I

I

Вот уже год, как на глазах у всех начал раскрываться бонапартистско-пьемонтско-русский заговор. Сначала новогодняя речь, затем сватовство к «итальянской Ифигении», далее вопль Италии и, наконец, признание Горчакова, что он заключил письменный договор с Луи-Наполеоном[370]. А в промежутки — вооружения, передвижения войск, угрозы и попытки посредничества. Тогда, в первый момент, вся Германия инстинктивно почувствовала: здесь дело идет не об Италии, а о нашей собственной шкуре. Начнут на Тичино, а кончат на Рейне. Конечной целью всех бонапартистских войн может быть только обратное завоевание «естественной границы» Франции, рейнской границы.

Однако та часть немецкой прессы, которую приводили в неописуемый ужас замаскированные притязания французов на естественные границы по Рейну, — эта пресса во главе с аугсбургской «Allgemeine Zeitung» с таким же неописуемым фанатизмом защищала австрийское господство в Северной Италии на том основании, что Минчо и нижнее течение По являются естественной границей между Германией и Италией. Г-н Оргес из аугсбургской «Allgemeine Zeitung» пустил в ход весь свой стратегический аппарат, чтобы доказать, что Германия погибнет без По и Минчо, что отказ от австрийского господства в Италии означает предательство по отношению к Германии.

Это придавало делу другой оборот. Совершенно очевидно было, что угроза Рейну только предлог, что цель — сохранение австрийского деспотизма в Италии. Угроза Рейну должна была склонить Германию солидарно выступить за подчинение Северной Италии Австрии. При этом получалось еще комическое противоречие: одну и ту же теорию защищали применительно к По и осуждали применительно к Рейну.

Автор этих строк написал в то время работу, которую он опубликовал под заглавием «По и Рейн». Именно в интересах национального движения автор брошюры протестовал против теории границы по Минчо; он пытался с военно-теоретической точки зрения доказать, что Германия для своей обороны не нуждается ни в одном клочке итальянской территории, и что, если исходить только из военных соображений, то у Франции во всяком случае гораздо более основательные притязания на Рейн, чем у Германии на Минчо. Одним словом, автор пытался обеспечить немцам возможность вступить в предстоявшую борьбу с чистой совестью.

Насколько это автору брошюры удалось, пусть судят другие. Нам неизвестно о какой-либо попытке научно опровергнуть данный в брошюре анализ. Аугсбургская «Allgemeine Zeitung», против которой брошюра была прежде всего направлена, обещала дать собственную статью по этому вопросу, но вместо этого перепечатала три чужие статьи из «Ost-Deutsche Post»[371], которые в своей критике ограничились тем, что объявили автора «По и Рейн» «малогерманцем» за то, что он хочет отказаться от Италии. Во всяком случае, аугс-бургская «Allgemeine Zeitung» с тех пор, насколько нам известно, больше не касалась теории границы по Минчо.

Между тем попытка навязать Германии солидарную ответственность за господство и политику Австрии в Италии послужила северогерманским филистерам из Готы удобным предлогом для выступления против национального движения. Первоначальное движение было действительно национальным, гораздо более национальным, чем все шиллеровские торжества от Архангельска до Сан-Франциско[372]; оно возникло естественно, инстинктивно, непосредственно. Имеет ли Австрия права на Италию или нет, претендует ли Италия на независимость, нужна ли линия Минчо или нет — все это пока было для национального движения совершенно безразлично. Один из нас подвергается нападению и притом со стороны третьего, которому нет никакого дела до Италии, но который тем больше заинтересован в захвате левого берега Рейна, — против него, против Луи-Наполеона и традиций Французской империи мы все должны объединиться. Народ инстинктивно и совершенно правильно почувствовал это.

Но либеральные филистеры из Готы давно уже перестали рассматривать немецкую Австрию как «одного из нас». Им была по душе война, так как она могла ослабить Австрию и таким образом сделать, наконец, возможным возникновение малогерманской или великопрусской империи. К ним примыкала масса северогерманской вульгарной демократии, которая рассчитывала на то, что Луи-Наполеон разгромит Австрию, а затем позволит ей объединить всю Германию под главенством Пруссии; к ним же примыкала и та небольшая часть немецкой эмиграции во Франции и Швейцарии, у которой хватило бесстыдства открыто связаться с бонапартизмом. Но их самым сильным союзником была — скажем это открыто — трусость немецкой мелкой буржуазии, которая никогда не смеет прямо смотреть опасности в глаза; чтобы вымолить на год отсрочку своей казни, она предает своих верных союзников и таким путем, без них, надежнее обеспечивает впоследствии собственное поражение. Рука об руку с этой трусостью шло известное сверхблагоразумие, у которого всегда есть тысяча оснований ни за что не совершать никаких действий, но тем больше предлогов произносить речи; оно относится скептически ко всему, кроме указанных предлогов; это то самое сверхблагоразумие, которое приветствовало Базельский мир, уступивший Франции левый берег Рейна, которое тайно потирало руки от удовольствия, когда австрийцев били под Ульмом[373] и Аустерлицем; то самое сверхблагоразумие, которое никогда не видит приближения своей Йены и резиденцией которого является Берлин.

Этот союз победил. Германия бросила Австрию на произвол судьбы. Между тем, австрийская армия дралась на ломбардской равнине с беззаветной храбростью, вызвавшей удивление у ее врагов и восхищение у всех — но только не у готцев и их прихвостней. Ни плацпарадная дрессировка, ни гарнизонная муштра, ни капральская палка не были в состоянии убить в немцах их неиссякаемую боеспособность. Несмотря на скудную экипировку и тяжелое снаряжение, эти никогда не бывавшие под огнем неопытные войска держались, как ветераны, против испытанных в боях, легко одетых и легко вооруженных французов, и только австрийское командование с его исключительной неспособностью и отсутствием единства могло допустить разгром таких войск. Но какой же это был разгром? Ни трофеев, ни знамен, почти совсем без пушек, почти без пленных; единственное захваченное врагом знамя было найдено на поле боя под грудой убитых, а нераненые пленные были итальянские или венгерские дезертиры. От рядового до майора австрийская армия покрыла себя славой, и слава эта почти исключительно принадлежит жителям немецкой Австрии. Итальянцев нельзя было использовать, и большая их часть была отстранена, венгры толпами сдавались в плен или были очень ненадежны, хорваты в этой кампании дрались гораздо хуже, чем обычно{158}. Жители немецкой Австрии могут с полным правом присвоить себе эту славу, хотя на них же в первую голову падает и позор за плохое командование.

Это командование было истинно староавстрийским. То, что не могла сделать бездарность одного Дыолаи, то довершило отсутствие единства в командовании, обусловленное наличием камарильи и присутствием Франца-Иосифа. Дыолаи напал на Ломеллину и, очутившись в районе Касале — Алессандрии, немедленно остановился; все наступление окончилось неудачей. Французы беспрепятственно соединились с сардинцами. Чтобы во всей полноте продемонстрировать свою беспомощность, Дыолаи приказывает произвести рекогносцировку у Монтебелло, словно заранее желая показать, что староавстрийский дух неуверенного нащупывания и тяжелого раздумья в военном командовании все еще жив, как во времена блаженной памяти гофкригсрата[374]. Он целиком предоставляет инициативу противнику. Свою армию он распыляет от Пиаченцы до Ароны, чтобы, на излюбленный австрийский манер, везде иметь непосредственное прикрытие. Традиции Радецкого за какие-нибудь десять лет уже преданы забвению. Когда неприятель наступает у Палестро, отдельные австрийские бригады так медленно и разрозненно вступают в бой, что каждую из них выбивают с позиции еще до прихода другой. Когда же неприятель действительно предпринимает маневр, возможность которого придавала какой-то смысл всей позиции у Ломеллины — фланговый марш от Верчелли на Боффалору, — когда, наконец, представился случай ударом на Новару парировать этот смелый маневр и использовать невыгодное положение противника, Дьюлаи теряет голову и бежит обратно через Тичино, чтобы, сделав крюк, преградить наступающему противнику путь с фронта. Во время этого отступления 3 июня в 4 часа утра в главной квартире в Розате появляется Хесс. Возродившийся в Вороне гофкритсрат, по-видимому, усомнился в способностях Дьюлаи как раз в самый решительный момент. Теперь, таким образом, здесь оказалось два главнокомандующих. По предложению Хесса, все колонны были задержаны до тех пор, пока Хесс не убедился, что момент для атаки на Новару упущен и что нужно предоставить события их естественному ходу. Между тем на это ушло почти пять часов, и движение войск было на это время приостановлено{159}. Войска прибывают к Мадженте на протяжении 4 июня разрозненными колоннами, голодные, усталые; они тем не менее дерутся прекрасно и с отличным успехом, пока Мак-Магон, нарушая приказ идти от Турбиго прямым путем на Милан, не сворачивает на Мадженту и не нападает на австрийский фланг. Тем временем подходят остальные французские корпуса, австрийские же запаздывают, и сражение оказывается проигранным. Отступление австрийцев происходит так медленно, что под Меленьяно одну из их дивизий атакуют целых два французских армейских корпуса. Одна бригада удерживает этот пункт против шести французских бригад в течение нескольких часов и отступает лишь после того, как теряет свыше половины личного состава. Дьюлаи, наконец, смещают. Армия отступает от Мадженты по большой дуге, обходя Милан, и еще успевает (так мало думали о преследовании!) прийти на позиции у Кастильоне и Лонато раньше противника, который двигался по более короткой хорде. Сообщалось, будто эту позицию, которая была с давних пор тщательнейшим образом изучена австрийцами, Франц-Иосиф сам разыскал для своих войск. Факт тот, что она издавна входила в систему обороны четырехугольника крепостей и представляла отличную позицию для оборонительного сражения с контратаками. Здесь австрийская армия, наконец, соединилась с подкреплениями, подошедшими теперь или находившимися до этого времени в резерве. Но как только неприятель прибыл на другой берег Кьезе, снова раздался сигнал к отступлению, и армия отошла за Минчо. Едва эта операция была закончена, как австрийская армия снова перешла через ту же Минчо, чтобы отбить у неприятеля позицию, которую она ему только что добровольно уступила. В этом хаосе ordre, contre-ordre, desordre {приказа, контрприказа, беспорядка. Ред.}, с уже сильно подорванным доверием к верховному командованию, австрийская армия вступает в бой под Сольферино. Это было беспорядочное взаимное истребление; о тактическом руководстве не было и речи ни с французской, ни с австрийской стороны. Неспособность, растерянность и боязнь ответственности в большей степени у австрийских генералов, большая уверенность у французских бригадных и дивизионных начальников, природное превосходство французов в ведении боя в рассыпном строю и в населенных пунктах, доведенное до совершенства в Алжире, — в результате всего этого австрийцы в конце концов были прогнаны с поля боя. На этом кампания кончается, и кто же мог радоваться этому больше, чем бедный г-н Оргес, в обязанности которого входило на все лады расхваливать в аугсбургской «Allgemeine Zeitung» австрийское верховное командование и объяснять его действия разумными стратегическими соображениями.

Луи-Наполеон был также совершенно удовлетворен. Тощая слава Мадженты и Сольферино все же превосходила ту, на которую он имел право рассчитывать, а среди фатальных четырех крепостей все-таки мог как-нибудь наступить момент, когда австрийцы не дали бы больше бить себя своим собственным генералам. К тому же провела мобилизацию Пруссия, и ни французская армия на Рейне, ни русские войска не были готовы к войне. Короче, идея свободной Италии до Адриатического моря была оставлена. Луи-Наполеон предложил мир, и был подписан Виллафранкский договор. Франция не приобрела ни одной пяди земли; отошедшую к ней Ломбардию она великодушно подарила Пьемонту; она вела войну за идею, как могла она думать о рейнской границе!

Между тем Центральная Италия временно присоединилась к Пьемонту, и североитальянское королевство представляло тогда довольно внушительную силу.

Прежние провинции на материке и остров Сардиния с населением 4 730 500 человек

Ломбардия, без Мантуи, около 2 651700»

Тоскана 1 719 900»

Парма и Модена 1 090 900»

Романья (Болонья, Феррара,

Равенна и Форли) 1 058 800»

Всего (по данным 1848 г.) 11 251 800 человек

Площадь страны возросла с 1373 до 2684 немецких кв. миль {Немецкая миля равна 7420 метрам. Ред.}. Таким образом, североитальянское королевство, если бы оно окончательно сложилось, было бы первым итальянским государством. Наряду с ним оставалось только еще:

в Венеции 2 452 900 человек

«Неаполе 8 517 600»

«оставшейся части Папской области 2 235 600»

Всего 13 206 100 человек

Таким образом, Северная Италия одна имела бы столько же населения, сколько все остальные итальянские земли, вместе взятые. В соответствии с финансовым и военным могуществом и уровнем цивилизации своего населения такая страна могла бы претендовать в Европе на более высокое положение чем Испания, следовательно, на место непосредственно за Пруссией, и, уверенная в растущих симпатиях остальной Италии» она безусловно потребовала бы для себя такого положения.

Но это было не то, чего хотела бонапартистская политика. Единую Италию — во всеуслышание заявила Франция — она не может и не будет терпеть. Под независимостью и свободой Италии французы понимали нечто вроде итальянского Рейнского союза под бонапартистским протекторатом и почетным председательством папы, замену австрийской гегемонии французской. В то же время распространялась благая идея создать в Центральной Италии этрусское королевство, итальянское Вестфальское королевство для наследника Жерома Бонапарта[376]. Всем этим планам положила конец консолидация североитальянского государства. Жером Бонапарт junior {младший. Ред.} во время своего турне по герцогствам ничего для себя не приобрел, даже ни одного голоса; бонапартистская Этрурия была так же невозможна, как и реставрация; ничего другого не оставалось, как присоединение к Пьемонту[377].

Но по мере того, как обнаруживалась неизбежность объединения Северной Италии, все определеннее обрисовывалась «идея», во имя которой Франция вела эту войну. Это была идея присоединения Савойи и Ниццы к Франции. Уже во время войны раздавались голоса, которые указывали на это присоединение как на цену французского вмешательства в итальянские дела. Их, однако, но слушали. И разве не опроверг их Виллафранкский договор? Тем не менее всему миру стало вдруг известно, что при национальном и конституционном управлении re galantuomo {короля-джентльмена (имеется в виду Виктор-Эммануил II). Ред.} две провинции томились под чужеземным господством — две французские провинции, обратившие свои полные слез и надежд взоры в сторону великой родины, от которой они были отделены только грубой силой — и Луи-Наполеон не мог больше оставаться глухим к отчаянным воплям, доносившимся из Ниццы и Савойи.

Теперь, во всяком случае, стало ясно, что Ницца и Савойя были той ценой, за которую Луи-Наполеон готов был пойти на воссоединение Венеции и Ломбардии с Пьемонтом, и что он запросил эту цену за свое согласие на присоединение Средней Италии потому, что получить в данный момент Венецию было невозможно. Теперь начались гнусные маневры бонапартовских агентов в Ницце и Савойе и крики подкупленной парижской прессы о том, что пьемонтское правительство подавляет в этих провинциях волю народа, который громко требует присоединения к Франции. Теперь, наконец, в Париже было открыто сказано, что Альпы — естественная граница Франции, что Франция имеет право на них.