теми, которые Элиас и Фуко разработали для периода феодального и раннебуржуазного общества. Ее разработка является насущной задачей.
5. Чтобы освободить запросы и фантазии от связи с товарным миром, под прессом которого они вынуждены находиться, пока не появятся видимые альтернативы существующему обществу, следует создавать Gegen?ffentlichkeit, общественное мнение, антагонистически противостоящее господствующему. Ибо подлинная социальная альтернатива не может ограничиваться особыми задачами, она стремится охватить все общество в целом, чтобы разрушить существующую культурную, а также экономическую и политическую гегемонию [77].
Как представляется, Антонио Грамши абсолютно ясно сознавал, насколько важна для революционного процесса в Европе такая культурная гегемония, существующая в специфических формах рекламы. Пролетарская пропаганда, которой всегда присуща революционная тенденция к разрушению культурной гегемонии господствующих классов, есть процесс создания опыта, в котором преодолены наиболее эффективные механизмы буржуазного господства, фрагментации в пространстве и во времени. Люди, как ассоциированные производители, собираются, чтобы обсудить свои дела, и собираются они в то время, которое является выражением их бытия. Только так демократия сможет отвоевать свое содержание первоначального освобождения.