Выпуск № 32. 13 сентября 2011 года
Выпуск № 32. 13 сентября 2011 года
Когда обсуждаешь только злобу дня, то превращаешься в политического прагматика. Возможно, это и не самое худшее в ситуации, когда страна развивается худо-бедно, хоть как-то и когда в стране не происходит совсем уж несовместимых с жизнью процессов. Когда же такие процессы происходят, то политическая прагматика абсолютно недостаточна.
Вот приведенная мной в одной из телевизионных передач еврейская притча про то, что еврей приходит к раввину и говорит:
— Рабби, у меня куры дохнут.
Тот спрашивает:
— Ну, а как ты сыпешь корм?
— Просто так как-то сыплю…
— Ну, а ты сыпь его треугольником. Потом ко мне приходи.
Тот приходит снова, говорит:
— Опять дохнут.
— Тогда квадратом.
Приходит еще раз:
— Дохнут!
— Ну, тогда кругом.
Приходит опять:
— Все сдохли.
Раввин говорит:
— Жаль. У меня было еще столько геометрических комбинаций!
Так вот, в определенных случаях, в определенных странах и в определенных ситуациях прагматика становится способом обсуждения этих геометрических комбинаций. Называется это «что мертвому припарки».
Припарок может быть много. Они могут носить совершенно прагматический характер, но больному от этого лучше не будет. Тут все зависит от болезни.
Мы находимся в обществе настолько больном, что обсуждать его с прагматических позиций бессмысленно. Его нельзя обсуждать только с прагматических позиций.
Необходима теория. Необходимо глубокое понимание сути тех процессов, которые происходят в мире. Необходим анализ тех немногих возможностей, которые существуют для того, чтобы мы вышли из той чудовищной ситуации, в которой мы находимся. И необходимо задействование этих возможностей для того, чтобы больной не умер.
Но если мы занимаемся только теорией и игнорируем то, что происходит в окружающей нас жизни, то мы, опять же, не спасением страны занимаемся. А мы находимся в башне из слоновой кости и рассуждаем о спасении страны. И это тоже недопустимо.
Ровно в той степени, в какой я не могу превратить данную передачу в площадку для обсуждения прагматических проблем (потому что лично я считаю, что большинство прагматических проблем есть обсуждение, как нужно сыпать корм дохнущим курам: кругом или квадратом?), — ровно в этой же степени я не могу игнорировать практические проблемы совсем, превращая то, что я говорю, в сплошную теорию. Какое-то время уделять политической практике мы должны.
Политической практикой для меня в данном случае является не только и не столько выступление президента Дмитрия Медведева на пленарном заседании мирового политологического форума в Ярославле, сколько реакция на это выступление в средствах массовой информации. И, в частности, в одном из наиболее откровенных изданий — называется оно «РБК», — в котором отклик о выступлении Медведева в Ярославле идет под следующим заголовком: «Д.Медведев назвал учение Маркса экстремистским»[1].
Серьезное, согласитесь, заявление. Президент России называет учение Маркса экстремистским. Якобы называет. Это же имеет последствия. Мы сейчас обсуждаем соотнесение Маркса и Вебера, кому-то кажется, что это возможно, а кому-то — нет. А тут, параллельно с этим, Маркса называют создателем экстремистского учения. Якобы.
Я внимательно посмотрел, что именно сказал Медведев. Ничего подобного он на самом деле, конечно же, не сказал. Сказал он, что есть экстремистскИЕ учениЯ о классовой борьбе. И дальше сразу перешел к терроризму, беспорядкам и ко всему прочему.
Есть такие учения. Есть левые экстремисты, которые говорят, что только массовый террор может быть средством классовой борьбы и так далее. Есть левый радикализм, по отношению к которому Маркс очень умеренный ученый.
Я не знаю, что именно имел в виду президент Дмитрий Медведев. Я только хочу разочаровать представителей таких изданий, как «РБК», и сказать им, что президент Дмитрий Медведев не может по определению называть учение Маркса экстремистским. Ну, просто не может. Я понимаю, что каким-нибудь изданиям с определенной направленностью очень хочется, чтобы это было так. Но он, Медведев, этого сделать не может по ряду причин, которые я попытаюсь объяснить «коллегам» (беру данное слово в кавычки).
Первая из этих причин состоит в том, что Медведев неоднократно заявлял, что он политик, который ведет Россию на Запад. Он западник. Он принадлежит к тем российским политикам, которые, с одной стороны, верят в западный выбор, в буржуазный выбор, в демократический выбор России, с другой стороны отстаивают целостность России. В тексте выступления Медведева в Ярославле на одно данное слово, которое так привлекло внимание «коллег», есть десятки высказываний Медведева по поводу того, что мы должны сохранить целостность, мы должны защитить единую и неделимую Россию. И т. д. и т. п.
Медведев много раз декларировал именно эту комбинированную позицию: путь на Запад с сохранением целостности, неделимости и пр. И об одном, и о другом Медведев говорит с очень большой страстью.
Так вот, о западничестве. Будучи политиком, ведущим страну на Запад, нельзя назвать учение Маркса экстремистским, потому что Маркс до сих пор является безоговорочным авторитетом… я попытаюсь сейчас навскидку сказать, для какого процента западной элиты… ну, я думаю, для 68–72% западной элиты. Он непререкаемый авторитет в Гарварде, он огромный авторитет в Германии, еще больший авторитет в Великобритании. Нельзя назвать Маркса «экстремистом» или «создателем экстремистского учения», не расплевавшись с западной элитой.
Тут возникает некая очень важная и практическая, и теоретическая развилка, на которой давно уже, как витязь на распутье, стоят наши западники. Они приезжают в Швейцарию к каким-нибудь прокурорам или к кому-нибудь еще (они считают Швейцарию образцовой западной страной), распахивают кабинеты западной элиты, и вдруг видят на стенах портрет Карла Маркса, и начинают, выть прямо как волки на Луну: «У-у-у, опять! И тут висит Карла-Марла! Карла-Марла висит!»
Потому что у нас все сформировалось на гигантском отрицании Маркса как одного из слагаемых советского идеологического поля, советского образа жизни и советского теоретического наследства. Поскольку это все сносилось до основания, то, естественно, сносился и Маркс. Поскольку это все было очень яростно ненавидимо, то, соответственно, ненавиделся и Маркс. И так далее.
Но на Западе-то этот номер не проходит! Тут надо выбирать: являешься ли ты либералом-западником (и тогда ты не можешь быть оголтелым антимарксистом и называть Маркса «создателем экстремистского учения») или ты являешься кем-то другим — представителем специфической здешней идеологической и политической субкультуры, которой на Запад выхода нет.
Вот эта субкультура, молившаяся на Запад, фанатически преданная ему, евшая с рук Запада, готовая обслуживать Запад, заряжена идейно всем тем, что с Западом несовместимо. Запад принимает ее услуги и отвергает ее как политическую субстанцию, а она до сих пор этого не понимает.
Это является огромной культурной, экзистенциальной, политической, идеологической проблемой.
Человек, который на Западе назвал Маркса создателем экстремистского учения (а ничего такого я у Медведева не прочитал, вообще прочитал не об учениИ, а об учениЯХ, без всякой расшифровки, о чем именно идет речь), выпал из западной элиты. Он не может в ней быть. Это первое.
Второй вопрос — это вопрос о демократии. Запад постоянно говорит о демократии, и Запад требует неких демократических норм от тех, кто становится его партнером. Запад очень остро сейчас реагирует на авторитарные тенденции. Что именно Запад понимает под демократией — это отдельный вопрос. Но есть нормы политического языка. Нельзя на современном политическом языке говорить, чего мы допустим, а чего мы не допустим, не расшифровывая, о каком «мы» идет речь.
Допустить что-то или не допустить может только народ. Если народ завтра решит, что он должен вернуться к классическому советскому социализму и 90% народа проголосует за это, то страна вернется — если она демократическая! — к классическому советскому социализму.
В противном случае, страна должна про себя сказать, что она недемократическая. Она должна отменить выборы. Она должна сказать, что есть не воля народа, а есть воля некоего «мы», которое, будучи подвергнуто расшифровке, тождественно господствующему классу, господствующей группе, узкой господствующей группе. Правильно ведь? Коллеги из демократического, западнического лагеря, правильно?
Тогда надо встать на другие позиции — на позиции классового господства. И разговаривать языком классового господства. Если классовое господство — это содержание, то форма — это авторитарное или тоталитарное буржуазное государство, репрессивное, полицейское, которое действительно может стукнуть кулаком и сказать: «Не допустим, и всё тут!»
В противном случае нужно говорить о том, что у нас есть общество. «Мы постараемся общество в чем-то убедить. Мы что-то обществу расскажем и докажем. Мы адресуемся к его разуму и его сердцу. Но если общество решит иначе, то будет так, как это решит общество». И это вторая проблема.
Наши так называемые западники, во-первых, не хотят принять нормы западного менталитета, западных представлений о том, что есть благо, кто есть авторитеты… Они не могут признать, что на Западе Маркс является колоссальным авторитетом. Являлся и до 2008-го года, а сейчас — так это вообще второй ренессанс марксизма. Они не могут это признать. Они не могут признать, что поскольку есть партия, которая уже говорит в Германии о том, что она восстановит не только социализм, но и коммунизм, то эта партия, если она является экстремистской, должна быть запрещена в Германии. Но поскольку она не запрещена в Германии, то она не является экстремистской. Они не могут смириться с тем, что социал-демократы на Западе, очень и очень многие, молятся на Маркса. И это первая, подчеркиваю еще раз, проблема.
И есть вторая: нельзя говорить «мы». Можно говорить «общество». Вот в чем убедим общество, что общество признает, то и будет. И никуда от этого деться нельзя, если ты демократ. Никуда.
И, наконец, есть третья проблема. Она касается самой классовой борьбы. Надо различать классовую борьбу как таковую и формы классовой борьбы.
Классовая борьба может принимать грубейшие, террористические, экстремистские, вандалистские формы. Она может приобретать характер экономической классовой борьбы, организованной экономической классовой борьбы — и в этом случае организациями, которые осуществляют классовую борьбу в данных формах, являются профсоюзы. Приравнивание классовой борьбы к экстремизму означает запрет профсоюзов. Запрет профсоюзов — это действие Гитлера и вообще любого буржуазного государства, выступающего с позиций оголтелого классового господства.
Далее классовая борьба приобретает еще более сложный характер и превращается из экономической борьбы в борьбу политическую. Тогда, кроме профсоюзов, на политическую арену выходят еще партии социалистической направленности, социал-демократической направленности — как крайние, так и умеренные. И все они говорят о классовой борьбе. Просто классовая борьба принимает другие, как принято говорить (не очень люблю это слово), цивилизованные формы.
За счет чего при этом удается избежать на Западе экстремизма, радикализма и всего остального? За счет политики классового компромисса. За счет того, что нет понятия «мы»: «Вот мы сказали — так и будет».
Есть глубочайший классовый компромисс. Богатый класс (капиталисты) идет на огромные уступки рабочему классу. Предлагая рабочему классу компромисс, как меньшее зло по отношению к острому классовому конфликту, протекающему как в формах буржуазной диктатуры, так и в формах гражданской войны, и так далее.
Рабочий класс на это соглашается.
Буржуазное государство классического образца превращается в социальное государство — государство классового компромисса. Государство становится субъектом классового компромисса, умело осуществляя этот компромисс в условиях относительного благополучия рабочего класса. Это государство может становиться стабильным, и тогда острые формы классовой борьбы исчезают.
Есть другая форма избегания классовой борьбы — это превращение классового конфликта в национальный конфликт.
У нас есть много разновидностей капитализма. И такие, и этакие — как с этим раввином, который советовал, как именно сыпать корм курам: квадратом, треугольником, кругом; потом все куры сдохли. Так вот, у нас есть капитализм квадратный, круглый, и такой, и этакий, с одним национальным лицом, с другим, с множеством национальных лиц, с либеральным лицом, с консервативным лицом и так далее. Можно долгое время морочить голову (как вот этому гражданину, который сыпал корм то квадратом, то кругом), что надо выбирать между различными разновидностями этого капитализма, что есть разновидности плохие, а есть хорошие… И так далее.
Это не отменяет того, что Россия находится в невероятно сложной ситуации. И существует три проблемы, которые никто не может снять с повестки дня.
Первая — это проблема с самим капитализмом в мире.
Вторая — это проблема плохих отношений России даже с самым хорошим капитализмом. Например, с тем, который сформировался до октября 1917 года.
И третья — это проблема качества капитализма, сформировавшегося в России за последнее двадцатилетие, то есть того, что это криминальный капитализм, несовместимый с жизнью страны.
На эти три проблемы придется отвечать. Чем быстрее мы ответим на них теоретически, чем умнее, тоньше и точнее будут наши ответы, тем в большей степени мы сможем избежать экстремизма.
Если борьба бедных за то, чтобы богатые видели в них людей, считались с ними, не говорили с ними на языке социал-фашизма и так далее, делились и создавали приемлемые условия в государстве, будет правильно организована и будет цивилизованной борьбой (вновь говорю, что не люблю это слово, но использую его, ибо в этой части данной передачи веду диалог с определенными группами, а отнюдь не только со своими сторонниками)… Если эта борьба будет организована экономически, политически и так далее, то она тогда приобретет цивилизованные, умеренные, вменяемые формы.
В противном случае, она превратится в экстремизм, в погромы, в вандализм, в явление зверя из бездны. И никого здесь нельзя будет упрекать в этом, потому что человека загнали в эту бездну, его превратили в этого зверя, на него не обращали внимания.
Если элита не решает проблем страны, народ, так или иначе, сносит элиту. Поэтому единственный рецепт от чего-либо подобного — это решать проблемы страны, смотреть на них открытыми глазами и решать их по-настоящему.
В противном случае, народ может действовать двояко. Либо он становится на революционный путь (и это как раз путь, сопряженный с меньшими издержками, потому что это пусть и крайний путь, но путь организованной борьбы — любая организованная система всегда вменяемее, чем система неорганизованная). Либо народ просто отступается от государства, которое считает его, народ, лишним, или считает народ дойной коровой, или занимается фактически уничтожением народа, широчайших народных масс. Народ просто отступается, расступается в разные стороны. И тогда страна рушится.
В 1917 году не было революции. В 1917 году случилось совершенно другое. Оно началось с того, что народ чудовищным образом разочаровался во всей элите. Он понял, что элита не решает его проблем. И он стал отступаться от государства.
Когда говорят, что русские — один из самых государствообразующих народов мира, государстводержательных, государствостроительных, то это правда. Это безусловная правда. Но это не вся правда. Это один из самых государствообразующих, государствостроительных, зиждительных в этом смысле народов мира, который дважды в XX веке разрушил свое государство.
Разрушение в 17-м году произошло потому, что проблемы не решались вообще. Как писал поэт, «отгораживались газетами от осенней страны раздетой»…
Эмигрировали в клозеты
с инкрустированными розетками,
отгораживались газетами
от осенней страны раздетой…[2]
Когда отгораживаются газетами от осенней страны раздетой, когда эмигрируют в клозеты с инкрустированными розетками, то народ отступается и государство просто рушится. В этот момент народная жизнь может кончиться вообще или где-то там, в сантиметре от этого падения, какие-то руки могут это подхватить.
Еще и еще раз повторяю: власть не валялась в грязи, из которой большевики подобрали эту власть. Власть падала в грязь. И в одном сантиметре от этой грязи, в которой она бы разбилась на мелкие осколки и никогда больше не было бы у нас ни государства, ни своей социальной жизни, ни своей культуры — ничего, вот в этом сантиметре большевики подставили ладони и подхватили власть. В сантиметре от падения на дно еще можно подхватывать власть. Когда она ударилась и разбилась, сделать нельзя ничего.
Поэтому если правящий класс, господствующая элита не будут обращать адекватного внимания на проблемы страны и решать эти проблемы реально, а перед этим хотя бы называть настоящие, живые проблемы страны, а не жонглировать пустыми словами, то у страны окажется два выбора.
Первый выбор — расступиться. Народ расступается, всё падает. Историческая жизнь кончается вообще.
И вторая проблема — встать на путь революционной борьбы.
Дай бог, чтобы так не произошло. Дай бог, чтобы хватило разума для того, чтоб опомниться вовремя, не уподобиться своим предшественникам по февралю 17-го года и начать решать живые, реальные проблемы.
В противном случае — либо организованная революционная борьба, которая, по крайней мере, вводит процесс в какое-то русло и в которой нет места крайним формам экстремизма и вандализма; либо хаос, чреватый гораздо большими бедами, чем революционная борьба.
Революция всегда страшна. Никогда не надо восхвалять революцию, призывать ее. Всегда надо искать другие методы решения проблем. Но революция гораздо менее страшна, чем хаос. Потому что после революции народ сохраняется и продолжает историческую жизнь, а в условиях хаоса он исчезает. А ужасы, падающие на его голову в условиях хаоса, стократ больше, чем ужасы, падающие на его голову в условиях революции. Смута страшнее революции. Мы просто забыли это. Мы слишком редко возвращаемся к истории смуты. Мы не понимаем до конца, что это такое. И что такое смута, настоящая смута в ядерной стране в условиях современного мира.
Итак, завершая этот фрагмент данного моего выступления, могу снова коротко сформулировать основные тезисы.
Первое. Маркс не может быть экстремистом и создателем экстремистского учения, потому что, сказавши так, надо расплеваться с большей частью западной элиты.
Второе. Нельзя предопределять народный выбор никогда, не признав, что имеет место глубочайший отказ от демократии, а значит выход из западной же элиты.
Третье. Нельзя запретить классу бедных бороться за свои права в условиях, когда класс богатых может все, что угодно, и наступает на эти права, как угодно. Ведь расслоение произошло не почему-то, а потому, что богатые захапали все. И продолжают захапывать.
Нельзя говорить о том, что классовый конфликт — это плохо, не оговорив, что плохо и то, и другое: и наступление класса богатых на права бедных, растаптывание этих прав, и террористические формы ответа на подобное наступление. И всегда надо смотреть, с чего все началось — где причина и где следствие.
Четвертое. Надо решать проблемы страны, проблемы тяжелейшие. Надо хотя бы назвать в выборный год ключевые проблемы страны. Надо назвать вещи их настоящими именами. Подчеркиваю, хотя бы назвать. Но это упорно не делается. Упорно проводятся какие-то такие мероприятия, на которых вообще ничего нельзя обсудить.
Нельзя обсуждать проблемы России с господином Бжезинским. Проблемы мира — можно, Бжезинский умнейший человек и может много сказать умного о мире. Но проблемы России с ним обсуждать нельзя, потому что Бжезинский хочет, чтобы России не было. И какие бы мягкие тирады он из себя ни извлекал, находясь в России[3], он хочет только этого.
Я знал одной лишь думы власть,
Одну — но пламенную страсть.
У него есть эта пламенная страсть: то ли американская, то ли польская, то ли американская и польская одновременно, то ли еще какая-то. Но она же есть!
Значит, нужно создать формат, в котором мы можем обсудить проблемы страны всерьез, пока эти проблемы в необсужденном виде не долбанули нас по голове.
В тот момент, когда Ярославский форум обсуждает вместе с господином Бжезинским некие проблемы, разбивается самолет. Ну да, там известные люди, хоккеисты, тренеры… Но пока это один самолет… А когда эти самолеты будут разбиваться сотнями? А когда начнут уже (упаси бог!) разбиваться не самолеты, а что-нибудь другое? А когда начнут давать сбой объекты тяжелой индустрии, включая атомную? Тогда что будет? Тогда тоже будем рассуждать о том, куда мы вернемся, куда не вернемся? Тогда это обсуждать уже будет поздно!
А к этому дело идет по одной простой причине… Когда-то в советскую эпоху был коэффициент амортизации основных фондов, в среднем равный, если мне не изменяет память, 5-ти процентам (он варьировался от отраслей). Это означало, что за 20 лет надо полностью заменить оборудование на том или ином заводе. Поэтому каждый год надо отложить деньги, отложить деньги, отложить деньги… А через 20 лет (или порциями) менять оборудование. Но за 20 лет его надо заменить полностью!
Как только началась вот эта эпоха обогащения, социального расслоения, эпоха ускоренного построения капитализма et cetera, коэффициент амортизации был фактически отменен. А то, как варварски его сейчас применяют на Саяно-Шушенской ГЭС и в других местах, когда все эти амортизации просто уводят начисто, передавая необходимость их осуществления в воровские фирмы, в которых потом концов не найти…
Вот это продолжается 20 лет. А что еще может продолжаться 20 лет? Ну, объясните ради бога! Нам все равно приходится платить нашим рабочим больше, чем китайцам или вьетнамцам. У нас нет столь высокотехнологического оборудования, как на Западе. У нас неблагоприятное, с точки зрения земледелия, географическое местоположение. Откуда эти сумасшедшие прибыли? Что расхищают? Вот эти самые основные фонды: самолеты, железные дороги, автопарк, заводы. Сколько лет прошло этого расхищения? Вдумайтесь! Ну, вдумайтесь, пожалуйста. Это не так трудно! Двадцатилетие, а на самом деле уже больше 20-ти лет!
Если 5% амортизации умножить на 20 лет, то каков износ основных фондов в условиях, когда он к началу перестройки был слишком высок? Каков износ сейчас? Вам не страшно?
И мы будем продолжать этот бал воров, называть его обогащением, отстаивать права богатых, понимая, к чему это ведет? Ведь, может быть, это люди могут терпеть и терпеть (в России терпят долго, хотя, как говорят, русские долго запрягают, но быстро ездят), но машины терпеть не могут.
Значит, с одной стороны, реальность — и в этой реальности падают самолеты. А с другой стороны виртуальность — и в этой виртуальности обсуждаются усложнения современного мира.
Я не против обсуждения современного мира и сам сейчас к этому перейду. Но давайте все-таки каким-то способом сочетать политический прагматизм и теоретизирование. Тем более что те, кто выступает с подобными теоретизированиями на форумах официоза, называют-то себя вообще прагматиками.
Где прагматика?
Россия находится в чудовищном состоянии. Все процессы, несовместимые с жизнью страны, нарастают, причем стремительно. Мы это обсуждать будем? Да, надо решить это все максимально мягкими методами. Но эти максимально мягкие методы могут оказаться очень жесткими.
Но это не может быть решено одним-единственным способом — так, чтобы 30 миллионов в России стали худо-бедно нужны, а 100 миллионов оказались лишними. Потому что эти 100 миллионов скажут, что они большинство и они не хотят быть лишними. И тогда их надо подавлять или уничтожать.
В любом случае, понятно, что страна, в которой останутся эти 30 миллионов, уничтожив остальных или подавив их, будет абсолютно нежизнеспособна и будет завоевана кем угодно. Хоть Казахстаном — не то что Китаем или НАТО.
Поэтому проблемы-то надо решать сейчас, в ближайшие годы. Когда же называть-то их, как не перед выборами?
Теперь я перехожу к проблемам более серьезным, касающимся Вебера, Маркса, нашего будущего, наших некапиталистических возможностей развития. Я еще и еще раз говорю, что если можно спасти российский капитализм, то его и надо спасти, учитывая три обстоятельства:
— особое состояние капитализма в мире — решающее обстоятельство, обстоятельство № 1;
— трудную совместимость России с капитализмом даже хорошего образца — обстоятельство № 2;
— чудовищное состояние капитализма, сформировавшееся за счет того, что его делали ускоренно, по лекалам Яковлева, Гайдара и других.
Вот эти три обстоятельства сошлись. Это три линии, пересекшиеся в одной точке.
Но кто-то хочет спасать капитализм? Пусть скажет — как, за счет чего? И пусть назовет главную проблему: это первоначальное накопление капитала, которое не хотят прекратить, — слишком комфортно, слишком удобно, слишком желанно для тех, кто хочет только обогащаться. Это прорва. Деньги стали наркотиком. Имея достаточный опыт взаимодействия в среде богатой и супербогатой, я могу ответственно заявить, что ни одна самая богатая семья прожить больше миллиарда долларов не может. Человечеством не найдены способы прожить больше миллиарда долларов. Но идет сумасшедшая гонка за то, будет ли в какой-то семье 17 миллиардов или 22. Зачем нужно, чтобы вместо 17 миллиардов были 22, если люди хотят просто роскошно жить, непонятно.
Те, кто имеет триллионы долларов, хотят старческими дрожащими руками двигать фишки в мировой игре. Но для этого нужны триллионы. Тут что 17, что 22 миллиарда — фишки в мировой игре не подвинешь, а уж с таким менталитетом, как у нашей элиты, тем более.
Но зачем-то нужно. И ради этого идут на всё, на любую самодискредитацию, на грабеж. Собирают эти деньги, выкачивают их на Запад… Знают, что их завтра заберут с Запада… И все равно выкачивают. И все равно набирают. И это все пухнет, пухнет, пухнет.
Это все называется «оргия первоначального накопления капитала».
Кто-то хочет ее прекратить? Каким способом?
Еще раз вынужден повторить то, что говорил, потому что момент особый.
Есть криминальное лоно, из которого вырастает вот такой вот капиталистический полип. Для того чтобы оргия первоначального накопления капитала прекратилась, нужно отрезать полип от этого криминального лона, нужно каким-то ланцетом провести операцию. И дальше начать трансформировать вот этот капиталистический сгусток (рис. 1).
Кто-нибудь об этом говорит? Кто-нибудь из тех, кто молится на капитализм… Никто! Почему? Потому что не хотят, чтобы этот капитализм был совместим с жизнью страны, и потому что заведомо хотят длить агонию капитализма с тем, чтобы капитализм мог в максимальной степени пожрать страну. И после того, как он ее пожрет, можно было бы развести руками и сказать: «Ну, ребята, а теперь-то уже делать нечего!»
А раз это так, то мы не просто должны, мы обязаны обсуждать некапиталистические, посткапиталистические варианты развития. Во-первых, потому что заканчивается эпоха, когда капитализм мог быть признан исторически состоятельным. Во-вторых, потому что у нас отношения с капитализмом очень плохие в силу определенных особенностей — глубоких, фундаментальных особенностей нашего исторического пути. И, в-третьих, потому что он — такой (см. рис. 1). И никто его другим-то сделать не хочет. Никто ланцетом-то ничего не отрезает.
Когда начинаешь обсуждать перспективы некапиталистического развития России, то сразу же оказываешься на развилке: либо эти некапиталистические перспективы связаны с феодализмом, либо они связаны с чем-то более современным, посткапиталистическим. Потому что феодальные перспективы тоже являются некапиталистическими. И очень часто очень крупные силы в России сейчас, критикуя капитализм, делают свой выбор в сторону феодализма или, как мы говорим, Контрмодерна.
Когда же мы обсуждаем посткапиталистические пути, то мы всегда оказываемся в ряду тех, кто обсуждает это на протяжении последних сорока лет. Мы, конечно, можем начать изобретать всё, что хотим, сами. Но это было бы не только несвоевременно, но и глубоко постыдно. Мы должны разбираться в том, что сказано в мире по этому поводу. А сказано очень и очень много.
Поскольку капитализм отождествляется с так называемым индустриальным обществом, оно же общество Модерна, то, что происходит после капитализма, всегда рассматривается в контексте каких-то других обществ, не индустриальных, а иных. Используются очень разные термины: информационное общество, меритократическое общество. Еще в последнее время начали обсуждать нетократию — власть сетей.
Мало ли этих теорий? Это такая мозаика из огромного количества теорий, в которых обсуждается, а что будет после капитализма? Ведь не может быть, что капитализм является венцом развития. Мы же уже видим, что это не так.
Так что либо конец истории, как говорит Фукуяма. Либо, если его нет, что-то будет после, и это «после» должно быть более совершенным. Мы не можем двигаться назад.
Либо мы поворачиваем назад в феодализм, и тогда надо честно признать, что это фашизм в тех или иных его разновидностях.
Либо надо двигаться вперед. Куда? За счет чего? Что происходит? Что в этом движении дает какие-то надежды на то, что можно двигаться вперед? И где, собственно, находятся эти ориентиры?
Это связано и с глубоким анализом понятия об информации. Ведь информация — это безумно глубокое понятие. Это глубокая категория. По отношению к ней, например, не действуют определенные законы сохранения. Она вообще ведет себя в мире совсем иначе, чем классическая материя. Об этом сказано очень и очень много.
Информационное общество — это общество совсем иное, нежели общество индустриальное. В этом обществе действительно появляются люди, которые обладают другого типа капиталами: информационными, интеллектуальными, бог еще знает какими, которые сталкиваются с классическим капиталом — с капиталом, взятым из индустриального общества.
Эти люди могут быть крайне несимпатичны или, напротив, очень симпатичны. Они могут быть еще более жесткими и еще более высокомерно относиться к своему народу или относиться к нему с глубокой любовью… Тут масса развилок. В этой мозаике есть место чему угодно.
Но если мы начинаем говорить о чем-то, что не связано с капитализмом, мы должны определить классовую базу. Если не капитализм, то что?
И соблазнительней всего, согласен, соблазнительней всего сказать, что вновь мы имеем дело с коллизией труда и капитала в классическом варианте. Что классическим вариантом труда предстает пролетариат, то есть рабочий класс, являющийся прогрессивной силой, которая и должна создать бесклассовое общество. А классическим угнетателем является капитал.
И вот тут мы снова возвращаемся к азам марксизма, и вроде бы все у нас и вытанцовывается. И картина эта для нас привычная и приятная. И я не скрою, что она приятная. Для меня лично она намного приятнее, чем картина, в которой обсуждаются всякие новые варианты: информационное общество, технотронное общество, общество знаний, экономика знаний и так далее — всё это посткапиталистические экономики.
Но нет рабочего класса в том виде, в котором он на сегодняшний день способен решать проблемы страны. Его нет по факту. Вообще, в условиях, в которые попала страна, в условиях регресса — деградации производительных сил — очень трудно говорить о каких бы то ни было классах. И здесь может показаться, что я противоречу сам себе. Если нельзя говорить о классе пролетарском, то почему можно говорить о классе вот этого самого когнитариата, который мы все время обсуждаем?
Главный вопрос заключается в том, что мы не можем с вами сейчас заниматься использованием существующих классовых структур, опираясь на которые и выражая интересы которых мы осуществляем политику. Не на что опереться. Болото. Нет каркасных классовых структур, опираясь на которые можно что-то делать. Всё, что мы можем в данном случае, это формировать новые классовые сущности.
Формировать новые классовые сущности можно лишь в нишах. Использовать нормальные, готовые классовые сущности можно — они выступают над рельефом, как дома, здания, горы… А вот классовые сущности, которые надо формировать, существуют в инкубаторах, в нишах. Так в этих нишах зарождалось человечество, так в нишах зарождается жизнь. Все новое зарождается в нишах. Приемлемо или неприемлемо для кого-то слово «катакомбы», но я ничего больше не имею в виду. Где регресс, там ниши. И там формирование классовых сущностей, а не использование классовых сущностей.
Значит, на повестке дня не использование нашего когнитариата для того, чтобы провести когнитарную революцию. Увы, такой возможности не существует. Я был бы счастлив, прыгал бы до потолка и предлагал бы совершенно другие приоритеты, если б это было так. Но этой возможности нет. Возможность есть одна — сформировать это в нишах, начать формировать геномы этого нового класса.
Из кого можно формировать подобные сгустки, подобные геномы, точки, центры кристаллизации? Из тех групп населения, которые, во-первых, наиболее устремлены в будущее и, во-вторых, наиболее эксплуатируемы в настоящем.
Какая группа сейчас наиболее устремлена в будущее, в информационное общество, в экономику знаний, технотронное общество и так далее и, с другой стороны, является наиболее эксплуатируемой в настоящем?
Наша интеллигенция вообще и техническая в первую очередь, хотя в целом — наша интеллигенция. Она сейчас одновременно находится в полюсе эксплуатации и в полюсе будущего. Из нее сейчас можно что-то выковывать. И можно выковать очень разное. Можно выковать такую гадость, что о капитализме еще пожалеем, а можно выковать класс-спаситель. Это вопрос того, кто будет заниматься таким ужасным, но безальтернативным занятием, как социальное конструирование.
В связи с этим мне бы хотелось обсудить категорию «проект».
Когда мы говорим «проект», что мы, вообще-то говоря, имеем в виду? Во-первых, это слово настолько часто используется в бизнесе, в менеджменте и так далее, что сейчас проектом называют всё — даже продажу носков. А, во-вторых, у нас вообще все дефиниции в XXI веке плавают. Открыл один словарь — там одно определение, открыл другой словарь — другое определение. Что же делать?
Нужно не в дефинициях копаться, хотя это тоже очень полезно. Нужно смотреть на живой исторический опыт. И спрашивать себя: кто-нибудь в мире когда-нибудь какой-нибудь проект осуществлял или нет?
Проект — это не некая абстрактная категория, подпадающая под такие-то словеса. Проект — это то, что можно пощупать. Взять и пощупать. Но, конечно же, что-то дает нам и теоретическое содержание понятия. Оно размыто, но оно же не исчезло до конца.
Проект — это когда возникает некий субъект, который любой ценой хочет вбить в реальность что-то совершенно новое и построить эту реальность строго по своему замыслу, противоречащему всему, что существует на настоящий момент. Всему. Вот тогда это проект. В противном случае это не проект. Проект — это не эволюция, это не приспособление к действительности, это не заклятие действительности: «Милая моя, родная, будь такой-то».
Проект — это вдавливание в действительность совершенно новой матрицы. Конечно, когда ты ее вдавливаешь, действительность вступает в свои права. Она спасается с помощью подобной имплантации, она начинает жить с ней вместе одной жизнью. Это вам не шунты сердечной мышцы, не вставные зубы и десны — это гораздо более глубокий симбиоз, хотя в каком-то смысле это что-то подобное.
Но тем не менее, когда мы говорим с теоретической точки зрения «проект», мы имеем в виду указание пальцем на нечто и произнесение слов: «Да будет так!» Проект всегда адресует к воле.
Мангейм говорил об утопии и технологии. Проект — это вот это. И это должно быть при этом масштабным.
Примерное теоретическое содержание проекта таково. Если мы говорим: России нужен Четвертый проект — не Контрмодерн (то есть феодализм), не Модерн (то есть капитализм) и не Постмодерн (то есть маразм, с помощью которого какая-то часть мира будет грабить остальную часть мира, сохраняя для себя иллюзорное капиталистическое бытие и отказываясь от истории как таковой вообще)… Если мы хотим чего-то другого — четвертого — и называем это Сверхмодерном, то это проект. Мы это другое, новое, хотим в действительность вдавить, как матрицу. И только с помощью такого вдавливания в гибнущую действительность подобного имплантата действительность может снова задышать. И начать жить, как умирающий больной воскресает при шунтировании. Я еще раз подчеркиваю — это гораздо более сложный процесс, чем-то напоминающий нечто подобное.
Но все наши рассуждения о проекте в таком виде недостаточны, если нет практики, если это нельзя пощупать.
Самый ясный, очевидный из всех проектов, которые непрерывно рассматривают тогда, когда речь идет о проектировании, — это, как ни странно кому-то покажется, сионистский проект. Вопрос тут не в том, нравится он кому-то или не нравится. Я совершенно не собираюсь это обсуждать. Вопрос в технологии. Собрались люди и заявили, что они построят на какой-то территории, которая когда-то, тысячи лет назад, недолгое время была их территорией, абсолютно новое государство. И всех соберут туда — представителей народа, уже даже непонятно, готового ли к подобной идентификации и желающего ли там собраться. И сказали: «Да будет так».
Они изобрели новый язык — иврит называется. И заставили всех отказаться от старого языка, идиша, и взять новый язык. Они создали новый человеческий типаж. Они построили точки роста. Они собрали население. Они выдвинули мощную идеологию. И они вдавили в ближневосточный песок новую матрицу — и она задышала. Она дышит.
Снова подчеркиваю: нравится кому-то или не нравится этот эксперимент — этот эксперимент есть. Его можно пощупать, его можно потрогать, его можно рассмотреть. Если кто-то где-то когда-то осуществил хоть один проект, значит, проекты можно осуществлять. Это разница между умозрением и практикой.
Но, конечно же, сионистский проект — лишь микропроект, который можно рассматривать для того, чтобы точнее понять, как говорят в таких случаях, архитектонику и технологию: что именно придется делать, если действовать проектным путем.
Есть, конечно же, гораздо более крупный проект, и, когда сионисты осуществляли свой проект на Ближнем Востоке, они апеллировали к этому проекту: они строили сионизм как еврейский Модерн, классический еврейский Модерн. Они считали, что они построят классическое, на тот период не знавшее альтернатив национальное государство. Они его построят на новой земле, с новыми людьми, с новым языком, но это будет классическое национальное государство.
И сионизм сейчас загибается потому, что загибается Модерн.
Поэтому когда мы рассматриваем вопрос о проектах, которые осуществлялись, то, конечно же, нам надо сосредоточиться на Модерне просто для того, чтобы понять, чем же примерно мы собираемся заниматься, когда мы говорим о Четвертом проекте. Ведь хоть он и четвертый, но он же проект. В противном случае, вообще непонятно, о чем мы говорим, зачем мы называем это слово. Для меня, например, это слово имеет решающее значение.
Что лежит в основе проекта «Модерн»? Некая картина мира. В этом смысле не французские просветители являются отцами-основателями Модерна. Отцом-основателем Модерна является сэр Исаак Ньютон. Потому что есть ньютоновская картина мира. И надо вернуться в ту эпоху, перевоплотиться в людей того времени и понять, насколько фантастично для них было все, связанное с этой новой картиной мира: этот закон гравитации, эта классическая механика, эти планеты, неумолимо вращающиеся по определенным орбитам, эта возможность рассчитать траекторию любого тела, которое послано откуда-то из орудия или просто рука какая-то кинула его — оно будет лететь строго по определенной траектории в строго определенную точку.
Это вообще картина Вселенной как великих часов, которые завел какой-то часовщик, и они ходят, тикают и тикают безостановочно, четко, повторяя каждый день одно и то же коловращение стрелок. Мне иногда кажется, что погодинские «Кремлевские куранты», эти размышления Ленина о том, что надо починить куранты, конечно, из этой же сферы. Вот это ощущение создателей проектов — а большевистский проект, конечно — это тоже проект: это внедрение в субстанцию жесткой новой матрицы, соединение и новая жизнь на основе подобного внедрения — это тоже «Да будет…» посреди уже отчаявшейся страны. Да будет…
Каждые такие вот создатели проекта мыслят себя как люди, которые чинят и заводят часовой механизм, механизм времени. Здесь есть огромное и неслучайное совпадение с названием нашей программы «Суть времени» и принципом самого этого времени, которое чинят, заводят, и оно начинает идти, оно становится ритмичным. Оно из какофонии превращается в симфонию, оно из хаотической агонии превращается в четкий ритм. «Время, вперед!», «Клячу истории загоним!» — говорит Маяковский.
Вот эта напряженность: «Время, вперед!», это волевое движение к тому, чтобы в умирающую жизнь вогнать новую матрицу, соединить ее с этой жизнью и начать жизнь новую, — вот это вот очень важно. И тут все начинается с картины мира.
Сэр Исаак и его последователи создали фантастическую картину мира, которая оставила невероятно глубокий след в разуме и душе людей их поколения и всех их последователей. Конечно, Локк является тоже очень важным для того, чтобы понять, как это все начиналось. Но ньютоновские открытия, наверное, важнее всего.
Новый великий проект, задающий картину мира, как ни странно, начинался в физике. Не в общественных науках, не в экономике, не в культуре, а в физике. И все столетия после открытий, которая даровала человечеству ньютоновская картина мира, все столетия эта картина мира существовала. Она была абсолютно незыблема.
Мне скажут: «А как же Эйнштейн? А как же Бор? А как же квантовая механика? А как же синергетика? А как же теория систем? А как же Винер? А как же все остальные?»
Отвечаю. Все они шатали картину мира — и никто ее не сокрушал. Были шутливые стишки по этому поводу:
Был долго мраком мир окутан.
«Да будет свет!» — и вот родился Ньютон.
Но сатана недолго ждал реванша —
Пришёл Эйнштейн, и стало всё, как раньше.
На самом деле Эйнштейн страстно пытался уточнить и развить ту же картину мира. Он работал с тем же законом гравитации, превратив его в общую теорию относительности, где каждое явление искривления пространства — времени создает волны разной длины, которые катятся по пространственно-временному континууму.
А потом была поставлена еще и задача проквантовать это пространство — время. И пусть даже сам Эйнштейн этого не делал — это делали его ученики, Уилер и другие. Это была сложнейшая работа. Она до сих пор не завершена. Никто еще не построил в этом смысле общую теорию. Но примерно понятно, какой она должна была быть. И она никоим образом не противоречила бы той картине мира, которую предложили люди, пошедшие за Ньютоном, он сам, они все вместе.
И сколько бы человечество ни прорывалось сейчас к новой картине, сколько бы оно ни хваталось то за синергетику, то за теорию хаоса, то за что-то еще, до последнего десятилетия было еще не ясно, где же он, тот прорывной центр физической мысли, за счет которого действительно всерьез начнет меняться картина мира. Было совершенно неясно, где расположен этот центр, где эта новая физика, без которой нет ни новой социологии, ни экономики, ни культурологии, ни метафизики, ничего…
В последнее десятилетие, если верить тому, что мне удалось понять из разговора с 20–30 совсем-совсем неслабыми людьми, занимающимися подобного рода вопросами, центр, вокруг которого начинает формироваться принципиально новая картина мира, обозначился. Он связан с понятиями о темной энергии и темной материи.
Не синергетика, не теория систем, не теория хаоса и уж тем более не разного рода информационные теории и так далее, а именно наличие темной энергии и темной материи начинает перестраивать всю картину мира — всю физическую картину мира.
Теория Большого взрыва, теория струн — все это частности. Новая картина мира начинает медленно и неумолимо создаваться вокруг темной энергии и темной материи.
Это уже не эйнштейновская картина мира. Это не картина мира, предложенная последователями Ньютона и им самим, это уже совершенно другая картина. Если эйнштейновская и ньютоновская еще последовательны по отношению друг к другу, то это будет картина мира абсолютно другая.
И она нависает над человечеством.
Я недаром в своей книге «Исаак и Иаков» обратил на это серьезное внимание. Мне кажется, что если разговаривать всерьез о Четвертом проекте — Сверхмодерне — и обо всем прочем, то нужно начать, конечно, с формирования картины мира.
Картина мира существенно меняется. Это не может быть связно только с физикой. Меняется картина мира в биологии — возникает другое представление о жизни и смерти. Картина смерти и тайна смерти как таковой, а также сама загадка формирования усложняющихся форм и скачков, которые осуществляют эти формы в процессе своего развития, конечно, дополняются вот этой вот физической теорией темной материи, темной энергии.
И одновременно с этим подобная же картина возникает в психологии.
Я говорил об этом, что тут и Маркс, и Эйнштейн, и Фрейд были людьми, которые пытались создать монизм, то есть вывести всё из какого-нибудь одного принципа. Фрейд — из принципа удовольствия или эроса. Эйнштейн — из искривления пространства — времени. И Маркс — из прибавочной стоимости.