10 лекция.[147] <Продолжение. Переход к теме «Византийское начало права»>

‹…› От Кюстина остался еще кусочек. Помните, последние цитаты были о том, как далеко правительство от народа. Правительство всегда почему-то чужое. Еще на эту тему другая цитата, которую я по-моему не читал в прошлый раз:

Повсюду в России я вижу, как ее по-голландски мелочное правительство ханжески заглушает природные качества своего народа – сообразительных, веселых, поэтических жителей Востока, прирожденных художников (II, 241 сл.).

Вот Кюстин попадает и еще в один русский капкан. Будем теперь вместе с ним мечтать об органическом немыслимом государстве без власти. Это анархия? Какой тогда строй? Как всегда, стоит сойти чуть в сторону от дороги разбора того, что есть, и мы теряемся сразу в схемах или в мечтах о том, что было бы, если бы не было того, что есть[148].

Кюстин ясно видит, и не ошибается, что теперешнее руководство этой страны (а может быть и всякое руководство этой страны) обречено, оно прогнило, оно не на высоте положения. Он воображает появление другого государства, революция неизбежна. Но когда революция приходит, то стабилизируется прежнее раздвоение правительства и народа (как в 1991). Новая власть оказывается еще дальше от почвы чем прежняя. То о чем мечтает Кюстин, кажется недостижимым.

Как начертить, нарисовать реалистические перспективы для народного правительства в этой стране. Похоже это трудно. Трудно вообще проникнуть в тайну этого пространства. Кюстин мечтает проникнуть – опять-таки стандартное желание наконец-то разгадать все эти загадки и стандартная же, типичная уверенность что это не получится. Где-то прячется сердце, сердцевина этой страны, и отказывает всякой попытке проникнуть.

Любопытно было бы изучить – если б только это дозволялось иностранцам, – какому обращению подвергаются уральские рудокопы; только надобно осматривать всё самолично, не полагаясь на писаные бумаги. Исполнить сие намерение для западного европейца было бы столь же сложно, как христианину побывать в Мекке (II, 244).

Итак, две нации, вот стойкое постоянное впечатление, осадок всех соображений и наблюдений. Одна Россия не признаёт другую и официально только лжет, заставляя увериться, что она заодно с народом.

Двойственность, двусмысленность, напряжение – тирании с одной стороны, и уклончивой хитрости с другой стороны. Искусственный порядок, в конце концов невыносимый. Рано или поздно приходит день, когда русские устают от всего этого, от своей собственной системы, и тогда они посылают всё это «к черту» (II, 249).

Кюстин дает интересное описание одной финансовой меры, которая была принята как раз 1 июля, когда он ехал в Москву. Разбирать ее вроде бы интересно, но странным образом механизм так похож на то что мы ежедневно видели, и реакция, последствия такие известные, что немножко нелепо углубляться в детали той реформы, мы узн?ем уже знакомое. Короче говоря, в России имели хождение две валюты – серебряная и ассигнации (так называемые бумажные деньги). Бумажные колебались, примерно 3,5 рубля за серебряный рубль давали, но с большой разницей, от трех до четырех в разных случаях. Реформа заключалась в том, чтобы теперь все официальные расчеты вести только серебряными деньгами, бумажные не упраздняя. Суть сводилась к тому, как сразу все догадались, что правительство получало от этого прибыль; а назначение этих денег (сборов, фактически) было вот какое. Незадолго до этого сгорел Зимний дворец, и на восстановление шли огромные деньги. Царь благородно отказался собирать специальный налог на восстановление Зимнего дворца, но вот одновременно подписал этот указ. Ничего другого никто не ожидал, все стали видеть страшное неудобство, что теперь придется расплачиваться уже серебряными деньгами, т. е. необходим пересчет; при пересчете всегда кто-то проигрывает, кто-то выигрывает, было ясно что проигрывает не правительство, но вот что интересно: что и подготовленный народ вел себя как надо –

[…] изданному закону повинуются… лишь на бумаге; правительству же того и довольно […] [потому что оно-то так или иначе получает серебряные деньги теперь, свою выгоду имеет; т. е. пользуется тем, что официальные расчеты должны вестись на серебряных деньгах, но бумажные деньги остаются…] В другой стране, где власть не рубит сплеча, правительство остерегалось бы подвергать честного человека опасности потерять часть причитающихся денег по вине мошенников […] А здесь […] взбалмошное безрассудство властей возмеща[ется] изворотливостью подданных, оберегающих страну от выходок правительства (II, 254 сл.), –

как это известно по другим случаям.

И каждая такая реформа, продолжает Кюстин, – они следуют одна за другой в довольно плотной последовательности, – это еще один урок, школа жизни.

На этом примере самовластного мошенничества, о котором я счел своим долгом рассказать во всех подробностях [а я кратко], можете вы судить о том, как низко ценится здесь правда, как немного стоят благороднейшие чувства и высокопарнейшие фразы, наконец, о том, какая путаница в понятиях проистекает от такого вечного лицедейства […] революционным оказывается правительство, потому что «революция» означает произвольное правление и насильственную власть (II, 256).

В такой ситуации единственное что могло бы помочь, это не финансовые меры, а другие: остановить мошенничество, взяточничество каким-то одним решающим действием. Но, Кюстин говорит, как только в России дело передается суду или полиции, становится только хуже. И, интересно, он возвращается с новгородской ярмарки поздним вечером, по пустырям, ему страшно, но становится вдвойне страшно, когда он видит полицейских, российская полиция «делает мрак вдвойне пугающим» (II, 251).

В огромной этой школе под названием «Россия» жизнь течет размеренно и взвешенно, до тех пор пока нужда и тоска не сделаются совсем уж невыносимы, и тогда всё сразу обрушивается. В такие дни наступают политические сатурналии. Однако ж, повторяю, отдельные ужасные происшествия такого рода не нарушают общего порядка. Порядок этот тем устойчивей и тем незыблемей, чем более он походит на смерть […] [Помните, я вас предупреждал, как тема вечности и смерти появляется в конце этой книги.] В России почтение к деспотической власти сливается с мыслью о вечности (II, 260).

Переход от Кюстина к теме Византии, помимо перспективы непроясненного вопроса о византийском наследии (есть ли оно у нас, какое, в чем оно заключается), дает для темы права еще одно неожиданное и ценное приобретение. Оно касается явления, которого мы не касались впрямую, но которое постоянно было в поле нашего разбора. Это явление благополучия. Даже слегка мы его чуть и коснулись, заговорив об аристотелевском неопределимом ?? ??. Оно, благая жизнь, а не просто жизнь, цель политики.

Совершенно неожиданно, как только я стал читать первый же текст, который я наметил по Византии ‹…› Похвальное Слово Евсевия Памфилия Кесарийского на 30-летие правления Константина, в 336, то есть за год до его смерти – открывается новый пейзаж ‹…› это явление, или ощущение, или настроение, или ментальность благополучия.

И вот оказывается что благополучие, без которого собственно государства не существует, оно странным образом перетекает в природное и космическое благополучие. Хотя это кажется на первый взгляд странно и нелепо, почему вдруг эти две вещи, порядок государственный, внутреннее благополучие, и благополучие общее, сливаются. Но чем больше присматриваешься, тем больше видишь, что это так, и до угрожающей, тревожной степени так. Это особенно ясно видно на тоталитарных государствах. Общая картина Запада в последние годы правления Сталина, да и позже, это буквально физический мрак, просто сплошная темнота, в которую погружены страны Запада, загнивающие, и уж во всяком случае отчаяние и отчаянное неблагополучие всех тамошних жителей по сравнению с откровенным благополучием здешних; благополучием, которое подтверждается ярким сияньем солнца и голубым небом над Россией. Так с разбега можно подумать, что это только в тоталитарных государствах, но нет. В самых просвещенных государствах атмосфера, слой благополучия протянуты над нашим, не протянуты над Востоком. Когда западное состояние западным людям кажется более благополучным чем восточное, то подтверждение этому сразу: страшная нищета в восточных и южных странах, отсталость культурная, необеспеченность населения… Но для восточных жителей Запад точно так же погружен в неблагополучие, связанное как раз с противоположным: с отчаянием, упадочным состоянием культуры (опять-таки упадочность) и т. д. Печально что нагнетание в признаки привлекается вторичным образом, для подтверждения того что очевидно уже и так; а вот эта первичная очевидность, бесспорная и одновременно недоказуемая, ненаблюдаемая, дана как-то сама собой.

Говоря о благополучии, я лучше, для того чтобы иметь какую-то опору, буду всё время иметь у себя в уме этот жест Аристотеля, жест широкий, указывающий на космос, – указание на очевидность того, что там благо, общее устройство космоса благое, ?? ??. Если попросить Аристотеля определить что такое ?? ?? (?? ?? это проще чем благо), он не определит; он скажет, это определять не нужно, это вы или чувствуете или нет. Это чувство или есть или его нет. Его нет (очень условно говоря, на самом деле это не так) в нигилизме или состоянии отчаяния. Но без этого чувства похоже что государства не может быть; и в лихорадочной спешке официальных церемоний, при смене одного правителя другим <… >, или при систематических объездах сербским царем своих владений, для того чтобы элементарно зима сменялась весной, без объезда этого не будет, и чтобы земля рожала, без объезда этого не будет, – это вот обеспечение благого состояния государства. Я подозреваю, хотя я об этом не думал, что календарь действует таким вот образом в просвещенных странах, для обеспечения благополучия.

В самом начале этого Похвального Слова, после Введения, самая первая картина, которую Евсевий рисует, это восхваление. Адресует он его императору, не раз называет его на «ты» ‹…› но говорит он не императору!

Сегодня праздник нашего великого императора: и мы, его дети, радуемся этому и чувствуем вдохновение нашей священной темы. Тот, кто главенствует над нашим торжественным собранием, это сам Великий Суверен [не Константин, а Бог, Творец, наш Спаситель и Создатель, Владыка; я перевожу, вернее тут у меня написано[149], очень хороший английский перевод прошлого века; я не брал русский перевод, не смотрел греческий, но это и не нужно, потому что стиль настолько красивый, настолько многословный, что ошибок тут быть не может, «наш великий Владыка»; и здесь-то, в переводе, поскольку написано с большой буквы, то ясно что это о Боге-Вседержителе. Но Евсевий явно должен был интонацией, или жестом, или как-то еще иначе показать, что он только что упомянул императора здесь сидящего, но теперь называет пред-седательствующим, главенствующим над этим собранием уже Другого]; Он, я имею в виду Истинно Великий, в отношении которого я утверждаю, и наш господин, наш владыка, который слышит меня, не будет обижен, но скорее одобрит это адресование нашей похвалы Богу, что Он выше, сильнее всех сотворенных вещей, Верховный, Величайший, Могущественнейший, трон которого – свод небес, а земля подножие под Его ногами. Он не может быть по достоинству понят, постигнут, и несказанное сияние Его славы, окружающее Его, отталкивает всякий взор земной от Его Небесного величия.

И всё; и дальше идет очень длинный раздел, всё начало этой Похвальной Речи, где император уже не упоминается. Обращение не к нему. И слушающих просят смотреть выше головы императора, и даже выше всей этой торжественной сцены (можете себе представить церемониал византийского императорского дворца), больше того, выше всех видимых вещей. Икон нет, это дворец, значит – воображение, он просит всех присутствующих кроме этого блеска, сверх этого блеска, увидеть другой блеск, который этот блеск затмевает, невидимый блеск, который несравненно выше. И дальше о том как Творец, Создатель обеспечивает всё своей волей, благой порядок вещей.

Его слуги [надо же, его «министры»; это присутствие императорских министров] ангелы небесные; Его армии – это всевышние силы, которые обязаны Ему повиновением как Господину, Властителю и Царю. Бесчисленное множество ангелов, хоры архангелов, множества святых духов получают от Него и отражают Его сияние как от источника вечного света. Да и всякий свет который мы видим, и в особенности начиная с божественных и бестелесных умов, место которых выше небесной сферы, восхваляют августейшего Владыку… [‹…› значит, сейчас он сказал о том что выше небес, о верховных умах; он спускается ниже] громадные пространства небес, как лазурный свод небосвода, расположены между теми кто выше всего и над обитателями мира; подумайте о солнце и луне, и о прочих небесных светилах: они все как носители факелов окружают избирательский дворец; они все, повинуясь Владыке, идут своим назначенным путем […][150].

И дальше больше, он говорит о благоустройстве земли, о потоках дождя, и речных, о том как какая-то сила заставляет воды снова подниматься наверх и изливаться оттуда, как этот порядок, однажды установленный, никогда не изменяется, как благодаря этому существуют живые существа и так далее. Т. е. благополучие всего, настоящее благополучие, обеспечено Царем, верховным. Вот я и говорю что – оставьте это себе в памяти, это действительно блестящее место, классическое место, – мы увидим совершенно неожиданную сторону, даже несколько неожиданных сторон этой начальной главы, но сначала оценим ‹…› ход вещей, вот это различение между державой божественной, которая обеспечивает порядок, гармонию всего мира и величавый, аналогичный, но подражающий императора – он только имитатор. Тот порядок существует от века, мы в него вошли когда он уже был готов, он действует без всякого человеческого усилия, и если этой логике чуть-чуть последовать дальше, то что получается, мы должны будем признать, что человеческое дело быть только пастухом, только соблюдать, сохранять то что уже дано, не больше. Поклоняйтесь Творцу всего, просвещайтесь красотой, и соблюдайте то что есть. Человеческие властители как хранители этого дара божественного, пастухи и садовники, ‹…› но вторично, сугубо вторично, главное для них хранить даже не то что они делают, а вот этот почтительный жест, обращенный к Строителю всего, чтобы быть хорошими подражателями, не отстать. Т. е. логично было бы сделать вот этот шаг ‹…›.

Нет, оказывается другое. Т. е. разумеется человеческая история это новизна, но если история хочет быть подлинной, настоящей, то все те человеческие вдохновения, творческие вдохновения, какие угодно, художественные, изобретательские ‹…› должны черпаться из того же источника, т. е. вдохновение должно быть божественное, мудрость должна быть божественная для всех новшеств, которые вносит человек в историю. Т. е. опять-таки это творчество, если хотите, заново, но ничего без подражания божественному творчеству. И вот тут же оказывается, что эта логика не работает, что императора надо благодарить за гораздо большее чем просто за сохранение этого прекрасного порядка вещей. Потому что он не только хранит, не только отвечает за сохранность этого сада ‹…›, неким образом он оказывается нашим опекуном. Почему-то он опекун; т. е. почему-то невозможно быть без его посредничества, как если бы кто-то набросился, какие-то демонические силы, и отняли бы у нас божественный дар ‹…› мы сами войти во владение не можем.

Он не доказывает, для него это абсолютно ясно, он говорит только: посмотрите, как было ужасно и как теперь хорошо. Ужасно было совсем недавно, при Диоклетиане, 30 лет назад, да еще позже, когда он уничтожал последнего своего противника внутри своей же собственной семьи. Было ужасно, могло бы быть ужасно, теперь не ужасно. Почему было ужасно? Потому что люди поклонялись физическим богам, а сейчас они нашли истинного бога. Когда они поклонялись физическим богам, они совершали всякие преступления и падали на дно нравственной бездны. Теперь всё наоборот, теперь всё хорошо, и теперь благодаря этому нужно поклоняться истинному богу и получать от него эти подарки.

Я не буду проводить параллели, разумеется я выбрал этот текст потому что он типичный, мы это слышим на каждом шагу, можем услышать на каждом шагу, заново, еще радикальней можем услышать чем там сказано; но заметьте механизм, механизм всё тот же: да, вот оно, разлито, счастье, но взять его не можем, нам нужен опекун, который обеспечит нам его, всё то что нужно для благополучия.

Голова идет кругом; но ничего не поделаешь. Вот этот механизм: всё дано – и ничего не дано, нужно ждать когда придет человек и нам это вручит. Кто пришел? Император.

‹…› Я сейчас забегу вперед и объявлю следующую тему, чтоб вы думали. Она вот какая. Двусмысленность византийцев известна; модельный случай это Прокопий Кесарийский, который официальный историк уже при Юстиниане; который писал историю для императора, самыми обычными словами, такой же риторикой, и одновременно может быть другой рукой писал тайную историю, где такие коварные, злые вещи говорились! Не думайте что это единичный случай, это можно проследить во всей истории Византии. – Теперь я вам скажу то что не говорится о Евсевии Кесарийском. Что было ужасно до Константина? Много было ужасных вещей, я уже сказал, и в частности то что места истинного поклонения истинному Богу разрушались преследователями, теми кто истинного Бога не знал, поклонялся многим богам, все они неверные, поклонялся материи, смерти и так далее; и что могло быть ужаснее чем разрушать храмы, места Священного, об этом говорится два или три раза. Восхваляется Константин, и в первую очередь за то что он разрушил места поклонения прежним ложным богам. ‹…› И – об этом открыто не говорится, но это известно – теми же камнями, брались те же камни и строились новые храмы, или просто перестраивались те же здания, выбрасывалась старая утварь; подробно он говорит о том что изваяния были все изъяты, все драгоценности которыми были украшены эти изваяния, т. е. <золото>, были розданы как трофеи солдатам, праведным солдатам Константина, а остальное было уничтожено. И вот в том как Евсевий описывает одно и то же, как злое действие прежней власти и одинаково <описывает> действие Константина, я в этом чувствую – по-моему и вы должны чувствовать, невозможно не почувствовать – вот эту самую ambiguity, ту же самую двусмыслицу; то есть для него Константин стоит на том же уровне, снова насилия и подавления, насильственного подавления ‹…› Т. е. его греческая душа, подвижность греческого ума забегают дальше чем разогнался его язык. Он видит обреченность насилия, всё равно с какой стороны оно идет. Я считаю, от начала до конца это Похвальное Слово двусмысленно, и в самой преувеличенности, exaggeration, этой риторики, этих эпитетов есть надрыв. И <это> шире чем личные свойства Евсевия, мне кажется что это оборот который приняла греческая гениальность, греческая философия, греческий ум вот в эту позднюю эллинистическую стадию. Аверинцев говорил о Платоне, что становится страшно – он как шар, для каждого убеждения у него находится противоположное, и для каждого полюса противоположное; непонятно в конце концов чего он хочет и что он говорит. Но там, у Платона, у Аристотеля, в античной классической мысли, там есть такой порыв вперед, такая цель прямоты жизни, что эта гибкость невероятная греческая компенсируется. Теперь уже нет, она не компенсируется, это голая двусмысленность, ambiguity, голая двузначность, амбивалентность всего что говорится в Византии. И вот пожалуй это то что Кюстин называет «византийской ложью»; а мы может быть теперь сможем, я надеюсь, сказать об этом интереснее и подробнее. Значит, на следующий раз эта вот главная тема: почему и Похвальное Слово рушится, и не работает различение между благосостоянием божественным и благосостоянием императором обеспеченным – на других примерах, отчасти на продолжении этой Речи. Прошу вас, подумайте об этом. Я не вижу в этом нравственного падения; я вижу в этом продолжение той же силы ума, того же искания общегреческого, которое собственно вошло в греческую культуру, но на выдохе, когда всё выдыхается, когда нет почвы, когда нет выхода в полис, в гражданское общество, в свободное обсуждение, и господствует машина, о которой совершенно правильно исследователи говорят, что на протяжении почти тысячи лет это была уникальная машина во всём мире, византийская: лучшая армия, лучшая дипломатия, лучшая юриспруденция, в конце концов лучшие монеты (самая обычная чеканка), лучшее искусство, фантастическая организация. Но вот вопрос: почему эта машина перешла с запада на восток. И вот это тоже интересный вопрос, связанный с тем что мы дальше будем говорить насчет русских: что такое русская машина, и почему она не сработала в Испании, в Андалузии, в Нормандии, сработала на петровских просторах. Но это я сейчас немножко безответственно забегаю вперед, а потом уточню.