К новой модели
К новой модели
ОБРАЗЫ, ОТ КОТОРЫХ МОЖНО ОТКАЗАТЬСЯ
“"Христианство" всегда было одной из форм (вероятно, истинной формой) "религии"”, — писал Бонхёффер 30 апреля 1944 г.
“Наши общие христианские возвещение и теология, насчитывающие 1900 лет, опираются на “априорную религиозность” людей... Если же в один прекрасный день окажется, что этой “априорности” вообще не существует, что это была временная, исторически обусловленная форма самовыражения человека, если, таким образом, люди в самом деле станут радикально безрелигиозными, — а я думаю, что в большей или меньшей степени это уже имеет место (по какой, например, причине эта война, в отличие от всех предыдущих, не вызывает “религиозной” реакции?), — что это будет значить для “христианства”? У всего нашего теперешнего “христианства” будет выбита почва из-под ног”[256].
Бонхёффер проводит здесь различие между Евангелием и “христианством” как некой “формой религии”. Нам чрезвычайно трудно уловить смысл такого различия, ведь эти понятия, напоминает он, в течение девятнадцати веков отождествлялись в нашем сознании. Мы только начинаем осваиваться с мыслью, что “христианский мир” может оказаться исторически обусловленным феноменом, появившимся на европейской сцене вместе с Константином и в последние пятьсот лет постепенно сходящим с нее. Но можем ли мы — должны ли мы — привыкнуть к мысли, что и само “христианство” как организованная религия заключено в подобные же временные рамки? Я не уверен даже, что мы способны до конца понять вопрос, не говоря уж о том, чтобы дать на него ответ.
В этой главе я ставлю перед собой задачу не столь глобальную. Я просто попытаюсь рассмотреть некоторые выводы из того, что я сказал выше относительно нашей “формы религии”. Мы не смогли бы упразднить ее, даже если бы захотели. А для большинства людей она даже мысленно неотделима от Евангелия, и очень важно понять, что же из этого следует. Кому-то несомненно покажется, что в душе я вообще отвергаю и христианскую веру, и христианскую практику. Для меня же все обстоит наоборот. Я боюсь, что они окажутся отвергнуты, если мы не будем готовы к той революции сознания, которой я уже говорил. И случится это потому, что эта вера и эта практика в их нынешнем виде сформированы в эпоху, которая уже ушла, тем складом мышления, который Бультман, Тиллих и Бонхёффер, каждый по-своему, называют “мифологическим”, либо “супранатуралистическим”, либо “религиозным”.
Возможно, нам будет легче осознать это, если мы для начала обратимся не к нашей собственной ситуации, а к иной, хотя и не вполне аналогичной (поскольку там речь шла о проповеди вообще нового благовестия), но все же достаточно похожей, чтобы было чему поучиться.
В законе, говорит апостол Павел евреям, вы имеете “образец (морфосис) ведения и истины” (Римл. 2:20). Закон был их славой и главным пафосом. Все было у них — и истинное “слово Божие” (Римл. 3:2), и божественная “слава” (Римл. 9:4), — и однако ничто не обладало для них действительной ценностью вне определенной, фиксированной “формы религии”: закон был той моделью, под которую все непременно подгонялось. Апостол Павел и думать не хотел об отрицании закона как такового: “Закон свят, и заповедь свята, и праведна, и добра” (Римл. 7:12). И всё же пришло время, когда закон оказался камнем преткновения на пути познания того самого Бога, откровением Которого он должен был служить.
Бонхёффер, как мы видели, сравнивал сегодняшнее представление об “априорной религиозности” с тем отношением к закону, которое стояло между иудеями и Евангелием. Мы снова и снова должны настаивать, что нет ничего неверного в самом по себе Боге “религии”, во “Всевышнем”, к Которому инстинктивно “обращается” религиозный человек, — если только Он поистине Бог и Отец Господа нашего Иисуса Христа. Такая модель религии содержит для своего приверженца истинный “образец ведения и истины”, и горе тому, кто безответственно разрушит ее. Она была — а для миллионов людей по-прежнему остается — непременным условием общения с Богом. И все же, как заметил Джон Годси в своей книге о Бонхёффере, “продолжая “религиозно” интерпретировать Евангелие в “безрелигиозном” мире, мы рискуем прийти к непониманию самого Евангелия и уклониться от ответственности Церкви перед миром. Бонхёффер сумел так поставить этот вопрос, что игнорировать его уже невозможно”[257]. Похоже (как бы это ни было неприятно), от нас требуется совершенно новая модель, мета-морфосис христианской веры и практики. Я уверен, что такая перестройка не затронет фундаментальную истину Евангелия. Но мы должны решительно пустить в переплавку все, даже бережно лелеемые нами религиозные категории и моральные абсолюты. И главное, к чему мы должны быть готовы, — выкинуть из головы наш образ самого Бога.
Необходимость в этом станет, может быть, более очевидной, если мы вспомним еще один великий спор, в который был вовлечен Павел, — на этот раз не с иудеями, для которых Евангелие было соблазном, камнем преткновения, а с эллинами, для которых оно было просто безумием (1Кор. 1:23). Классическое изображение этого спора дано в сцене встречи Павла с интеллигенцией его дней в афинском ареопаге (Деян. 17:16-34). Тогда, видимо, вообще не нашлось никаких точек соприкосновения — так далек был Павел от общепринятого стереотипа религиозности, который стал непреодолимым барьером между ними. Благовестие Павла казалось совершенно непонятным. “Что это за новое учение?” — спрашивали слушатели с насмешкой и презрением. Тот же самый вопрос, хотя и с другим оттенком, задавали толпы народа об Иисусе, когда Он начал Свое общественное служение: “Что это за новое учение?” (Мк. 1:27). И так бывало всегда. Павел был изгнан как проповедник чужих богов, Сократ был осужден как “атеист”. Каждая новая религиозная истина разрушает какие-то старые представления о Божественном и воспринимается как выпад против всего самого священного в глазах людей.
Нам легко себя убедить, что всё это осталось в прошлом, что христианство вытеснило языческих идолов и теперь мы знаем единого истинного Бога. На самом же деле спор, начатый в ареопаге, никогда не кончался. Он возобновляется снова и снова ведь один идол сокрушается только для того, чтобы другой занял его место. Ибо христианское благовестие находится в вечном конфликте с образами Бога, которые возникают в умах людей, даже в умах христиан, так как каждое поколение пытается вложить в этот образ собственное понимание. Эти образы необходимы — они как бы фокусируют для нас непознаваемое, очерчивают неисчерпаемое; благодаря им простые люди могут размышлять о Боге, как-то представлять себе Его и молиться Ему. Но как только эти образы становятся подменой Самого Бога, как только они становятся Богом, так что все, что не влезает в границы образа, исключается или отрицается, — мы имеем дело с новым видом идолослужения, который вновь должен быть осужден. В языческом мире христианство столкнулось прежде всего с рукотворными идолами. Для нас же не меньшую проблему представляют идолы, созданные нашим сознанием. Эти образы, отслужив свою службу, должны уйти.
Ранее я пытался проследить, как сменяющие друг друга образы “всевышнего” Бога и Бога “потустороннего”, которые в свое время представлялись необходимыми средоточиями любой концепции божества, могут постепенно, а то и внезапно сделаться ничего не значащими, чтобы не сказать хуже. Я уже цитировал[258] — просто в качестве иллюстрации возможных альтернатив — приведенное у Тиллиха объяснение Бога как “глубины” жизни. Эту же цитату я привел как-то в одном из изданий моего диоцеза, после чего получил два отклика. Один — с глубокой благодарностью от человека, которому эти слова вновь открыли значение Бога; другой — от искреннего ортодоксального клирика, которому они показались богохульной ересью.
Я глубоко сочувствую тем, кто реагирует подобно последнему: ведь Бог, за Которого они опасаются, — это и мой Бог, а не только их. Но я с большим сочувствием отношусь и к тем, кто называет себя атеистом. Потому что тот Бог, против Которого они борются, тот Бог, в Которого они искренне не могут верить, так часто оказывается не Богом, а лишь неким образом, неким представлением о Нём, которое стало идолом! Павел был достаточно проницателен, чтобы увидеть, что за идолами афинян стоит неведомый, непознаваемый Бог, присутствие Которого они смутно ощущали. Чтобы помочь людям дойти до убеждения в последней Реальности, которая, в конечном счете, одна только и имеет значение, мы должны быть готовы отбросить любой образ Бога — “Всевышнего”, “Потустороннего” или какого угодно другого. Ведь согласно христианскому благовестию,
“ни смерть, ни жизнь... ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не может отлучить нас от любви Божией во Христе Иисусе, Господе нашем” (Римл. 8:38-39). В это я верю всем существом своим, а иметь эту веру в сердце и значит быть христианином. Во всём же остальном, в том, что касается образов Бога (созданных руками человека или его сознанием), я готов быть агностиком с агностиками и даже атеистом с атеистами. И оправдание своей позиции я нахожу в этой истории о встрече Павла с афинянами.
Но теперь мне хотелось бы точнее определить мою позицию и оградить ее с двух сторон: от нехристианского натурализма и от “ортодоксального” супранатурализма.