5. Так говорил Барт: Ницше и добродетели порока Марк Конард

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5.

Так говорил Барт: Ницше и добродетели порока

Марк Конард

…нынче комедия существования не «осознала» еще себя самое — нынче царит все еще время трагедии, время нравоучений и религий.

Ницше[76]

Джессика Лавджой: Ты плохой, Барт Симпсон.

Барт: Нет, я не плохой! Правда-правда!

Джессика Лавджой: Нет, ты плохой… и мне это нравится.

Барт: Да, детка, я — хуже не бывает[77].

Хорошие девочки и плохие мальчики

Вам знакомы эти истории: он отрубил голову у статуи Джебедии Спрингфилда; спалил семейную рождественскую елку; украл копию игры Bonestorm; сжульничал, проходя тест на IQ, и попал в школу для гениев; обманул жителей города, убедив их, что в колодец упал маленький мальчик, и так далее и так далее. Барт Симпсон — это вам не какой-нибудь милый постреленок, то и дело попадающий в беду; он также не бунтарь с золотым сердцем. Он преступник-остряк, маленький бандит в синих шортах, который все портит, любимец Сатаны (если вы верите в подобные вещи).

Скорее всего, вы решите, что добродетельной можно назвать его сестру Лизу. Она умна, талантлива, очень последовательна, разумна, отзывчива. У нее есть принципы: она, как умеет, борется с несправедливостью; придерживается вегетарианства, поскольку уважает права животных; критикует невоздержанность жадного мистера Бернса; наконец, она любит своих друзей и родственников и сочувствует вообще всем, кому повезло меньше, чем ей. Она маленькая девочка, которую нам нравится любить. Вы могли бы сказать, что она единственный персонаж сериала, достойный восхищения.

Что ж, позвольте мне рассказать вам еще об одном плохом парне — философе (как, вы не знали, что философы бывают плохими парнями?). Его имя — Фридрих Ницше, и (с философской точки зрения) хуже таких, как он, не бывает. Он тоже был в своем роде остряк-правонарушитель от философии, порочил авторитеты, от него были одни неприятности. Может, он тоже был фаворитом Сатаны? Как знать, черт возьми, ведь он написал книгу «Антихрист»! Кажется, он ненавидел любые идеалы, дорогие людям, их он разносил в пух и прах, умело показывая, как тесно они взаимосвязаны с вещами, отвратительными этим же людям. Ницше осуждал религию, насмехался над жалостью. Он считал Сократа шутом, которого по недоразумению приняли всерьез. Канта он называл декадентом, Декарта — пустым, а Джона Стюарта Милля — глупцом! Печально известна фраза из его книги «Так говорил Заратустра» о том, что если отправляешься к женщинам, то «не забудь плетку!»[78].

Так вот, отвергая и даже высмеивая традиционный идеал так называемого «доброго человека» — сострадательного, благочестивого, — Ницше ковал собственный идеал, основанный на свободе духа. Им был человек, отвергающий традиционную мораль, традиционные добродетели; человек, заключающий в себе хаос мира и придающий особый стиль своему характеру.

Возможно ли, что, с точки зрения Ницше, наше восхищение вызывает не тот персонаж? Не олицетворяет ли Лиза Симпсон то, что Ницше называет порочащей мир усталостью, упадком, рабской моралью? Конечно, быть плохим весело, но есть ли в этом что-нибудь полезное, жизнеутверждающее, философски значимое? Может ли Барт Симпсон в конце концов, сойти за ницшеанский идеал?

Рождение комедии: видимость против реальности

Для ответа на сформулированные вопросы необходимо понять, почему Ницше был философским хулиганом и почему он превозносил как добродетель освобождение подавленных желаний (если можно так сказать).

Свои ранние работы Ницше писал под большим влиянием Артура Шопенгауэра — совершенно неостроумного человека. Как гласит легенда, тот однажды спустил с лестницы пожилую женщину. Помимо прочего, у Шопенгауэра была своя версия различия между видимостью и реальностью. Он полагал, что воспринимаемый нами мир: предметы, люди, деревья, собаки и булочки с изюмом — это лишь внешняя оболочка, или, по его словам, представление. Под или за пределами этой внешней оболочки скрывается истинная природа мира, которую он называл волей. Воля — это слепая, непрерывная, подвижная сила, наподобие той, что проявляется в нас, как, например, половое влечение или жажда пива Duff. Поскольку воля — это непрерывное стремление, желания утоляются, но возникают вновь и вновь. Выпиваешь банку (или десять) пива Duff, хмелеешь — и желание на время удовлетворено. Однако на следующий день оно возвращается. Шопенгауэр считал, что желать и испытывать неудовлетворение — значит страдать, а поскольку желание не имеет предела и не может быть окончательно удовлетворено, то жизнь есть постоянное страдание.

В своей первой книге «Рождение трагедии» Ницше явно перенимает взгляд Шопенгауэра на дуалистическое разделение видимости и реальности, воли и представления, но интересно, что он персонифицирует слово «воля», понимая ее как сознательно действующую силу и называя ее «Первоединым»[79]. Так вот, слово «эстетика», связываемое с изучением искусства и красоты, происходит от греческого слова aisthetikos, которое означает воспринимаемое качество или внешний вид вещей.

Поскольку мир как образ, мир, каким мы воспринимаем его каждый день, — это видимость, Ницше в своей первой работе говорит о мире как о художественном произведении персонифицированного Первоединого: «…мы… вправе, конечно, предположить о себе, что для действительного творца этого мира мы уже — образы и художественные проекции и что в этом значении художественных произведений лежит наше высшее достоинство, ибо только как эстетический феномен бытие и мир оправданы в вечности…»[80] «Действительный творец» — это, конечно, Первоединое, но (следуя антропоморфизму Ницше) возникает вопрос: почему оно проецирует нас и весь остальной мир, зачем ему это нужно? Ницше пишет:

…Истинно-сущее и Первоединое, как вечно страждущее и исполненное противоречий, нуждается вместе с тем для своего постоянного освобождения в восторженных видениях, в радостной иллюзии; каковую иллюзию мы, погруженные в него и составляющие часть его, необходимо воспринимаем как истинно не-сущее, то есть как непрестанное становление во времени, пространстве и причинности, другими словами, как эмпирическую реальность[81].

Мир, каким мы его знаем и воспринимаем каждый день, мир как видимость — это просто иллюзия, «истинно не-сущее». А находящаяся в его сердцевине реальность — непрестанная, слепая, неистовая, бесцельная, а потому ненасытная и страждущая воля — столь ужасна, что осознание ее сути, понимание истинной природы существования лишает силы. Более того, проклятие людей заключается в том, что им (может быть) известно, каково их положение, что они могут осознавать природу мира и желать исправить ее. А это, разумеется, невозможно. Ницше говорит: «В осознании раз явившейся взорам истины человек видит теперь везде лишь ужас и нелепость бытия…»[82]

Согласно Ницше, в искусстве и только в искусстве возможно наше спасение:

Здесь, в этой величайшей опасности для воли, приближается, как спасающая волшебница, сведущая в целебных чаpax, — искусство; оно одно способно обратить эти вызывающие отвращение мысли об ужасе и нелепости существования в представления, с которыми еще можно жить: таковы представления о возвышенном как художественном преодолении ужасного и о комическом как художественном освобождении от отвращения, вызываемого нелепым[83].

Нам, как и Первоединому, постигшим бессмысленную хаотичную природу вещей, для «постоянного освобождения» необходимы как «восторженные видения», так и «радостные иллюзии»; они нужны нам просто для того, чтобы выжить.

«Рождение трагедии» описывает то, как греки справлялись с ужасом и нелепостью бытия: посредством искусства, особенно классической трагедии, им удавалось преодолеть непереносимую истину и освободиться. Согласно Ницше, это здоровый, честный способ встречи с хаотичной бессмысленностью существования. Но наряду с ним есть способы пагубные и бесчестные. Они преимущественно состоят в отрицании нелепости, абсурда, хаоса, ужаса, в стремлении отвернуться от них, в обмане себя и других насчет природы реальности. Как считает автор, в Древней Греции олицетворением такого болезненного бесчестия был Сократ. Ницше пишет:

[существует] глубокомысленная мечта и иллюзия, которая впервые появилась на свет в лице Сократа, — та нерушимая вера, что мышление, руководимое законом причинности, может проникнуть в глубочайшие бездны бытия и что это мышление не только может познать бытие, но даже и исправить его[84].

Вместо того чтобы признать истинный характер мира и научиться сосуществованию с хаосом, Сократ полагал, что мысль способна не только постичь мир, но и привести его в порядок. Ницше далее пишет:

…Сократ является первообразом теоретического оптимиста, который, опираясь на упомянутую выше веру в познаваемость природы вещей, приписывает знанию и познанию силу универсального лечебного средства, а в заблуждении видит зло как таковое[85].

Все мы знаем, что Сократ был в высшей степени рациональной личностью. Как он говорил, разум — это не только наш советчик в познании мира, но и ключ к благополучию, а зло проистекает из невежества. Ницше в своей ранней работе называет это величайшей ошибкой, симптомом упадка и бессилия. Это ложь, которой мы тешим себя, будучи слишком слабыми, чтобы признать реальность.

Ясно, что если даже наш мир хаотичен, лишен смысла и абсурден, то к вселенной Симпсонов все это относится в еще большей мере. Только подумайте о том безумии, которое мы наблюдаем из эпизода в эпизод. Джаспер по ошибке принимает пятничные пилюли за те, что нужно пить в среду, и тут же превращается в оборотня; мистеру Бернсу одновременно 72 и 104 года; Мэгги умудряется выстрелить в мистера Бернса; тетя Сельма находит одного жениха за другим; у Мардж и шефа Уиггама волосы одинакового синего цвета; никто, черт возьми, не стареет.

Я считаю, что в Спрингфилде — этом городе без штата — Лиза играет роль Сократа, то есть теоретического оптимиста. Вместо принятия хаотичного и абсурдного мира вокруг себя, она продолжает верить, что разум способен не только помочь понять мир, но и исправить его. Она пытается защищать права животных, избавить мистера Бернса от алчности, а Гомера — от невежества. Она пытается изменить характер Барта, научить его быть добродетельным. С помощью карточек она пытается обучить Мэгги слову «жертвенность», хотя Мэгги вообще не говорит. Каждую неделю Лиза старается пронзить своим острым умом и здравым смыслом темные тучи абсурда и бессмыслицы, порока и невежества. Но, увы, ничто не меняется. Мистер Бернс остается жадным, Гомер — темным, Барт — дурным, а Спрингфилд в целом — нелепым. Следовательно, с точки зрения Ницше, Лизу можно поразить ее же оружием. Все те качества и добродетели, за которые мы ее хвалим и любим, на деле могут быть симптомами сократовской болезни, проявлением слабости гиперрационализма, побегом от реальности в иллюзию и самообман.

Впрочем, даже если вышесказанное справедливо и так следует судить о Лизе, это еще не означает автоматически, что бунтарь Барт, — этот кошмар учителей воскресных школ и нянь, вечно все портящий и издающий непристойные звуки, — достоин восхищения.

Жизнь как искусство или хотя бы как мультфильм

Вскоре после написания «Рождения трагедии» Ницше отказался от всякой формы дуализма, отвергнув разграничение между представлением и волей, видимостью и реальностью. Более поздняя точка зрения Ницше состоит в том, что есть лишь хаотичный поток, являющийся единственной реальностью: «Основания, в силу которых „этот“ мир получил название кажущегося, доказывает скорее его реальность», — пишет Ницше. Другими словами, тот факт, что он становится, находится в движении, означает, что он реален: «…иной вид реальности абсолютно недоказуем»[86].

Так каковы же причины веры в существование чего-то за пределами нашего существования, за пределами «этого» мира, почему делалось разграничение между видимостью и реальностью? Одна из главных причин, говорит Ницше, — это структура языка. Мы видим действия, поступки в процессе осуществления (то есть становимся свидетелями неких явлений в окружающем нас хаотичном мире), и единственный способ для нас увидеть смысл в этих действиях или явлениях и понять их — это закрепить за ними посредством языка некого стабильного субъекта-деятеля. («Я» бегу, «ты» кричишь, «Нельсон» бьет.) Поскольку мышление и язык не могут описать или представить мир в потоке, необходимо говорить так, как если бы существовали постоянные вещи с определенными качествами и стабильные субъекты, которые вызывают действия. Данная ограниченность мысли и языка переносится на весь мир. Мы начинаем верить в единство, субстанцию, подлинность, постоянство (иначе говоря, в бытие). Ницше пишет:

…народ отделяет молнию от ее сверкания и принимает последнее за акцию, за действие некого субъекта, именуемого молнией… Но такого субстрата нет; не существует никакого «бытия», скрытого за поступком, действием, становлением; «деятель» просто присочинен к действию — действие есть всё. По сути, народ удваивает действие, вынуждая молнию сверкать: это — действие-действие; одно и то же свершение он полагает один раз как причину и затем еще один раз как действие[87].

Мы говорим: «Молния сверкает», но действительно ли существуют два явления: молния и сверкание? Конечно нет. Однако, похоже, это единственный для нас способ постичь и выразить что-либо. Мы должны использовать субъект-подлежащее «молния» и глагол «сверкает», дабы выразить то, что мы восприняли. Но так мы обманываемся, веря, что за действием стоит некая стабильная сущность, являющаяся его причиной. Иными словами, в результате мы полагаем, что наличие в языке разграничения подлежащего и сказуемого адекватно отражает структуру реальности. Но это ошибка. Мы говорим: «Гомер ест», «Гомер пьет», «Гомер рыгает», тогда как в действительности никакого «Гомера» за процессами еды, питья и рыгания нет. За действием нет сути. Гомер — просто сумма действий, не более того.

Ницше говорит, что глубоко укоренившееся в нашем языке разделение действия и деятеля приводит к отделению видимости от реальности, которое трансформируется в дихотомию идеи и вещи у Платона, воли и представления у Шопенгауэра и в противопоставление Царствия Небесного и земли, Бога и человека у христиан. «Я боюсь, что мы не освободимся от Бога, потому что еще верим в грамматику», — пишет Ницше[88].

Прежде чем начать разговор о перемене мест традиционно «хорошего» и традиционно «плохого» в философии Ницше, я хочу заметить: хотя во времена Ницше еще не было телевидения и вряд ли его интересовала мультипликация, все же мультфильм «Симпсоны» является прекрасным воплощением (или метафорой) ницшеанского понимания фиктивности «деятеля», связываемого с «действием». В шоу, подобном «Симпсонам», за действием поистине не стоит никакой сути. Всё, что есть, — на экране. Гомер, Барт, Лиза, Мардж и Мэгги представляют собой не что иное, как сумму своих действий. Мультфильм существует, разумеется, только в восприятии, он лишь видимость. Здесь нет даже актеров, которые могли бы снять маски и выйти из своих ролей. Что такое Барт, помимо его еженедельных проказ? Ничто. Он просто набор совершаемых действий. В понимании Ницше такова природа не только мультфильмов, но и всего мира.

Такова реальность. Мир — это хаотичный, бессмысленный поток становления, а быть реальным, быть частью мира, частью потока — значит казаться. Иллюзия не маскирует реальность — иллюзия и есть реальность. А лучше вообще отказаться от понятий иллюзии и реальности. Все, что мы можем с уверенностью сказать, — есть поток.

Идеал Ницше

Итак, в своих ранних произведениях Ницше предполагал, что мир разделен на иллюзорное и реальное, на волю и представление. Вскоре он отказался от этого взгляда, заявив, что хаос ничем не скрыт, а за действием нет сути. Интересно следствие смены его позиции. Если раньше Ницше считал нас всех феноменами скрытой воли, художественными проекциями, произведениями искусства Первоединого, являющегося подлинным художником и зрителем, то теперь мы стали одновременно волей и феноменом, или, точнее, разница между ними исчезла вовсе. Следовательно, мы сами обратились в художника, зрителя и произведение искусства одновременно: «Как эстетический феномен, наше существование все еще сносно для нас, и искусством даны нам глаза и руки и прежде всего чистая совесть для того, чтобы мы смогли из самих себя сотворить такой феномен»[89]. Ницше стер различие между искусством и жизнью. Следовательно, поскольку существование может быть оправданно или искуплено как эстетический феномен, художественный опыт, Ницше вместо оправдания мира начал говорить об оправдании личности. Как выражение воли или ее проявление мы являемся художниками и произведениями искусства в одном лице и тем оправдываем себя, придаем смысл своей жизни, — творя самих себя через выражение воли, через свои действия.

Однако зададимся вопросом: что значит сделать свою жизнь произведением искусства? Вспомните, для Ницше отказ от реальности, спрятанной за иллюзией, означает также отказ от самого понятия стабильного, прочного эго, или субъекта: «„Субъект“ — это не что-либо данное, а нечто добавленное, изобретенное и спроецированное на то, что есть»[90]. Под этим Ницше подразумевает, помимо прочего, создание своего «я» из собственных порывов, инстинктов, желаний, действий и т. д. В работе «Ницше: Жизнь как литература» Александр Нехамас говорит нам: «Единство своего „я“, составляющее также его индивидуальность — это не что-то данное, а что-то достигнутое, не отправная точка, а цель»[91]. В книге «Веселая наука» Ницше намекает на этот идеал или проект, когда пишет о «придании стиля» самому себе:

Одно необходимо. «Придавать стиль» своему характеру — великое и редкое искусство! В нем упражняется тот, кто, обозрев все силы и слабости, данные ему его природой, включает их затем в свои художественные планы, покуда каждая из них не предстанет самим искусством и разумом, так что слабость покажется чарующей… Наконец, когда творение завершено, обнаруживается, что оно было непреложностью вкуса, одинаково господствовавшего и формировавшего как в великом, так и в малом: хороший ли это был вкус или плохой, не так важно, как думают, — достаточно и того, что это просто вкус![92]

Поскольку эго есть «лишь концептуальный синтез»[93], не что-либо стабильное или данное, а часть потока, как и все остальное, то целью для Ницше становится совершение этого синтеза, создание индивидуальности, творение самого себя в соответствии с неким планом или схемой, в общем — придание «стиля» своему характеру.

Кульминацией этого идеала Ницше является фигура Ubermensch?a, или сверхчеловека — существа, которому удалось реализовать трудный проект превращения своей жизни в произведение искусства, самотворящего бытия. Нехамас пишет: «Книга „Так говорил Заратустра“ построена вокруг идеи создания своего я, или, что то же самое, — сверхчеловека»[94]. А Рихард Шахт говорит: «…понятие „сверхчеловек“ следует рассматривать как символ человеческой жизни, возвышенной до уровня искусства…»[95]

Клево быть плохим, конечно, но вот если…

Выше я упоминал «сократический оптимизм» — веру в то, что Вселенная познаваема и имеет смысл — как средство избежать принятия и смирения с хаотичным, бессмысленным потоком существования. Всю свою жизнь Ницше не переставал поносить тех, кто, по его мнению, отрицает реальность, тех, кто из-за слабости не принимает жизнь такой, какова она есть. Среди таковых оказались большинство традиционных философов и практически все религии. Все они, как говорит Ницше, постулируют существование воображаемого мира за пределами этого, с целью самоутешения отрицая поток «здесь и сейчас». Платон, например, верил в царство вечных и неизменных форм, находящееся за пределами нашего мира преходящих и нестабильных отражений. Христиане постулируют в качестве «иного» Бога, рай и душу в противоположность человечеству, земле и телу. Другими словами, наш мир хаотичен и бессмысленен, а значит, ненадежен. Следовательно, чтобы чувствовать себя уютнее, некоторые верят в нечто противоположное: вечное, а не преходящее, стабильное, а не хаотичное, значительное, а не бессмысленное.

Все это было бы замечательно, если бы не печальные последствия, о которых говорит Ницше. Во-первых, когда постулируется существование мира безграничной ценности, реальность, то есть «здесь и сейчас», лишается всякой ценности. Тот факт, что мир как таковой в основе своей лишен смысла, еще не означает, будто ничто не имеет ценности. Ценность создается людьми, качеством их жизни, отношениями к вещам и другим людям. Наши жизни и этот мир имеют ценность, поскольку мы наделяем их ею. Но когда мы придумываем и верим в потусторонний мир безграничной ценности, в нечто вечное и неизменное, то реальность и настоящее лишаются, по сравнению с этим, всякой ценности. Что стоит жизнь моего тела по сравнению с раем и спасением души? Что такое тени этого мира перед вечными идеями Платона? Ничто, конечно! Всякое значение, вся ценность переносятся из этой жизни в несуществующий потусторонний мир, а мы остаемся в этом мире ни с чем.

Во-вторых, позиция такого рода — это не просто поиск личного утешения. Верящие в потусторонний мир всегда хотели заставить других (как правило, весь остальной мир) принять эту веру. В первом разделе книги «К генеалогии морали», названном «Добро и зло, хорошее и плохое», Ницше представляет гипотезу того, как появились нравственные суждения. Суждение «хороший», считает Ницше, впервые появилось, когда сильные, здоровые, активные, знатные обозначили себя и все подобное себе как «хорошее»:

То были, скорее, сами «добрые», то есть знатные, могущественные, высокопоставленные и возвышенно настроенные, кто воспринимал и оценивал себя и свои деяния как хорошие, как нечто первосортное, в противоположность всему низкому, низменно настроенному, пошлому и плебейскому[96].

Сильные и знатные для утверждения и обозначения себя и всего подобного себе придумали слово «хороший». Все то, что отличалось от них, все слабое, больное, низменное они затем обозначили, напротив, как «плохое», причем, заметьте, без всякого порицания. Никаких моральных оттенков значения эти термины тогда еще не имели. Знатные не представляли себе, что вещи могут или должны быть иными или что плохой человек несет ответственность за то, что он плохой. Оценка такого рода имела целью лишь различение своих и чужих.

Ницше называет такую оценку «господской моралью» и не стесняется в выражениях, описывая этих ранних «господ», или «знатных» людей. В самом деле, они были сильными, здоровыми и активными, но вместе с тем невежественными, недостаточно самокритичными и жестокими. Они брали то, что хотели, грабили, насиловали, мародерствовали — просто потому, что имели такую возможность, были достаточно сильны и получали от этого удовольствие. Вспомните Нельсона и его дружков. Они бьют младших, отбирают их деньги, выданные на завтраки, крадут их булочки и, кажется, проделывают все совершенно безнаказанно. Почему? Разумеется, потому, что могут. Никто не смеет их остановить.

Так вот, «плохим» (как их назвали знатные), то есть всем слабым, больным, низшим и пассивным, конечно, не нравилось терпеть побои и лишаться булочек. Но они ничего не могли с этим поделать. Им не хватало силы, чтобы защититься. Вследствие этого в них развилось глубокое, мучительное чувство обиды к знати. Это негодование стало источником «рабской морали»:

Восстание рабов в морали начинается с того, что ressentiment[97] сам становится творческим и порождает ценности: ressentiment таких существ, которые не способны к действительной реакции, реакции, выразившейся бы в поступке, и которые вознаграждают себя воображаемой местью. В то время, как всякая преимущественная мораль произрастает из торжествующего самоутверждения, мораль рабов с самого начала говорит Нет «внешнему», «иному», «несобственному»: это Нет и оказывается ее творческим деянием. Этот поворот оценивающего взгляда — это необходимое обращение вовне, вместо обращения к самому себе — как раз и принадлежит к ressentiment: мораль рабов всегда нуждается для своего возникновения прежде всего в противостоящем и внешнем мире, нуждается, говоря физиологическим языком, во внешних раздражениях, чтобы вообще действовать, — ее акция в корне является реакцией[98].

Из-за негодования, вызванного слабостью, болезненностью, унижениями и неспособностью изменить ситуацию, «раб» реагирует, кричит Нет знатным и всему иному, тому, чем бы он хотел стать. Он клеймит знатного человека как «злого» и в противовес ему называет себя «добрым».

Ницше не имеет в виду, что эти люди были в буквальном смысле слова рабами. Он использует этот термин для того, чтобы обозначить человека слабого, болезненного типа, чья мораль проистекает из чувства обиды. Этот «раб» (он же «слабак») больше всего мечтает быть сильным, здоровым и активным, желает брать, завоевывать, править, хочет стать знатным. Не имея возможности достичь этого, он мстит сильным и здоровым. Во-первых, пишет Ницше, слабость раба трансформируют в «заслугу»; его «бессилие, которое не воздает, — в „доброту“; трусливую подлость — в „смирение“; подчинение тем, кого ненавидят, — в „послушание“»[99]. Неспособность быть сильным, здоровым и активным истолковывается как добродетель, нечто желанное, а принуждающая сила и энергия «господина», напротив, интерпретируется как нечто предосудительное. Затем весьма ловко и коварно слабый человек придумывает рай — царство, в котором он будет править, а сильные будут наказаны за свою силу: «Эти слабые — когда-нибудь и они захотят быть сильными, — это бесспорно, когда-нибудь грядет и их „Царствие“ — как сказано, оно называется у них просто „Царствие Божие“»[100]. Кроткие наследуют землю, а «грешники» будут мучиться вечно. Ницше пишет: «Когда стадное животное сияет в блеске самой чистой добродетели, тогда исключительный человек должен быть оценкою низведен на ступень злого»[101].

Конечно, рабская мораль одержала верх. Слабым удалось убедить бесхитростную знать в том, что слабость, скромность, послушание, сострадание и т. д. — это добродетели, тогда как сила, активность, энергичность и прочее — пороки. Согласно Ницше, то была катастрофа невообразимых масштабов. Сила, здоровье, энергия, способность не только признать хаос мира, но и выбрать его, а также создать из него нечто прекрасное — это те самые качества и черты, которые необходимы человеку, чтобы придать своей жизни и миру значение, важность и ценность. Мало того, что наделенные этими качествами люди были введены в заблуждение и облиты грязью — земной мир и эта жизнь обесценились. В результате нам осталось никчемное обесцененное существование, а сами мы уже не способны вновь придать ему значение, важность и достоинство.

Вот каково происхождение сидящего в Ницше «плохого парня», противящегося традиции и морали, поносящего те вещи, которые большинству из нас, слабаков, кажутся крайне важными, но которые в действительности, как он утверждает, отвергают и очерняют жизнь и просто опасны. Следовательно, он советует нам выйти «за пределы добра и зла», оставить «рабскую мораль», не лишать этот мир и эту жизнь ценности и достоинства, а также иметь силу и мужество воспринять хаос существования и своей жизни и создать из него нечто значимое.

Барт — ubermensch?

Ладно, Ницше — плохой парень среди философов, а Барт Симпсон — плохой парень среди жителей Спрингфилда. Безусловно, Барт противится авторитетам и отбрасывает (или, возможно, никогда не принимал) традиционную мораль. Например, стараясь убедить мистера Бернса взять его на поиски сокровищ «Летучей адской рыбы», он говорит: «Можно мне поехать с вами за сокровищами? Я мало ем и не различаю, что такое хорошо, а что такое плохо»[102]. Но отнесся бы Ницше к Барту с одобрением? Может ли Барт считаться своеобразным образцом инвертированного идеала Ницше? Увы, ответ, к сожалению, отрицательный.

Во-первых, хотя Ницше осуждает «рабскую мораль» как очерняющую мир и отвергающую жизнь, он вовсе не защищает мораль господскую (многие люди допускают ошибку, забывая об этом). Господа были жестокими, бездумными животными. Ницше не считает их идеалом, на который нужно равняться, не говорит, что «сильный всегда прав» и т. п. Он не советует нам задирать других, отбирать деньги на завтраки, съедать чужие булочки. Даже если бы Барт придерживался этики господской морали (а такое определение, кажется, лучше подходит Нельсону и Джамбо, чем ему), это все равно не сделало бы его примером ницшеанского идеала.

Нет, идеалом для Ницше служит, скорее, художник, самопреодолевающая и самосозидающая личность, формирующая новые ценности, превращающая свою жизнь в произведение искусства. Я думаю, вряд ли мы можем так описать Барта. Временами кажется, что он действительно чувствует хаотичность мира и своего существования. Например, надеясь сыграть в новом фильме «Радиоактивный Человек», он говорит: «Если я получу эту роль, то наконец смогу хоть что-то сделать с этим чудным маленьким беспорядком по имени Барт»[103]. Он понимает, что его жизнь хаотична, что он — «чудной маленький беспорядок», которому нужно придать форму. И действительно, в его характере, кажется, есть определенная стильность, но определяет он себя в основном реактивно, а этого Ницше решительно не может оправдать. Барт самоопределяется и формирует свою индивидуальность не путем радостного утверждения своих талантов и способностей, не благодаря возвышенному и творческому сплетению воедино нестройных элементов своего Я; он самоопределяется как противник власти. Например, когда Барт является на урок с Маленьким Помощником Санты, директора Скиннера увольняют, а его место занимает Нед Фландерс, который прекращает оставлять учеников после уроков, строит отношения с детьми на полном доверии, угощает заходящих в его кабинет ореховой пастой, приветствуя их восклицанием «Йо-хо!». Как это ни удивительно, Барт и Скиннер становятся друзьями, а когда Скиннер уходит добровольцем в армию, Барт понимает, как ему не хватает авторитарного (а не подчеркнуто либерального, как фландерсовский) режима Скиннера. Лиза объясняет ему, почему так обстоит дело:

Барт: Странно, Лиз, мне недостает его как друга, но еще больше — как врага.

Лиза: Думаю, Барт, Скиннер нужен тебе. Каждому нужна своя Немезида. У Шерлока Холмса был доктор Мориарти, у Mountain Dew — Mellow Yellow, даже у Мэгги есть этот малыш с одной бровью[104].

Возможно, Немезида всякому нужна, но если Холмс обладал ярким самобытным характером и использовал доктора Мориарти, чтобы испытать собственные впечатляющие способности, то Барт, похоже, создает или определяет себя именно как противник авторитетов, не имея при этом узнаваемого самостоятельного характера.

В одном очень показательном эпизоде самозваный гуру Брэд Гудман убеждает всех жителей Спрингфилда вести себя «как Барт» и «делать все, что душе угодно». Ведущий новостей Кент Брокман начинает сквернословить в прямом эфире и набивает рот сбитыми сливками; его преподобие Лавджой играет прихожанам на церковном органе мелодии Марвина Хамлиша (очень неважно); тетя Пэтти и тетя Сельма нагишом катаются на лошадях. Видя, что все следуют его примеру, Барт объявляет своей сестре: «Лиза, сегодня я бог».

Но вскоре Барт обнаруживает, что подобное поведение всех и каждого его не радует. В классе он хочет пошутить, отвечая на вопросы миссис Крабаппл, но все вокруг так и сыплют остротами. Он хочет попрактиковаться в своих «фирменных плевках с эстакады», но обнаруживает там за этим занятием несколько десятков плюющихся человек. Барт недоволен, а Лиза вновь дает свои комментарии:

Барт: Лиз, все в городе ведут себя как я. Отчего же мне так паршиво?

Лиза: Все просто, Барт: ты самоопределялся как бунтарь, а в отсутствие сдерживающей среды твоя социальная сущность оказалась ассимилированной.

Барт: Ага, понятно.

Лиза: Как только этот выскочка приехал в город, ты утратил свою индивидуальность. Ты провалился сквозь трещины нашего общества быстрого обслуживания, срочных фотографий и моментальной овсяной каши.

Барт: И где же выход?

Лиза: Ну, у тебя появился шанс развить новую и лучшую индивидуальность. Могу посоветовать… стать добродушной тряпкой.

Барт: Звучит неплохо, сестренка. Просто скажи, что мне делать[105].

Индивидуальность Барта целиком основана на бунтарстве, противлении власти. Следовательно, когда власть исчезает, Барт теряет индивидуальность. Он уже не знает, кто или что он такое. Интересно, что Лиза мудро советует Барту развить новую индивидуальность «добродушной тряпки», став кем-то вроде святоши Неда Фландерса, об которого люди (подобные Гомеру) вытирают ноги. Барт, не зная, как этого добиться, хочет, чтобы Лиза дала ему четкие указания. Иначе говоря, Барт, отнюдь не являясь самопреодолевающим и самосозидающим ницшеанским идеалом (который активно формирует свой характер и создает новые ценности), опять-таки хочет самоопределиться реактивно, в ответ на действия других и через их посредничество — как Лизы, которая должна руководить им, так и тех, кто, по-видимому, будет вытирать о Барта ноги. В «сдерживающей среде» Барт — это антивласть; он делает все, что запрещают родители и учителя; в этом (и ни в чем другом) состоит его сущность. В отсутствие такой среды Барт запутывается и ищет посторонней помощи, чтобы определять и творить себя.

На самом деле Барт, возможно, олицетворяет опасность нашего положения в постницшеанском мире. То есть, согласно Ницше, мы должны выйти «за пределы добра и зла» и отринуть все свои метафизические утешения: Бога, рай, душу, нравственный порядок мира и т. д. Но, отказываясь от иного мира, от Царствия Небесного, мы рискуем соскользнуть в нигилизм: «Крайней формой нигилизма был бы тот взгляд, что всякое верование, всякое признание чего-либо за истинное неизбежно ложно, ибо вовсе не существует истинного мира»[106]. Далее он пишет: «Одна интерпретация погибла: но так как она считалась единственной интерпретацией, то нам и кажется ныне, будто нет никакого смысла в жизни вообще, будто все напрасно»[107]. Иными словами, как только мы отказываемся от идеи вечного и совершенного потустороннего и остаемся наедине с хаотичным потоком, возникает риск погружения в состояние равнодушного нигилизма, интеллектуальной и нравственной вседозволенности. С этим Ницше не столкнулся, хотя такая перспектива его ужасала. В его время мир Запада все еще был очень религиозным и обладал жесткими нравственными устоями. Следовательно, в действиях Ницше, в попрании традиции и осуждении церкви был здравый смысл (более того, это требовало большого мужества и дальновидности). Меньше всего Ницше хотел создать новую религию, еще одну вечную и абсолютную систему, так что, показав путь к освобождению подавленных побуждений, он мог лишь советовать своим читателям наделять свое существование смыслом, принимать хаос и превращать свою жизнь в произведение искусства.

Но что делать нам, оказавшимся под темным покровом нигилизма (если вы не уверены, что дело обстоит именно так, то поверьте мне на слово)? Есть тонкая размытая грань между проявлением собственных побуждений, осуждением и низвержением старых идолов ради поиска нового пути и ценностей, с одной стороны, и погружением в нигилизм, в интеллектуальную и нравственную вседозволенность, отсутствием серьезного отношения к чему бы то ни было на том основании, что не существует абсолютных ценностей и ничто не важно, — с другой. Барт — мальчишка в ярко-синих шортах — может олицетворять опасность нигилизма. У него нет (или почти нет) добродетелей, творческих порывов, он принял хаос существования, но не пытается придать ему форму и создать из него что-либо прекрасное; он принимает его и относится к нему в духе покорности. Ничто не имеет значения, так дадим волю желаниям и не будем ни в чем себе отказывать! Он отвергает, осуждает и оскорбляет не для того, чтобы низвергнуть прежних никчемных идолов, порочивших и отрицавших жизнь, а просто из-за отсутствия прочной индивидуальности, отсутствия какого-либо полноценного «я».

Комедия осознает самое себя

Да, как это ни печально, Барт, возможно, неотъемлемый элемент декадентства и нигилизма, которыми пропитана наша эпоха. В этой связи мы можем рассматривать его как своего рода предостережение: вот о чем предупреждал нас Ницше. Но не все так плохо. Пусть Барт — это не ницшеанский герой, а пример нигилистического упадка, «Симпсоны» в целом являются чем-то большим. Наши жизни и весь мир не менее хаотичны, чем во времена древних греков, и если, как говорит Ницше, их комедия была необходимым «художественным освобождением от отвращения, вызываемого нелепым»[108], то, пожалуй, «Симпсоны» могут служить той же цели. Как социальная сатира и комментарий к современному обществу, шоу нередко достигает поразительных высот. Зачастую оно поистине блестяще (говорю об этом без всякого сарказма). И достигается этот блеск изъятием нестройных элементов хаотичной американской жизни и их переработке, приданием им формы, стиля, превращением во что-то значимое, а порой и прекрасное. Пусть даже это всего лишь мультик.