2.12. Россия умерла, Америка умирает. (Шляпентох Д. Россия умерла, Америка умирает // Независимая газета.24 декабря 1994)
2.12. Россия умерла, Америка умирает.
(Шляпентох Д. Россия умерла, Америка умирает // Независимая газета.24 декабря 1994)
КАЖДЫЙ русский эмигрант входит в свою провинцию. Провинция неизбежна, как налоги и смерть.
Я в Париже! Я в Париже — это Карамзин, и сходное — у Герцена. Глаза ищут Каабу, Стену Плача. Собор Святого Петра, да и вот они: витрина какого-то очередного магазинчика, вернее, лавочки. Блондинки в черных, а брюнетки в белых чулках и какое-то барахло, а рядом сидит владелец.
Абдулла ибн Абдулла сидит на завалинке (поверьте мне, читатель, в Нью-Йорке есть завалинка, совершенно такая же, как в русской или арабской деревне) и в дремотном блаженстве, клюет носом. Ежели кто-то приближается неосмотрительно близко к его блондинкам в черных чулках и брюнеткам в белых, он лениво приоткрывает левый глаз и тявкает старой шавкой, отрывисто и глухо: «Welcom! Welcom!» По большому счету, он ничего не ждет от этого случайно вынырнувшего из толпы индивидуума. Он знает, что никому не нужны ни его блондинки, ни его брюнетки, ни его русокудрый атлет, который «Makes love from behind» толстозадой негритянке. Никому не нужны его гуттаперчевые супермены, жевательная резинка всех сортов, дешевая бижутерия, открытки с видами Нью-Йорка; его душа не здесь, а там: в желто-сером песке, в дымчато-газовой пыли, в приземистых домиках, колючих зарослях метровых кактусов, в пронзительном вскрике «Велик Аллах!», в великом Рамзесе, четвертое тысячелетие поражающем хеттов. Что держит его здесь? Доллары, но доллары — это тоже душа, ведь все-таки кто-то покупает в его лавке, иногда, в противном случае он просто не смог бы платить налоги.
Нет, никто не покупает блондинок и брюнеток, белокурый красавец ублажает свою негритянку уже не один год. Покупают плюшевых медвежат, гуттаперчевых суперменов и, чаще всего открытки с красным сердечком, небоскребами и надписью: "I love New York». Покупают, чтобы послать в другой американский город, из одной провинции в другую.
Америка — великая заокеанская провинция, страна постбруновского космоса, великого, гордого космического одиночества. Европеец, и даже, может быть, еще русский, живет в эпоху Птолемея. Он знает, что у космоса-страны есть центр-столица, а от нее иерархическими ступенями, эманациями божественного логоса ниспадают провинции, области и города маленькие, полувеликие и вовсе никому не нужные и неизвестные, так, никчемная, планетка-пылинка, где-то там на отшибе галактики. Если даже происходит разрыв и старый космос рушится, дробится, то лишь для того, чтобы каждая часть его сорганизовалась по-старому: новая столица, и так до самого основания «телесного низа», как отметил бы Бахтин.
Американец не знает этого иерархизированного космоса. Он изначально жил в бруновском космосе. В Америке никогда не было столицы в ее традиционно европейском смысле, как не было и социальной иерархии, феодально-задушевного (или криминального, что в сущности одно и то же) коллективизма. Америка дробно-индустриальна, где каждый индивидуум, территория, городишко есть самодовлеющий центр. Парадокс заключается в том, что изначально евклидова, ригористски-прямолинейная американская душа признала релятивное многообразие людского космоса.
Центром Америки, сердцевиной ее культуры является личность автономная, самодовлеющая, независимая. Это Америка и только Америка; Европа, даже породившая Америку Англия, того не знает, она слишком опутана, укутана старой феодально-корпоративной, социалистической ветошью; европейцу страшно и одиноко в этом бескрайнем, безграничном американском космосе, где нет ничего, только искрятся, мигая на невообразимых расстояниях, звезды и матово светятся белесые сгустки галактических островов. Европейцу страшно и одиноко, и даже если случается прижиться здесь, он летит к Земле, чтобы по окончании летнего отпуска снова возвратиться в свой космический корабль.
Американца не пугает этот космос, более того, он желает его, он смело вступает в пустоту (100 миллиардов световых лет направо и налево; хотя известно, что эти понятия в космосе относительны) и называет этот космос своим словом «private» — частный; но значение его глубже и означает оно то, что у каждого из нас должно быть «пространство», нечто личное, интимное, о чем не должен знать никто. А если уж больно невмоготу и хочется высказаться, то на это есть платные психоаналитики, которые, усадив вас в кресло, почистят ваше либидо, подтвердят что-нибудь в вашем суперэго, и вы перестанете вожделеть ваших длинноногих студенток, царапающих в голубеньких тетрадках ответ на вопрос номер один: в чем суть учения Маркса и чем большевики отличаются от меньшевиков. Я всегда задаю этот вопрос на экзамене и показываю учебный фильм, заказываемый заранее: «Учение, которое разделило мир»; там на экране катятся по брусчатке тягачи с красноносыми ракетами и чеканят шаг русокудрые молодцы. А по окончании фильма говорю всем: всего этого нет, все это сгинуло, и эта площадь — новый форум, Карнак или Фивы.
«Privacy» есть у всех: у младенца, ползающего в своем закутке, у малыша в своей комнатке, у малыша в своей комнатке, у взрослого и старика. Смерть, как половой акт, интимна и антисоборна: только я и Бог. Смерть — кульминация «privacy». Вы думаете, что Америка — эта страна длинноногих блондинок «крутых» бизнесменов, доллара и всяких машин и машинок? Вы ошибаетесь. Америка это страна тех, кто умеет умирать.
Американец умеет умирать. Он Катон, стоик. Римлянин, но без империи и республики. Да и дела нет ему до золоченого орла на национальном гербе, говорливых и сутяжных сенаторов, Капитолийского холма и города Вашингтона. Американец встречает смерть с улыбкой.
Америка умирает, улыбаясь, блестя вычищенными зубами. Лютер и суровый Кальвин с сжатыми губами оставили ее предкам веру в Бога и верчение столов. но даже те, кто не ходит в церковь (на углу почти каждой улицы даже самого маленького городка есть церковь и банк), гранитно тверды в своем Евклидовом видении мира.
Американская провинция умирает в одиночку. Кризис поразил всю страну, но сильнее всего — Калифорнию. Атлантом со вздыбившимися бугристыми мышцами держала ее экономику «силиконовая долина», промышленно-научный комплекс, становой хребет американской военной мощи. Солнечный штат содрогнулся от страшного удара. Кампусы престижных калифорнийских университетов, оплот марксизма-ленинизма-маоизма, понесли невосполнимые потери, бюджет урезали где-то на треть и многим обнажив зубы в знаменитой американской улыбке, показали на дверь. Марксисты калифорнийские и некалифорнийские сострадают погибшему социализму и торжеству российской реакции. Простой калифорниец помышляет о своей «job»; «job» — слово переводимое на русский как «работа», не отразит в своем славянском безразличии («работа не волк» и т.д. и т.п.) всей протестанской мистики этого слова. Это что-то вроде «Родина-мать зовет!» Вы, наверное, помните значение этого слова, мой читатель. Это было в далекие, почти легендарные времена, когда не все еще продавалось и была свободно в продаже килька (30 копеек кг., я это хорошо помню, как Жванецкий). Это слово вызывало трепетное чувство, и не только у Иванова. но доже (вы в это, конечно, не поверите) у некоторых Рабиновичей, когда кто-нибудь, приподнявшись с кресла и откинув жидкую прядь с руководящего лба, говорил сухо, но внятно: «Товарищ Рабинович, от этого зависит судьба Родины». И в этот момент Рабинович мог забыть, что он Рабинович, выпячиваясь и слегка задыхаясь от волнения говори: «Будет сделано, гражданин начальник». Это и есть «Job», без которой нет «privacy», независимости. Так вот этот «Job» ушел безвозвратно, что бы там ни обещал нынешний моложавый президент.
Президент отметил, что Америка была, есть и останется великой страной. Что американцы — самый производительный и вообще самый чудесный народ в мире, что капитализм (он же западная демократия и неотъемные права) наступает во всем мире и последний год был годом «великого перелома», окончательно похоронившим империю зла, а если и есть какая заминка в личной жизни конкретного американца, то это лишь «временные трудности».
А у кого их нет, этих «временных трудностей»? …Вы смотрите на телевизионный экран и сидите в своем кресле, вам чистят ваше либидо и подкручивают что-нибудь в вашем суперэго, и вы перестаете вожделеть места в Принстоне или Гарварде и зарплаты кинозвезды. О, как похожи «наши» на «ваших», а «ваши» на «наших», Мир на антимир, «скучно на свете, Господи».
Создатель умных точных ракет среднего и дальнего радиуса действия, глядя на черное звездное калифорнийское небо, думает вовсе не о Боге, вечности и смерти, а о том, как хорошо было раньше: тогда с каждой журнальной страницы смотрел на читателя громадный медведь с разинутой клыкастой пастью и маленькой кепочкой на макушке. Медведь напоминал не столько русского мишку, сколько американского гризли. Этот гризли раза в два больше своего евразийского собрата и раза в три, как где-то я читал, его злобное, а посему и охраняется американским законом. Объяснять ничего не нужно; все было ясно без слов: гризли намеривался изнасиловать западную демократию, испуганно притаившуюся в уголке. (Стройные ножки, шортики и сумочка с учебниками, перекинутая через плечо.) И вот нужно было соорудить как можно больше этих ракет, чтобы засадить этому гризли между глаз. И был «job», и было хорошо.
Глядя на небо, калифорниец думает о «job» и знает, что этому больше не бывать; от медведя отвалилась лапа и добрая треть туловища, клыки порядком прогнили, и случись даже, что, прекратив жалобный скулеж, он встанет на дыбы, — устрашит немногих. А поэтому не нужны будут умные ракеты и не будет «job». Никто не поможет штату Калифорния. Никто не поможет городу South Bend (Южный Изгиб), штат Индиана, где я живу. Никто не поможет мне. А поэтому, встречая свою деканшу (а я знаю, что деканша имеет на меня зуб), я говорю радостно «Хай!» Этот самый «хай» в буквальном переводе означает «привет», но смысл его гораздо шире. «У меня все отлично, и я бесконечно рад видеть вас». И деканша отвечает мне: «Хай!»
Я живу в маленьком городке, городке Среднего Запада, этот «средний запад» что-то вроде русской средней полосы; это сердце Америки или, можно сказать, самая американская Америка, кондово—сермяжно—кукурузно-пролетарская. Изредка я отправляюсь в Чикаго, он рядом, да и там самый, что плодит Нобелевских лауреатов по экономике и «чикагских мальчиков», наивных Аль Капоне перестроечных реформ. В воскресенье, субсидируемый городским бюджетом, транспорт замирает, а у меня нет машины, как и телевизора, кредитной карточки (это свидетельствует, что за долгие годы, проведенные в Америке, я не вписался в американскую жизнь). Можно взять такси, но я перевожу стоимость проезда в рубли, ужасаюсь, вспоминаю о невыплаченных студенческих долгах, декане и иду пешком. Через весь город. Я прохожу центр (суд со статуей Свободы, точной копией нью-йорской, тюрьма, рядом с судом, мэрия и памятник северянам, погибшим в «той гражданской») и прихожу на станцию. Там маленький зал ожидания, где можно купить в автомате кофе и что-то вроде соленого бублика; я бросаю двадцатипятицентовики в утробу автомата и получаю кофе и пакет с бубликами. Со стены на меня смотрят портреты отцов-основателей, первопроходцев Индианщины с суровыми лицами и длинными хасидскими бородами. Насладившись бубликами, я выхожу на перрон и смотрю на полотно. Проходят поезда, иногда с новенькими машинами; я на границе Мичигана, с его Детройтом, автомобильным сердцем Америки, я провожаю эти машины глазами. Я знаю, что все они обречены.
Солнце восходит на востоке, и я вижу миллионы «Тоет», созревших в икринках где-нибудь под Токио, они спешат на страшный, невидимый бой, рассекая евразийскую равнину отточенным монгольским клином: панмонголизм — то слово дико. Нет, оно не ласкает мне слух. «Так высылайте ж к нам, витии своих озлобленных сынов…» Россия не окажет им сопротивления. Ее полки рассыпятся, разбегутся от первого удара и, оскалив зубы в вежливой улыбке, нукер из Мицубиси подтолкнет великого князя Московского острием компьютерного диска к ногам властелина. И великий князь, упав, распластавшись перед ним, получит в подарок шариковую авторучку и ярлык на Курильское княжение.
Фыркая от похоти и предчувствия боя, катафрактарии, плюхнутся в Атлантический океан; орды Хубилая цунами пойдут не с запада на восток, а с востока на запад. Где-нибудь под Калифорнией или Мичиганом их встретят отборные полки, встанут в ряд, закованные в лучшую компьютерную броню американских компаний.
Сначала в атаку пойдет текстиль, но его отобьют потогонные мастерские Нью-Йорка, а вдогонку, рассыпая по дороге смертоносный груз по фермам Европы, посыпятся на рисовые поля Хоккайдо кукуруза Lowa и картофель Idaho. А сверху американский летчик будет видеть, как в адских языках пламени, в сухих лепестках сушеного картофеля корчится соломенное золото фанз и истекают белым вином виноградники Прованса. А напоследок откроется чрево бесчисленных складов, чтобы засыпать горами сыра и сухого молока.
Но это будет лишь начало боя, потому что трубит рожок и, сомкнув ряды, тяжело и мерно пойдут в атаку компьютеры; это будет страшная сеча, и будет стоять насмерть силиконовая долина, но заброшенные в тыл мобильные полки карманных калькуляторов и электронных часов расстроят американские ряды, и тысячи, сотни тысяч, миллионы калифорнийцев встанут у окошек бирж труда.
Кольцо сомкнется, захлестнется петлей на черно-пролетарской шее Детройта, но угрюмо будет стоять в каре, гаечные ключи и отвертки в потных руках. «Старая гвардия», она помнит Ваграм и «солнце Аустерлица» и на предложение сдаться отвечает глухо, но внятно: "Fuck you! I need my job!»
И полки калькуляторов остановятся, смущенно и трепетно, ибо им покажется, что император снова надел свои «итальянские сапоги», но тут снова протрубит рожок, завизжат миллионы сигналов, и новенькие, выкатившиеся из чрева кораблей, «тоеты» пойдут в атаку с фронта, тыла и флангов. А за ними, помня унижения, покатятся союзные «Вольво» и «Фольксвагены», посыпятся сверху сыры Лангедока и немецкие окорока. А затем в прорыв напалмом польется русская водка из вассального нижегородского княжества, и девочки с Арбата (блондинки в черных, а брюнетки в белых чулочках), визжа, пойдут на приступ Лас-Вегаса.
Пощады не будет никому. И везде — на корпусах машин, на куриных ножках, на ягодицах девочек — будет светиться Валтасаровым клеймо : «Made in Japan». Ржавые, никем не убранные черепа кабин покроют равнину от Калифорнии до Новой Англии.
Я сижу в своем офисе, дверь открыта. Я должен быть доступен для масс и, если ко мне пожаловала студентка, всем должно быть видно, что я ничего себе не позволяю. Студентки и студенты приходят редко, кроме одной. Это японка. Она забрела в кукурузную провинцию, глухой тыл врага, чтобы обучится его языку и узнать его секреты. Она слегка склоняет почтительно голову в традиционном японском поклоне (ей не привились демократические традиции и права большинства ) и включает магнитофон «Made in Japan, и начинает слушать о том, что такое «революция сверху и сталинизм. Я говорю ей, доверительно и авторитетно, как азиат азиату, что Он был жестокий властитель, создатель великой евразийской империи, которой нет. Мигает красная лампочка магнитофона, и я смотрю в её послушные агатовые глаза. Прощаясь, она спрашивает: А экзамен будет как раньше ? Ага. Три вопроса на выбор и краткий ответ на несколько маленьких вопросиков.
Россия умерла. Америка умирает. Ещё в прошлом веке Токвиль, побывший в Америке совсем немного, а в России вовсе не бывавший, заметил, что будущее принадлежит двум этим странам. И оказался прав. Они срослись в смертельной вражде, насильник и насилуемый. Две сверхдержавы злобно топорщили термоядерные фалосы. Смерть одного оказалась смертью другого. Америка просто не осознала ещё этого. Америка умрёт, Россия умерла, но они встретят смерть по-разному.
Россия не верит, что время молодости и силы прошло, что морщины смяли лицо и обвисло кожа, что она уже не самая обольстительная и привлекательная и народы мира не оборачиваются, когда она проходит по одной шестой части суши на высоких каблучках. Она не поверит зеркалу и начнёт мазаться и краситься Федоровыми, Бердяевыми, а то и просто Кашпировскими и ждать жениха с Запада. (Так, кажется утверждал Бердяев ? ). И пустится во все тяжкие с юными и не очень юными эфебами. И жених придет. Моложавый, весёлый, с честным открытым лицом. Он будет вежливым и обходительным, будет поить валютным кофе и потчевать солёными сухариками и не тащить сразу на койку, как пьяненькие дядечки из ближнего зарубежья. Он приведёт её на смотрины, в кафе-конгресс. Она наденет по этому случаю самую лучшую и самую короткую юбочку и скажет господам. что при манишках и галстуках, что она всегда принадлежала Западу, что бы там не говорили злопыхатели. И господа в галстуках одобрительно загудят и одарят её аплодисментами. Местная пресса отметит, что аплодировали не раз. А затем они (она и жених) придут к ней домой. Она добудет свечи. Ведь кажется, так это происходит на Западе ? Она побежит на рынок и купит за последние гроши мясо, овощи и вино и зажжет свечи (Предварительно она, конечно, отключит телефон, чтобы, не дай Бог, не звякнул кто-нибудь из знакомых эфебов или, упаси Боже, кто-нибудь из ближнего зарубежья ). Они откушают мясо и пригубят вино, а затем она сядет на кровать. Господин подсядет к ней и возьмет ее за руку, и ее глаза загорятся. Он скажет ей, что она ему очень нравится и он хотел бы создать семью, а еще его интересуют безделушки, которые, он знает, лежат в комоде. Она принесет их, фамильные драгоценности, всякие там ракетки и бомбочки и скажет ему, что собирали их еще дедушка Брежнев и прадедушка Сталин и это, в общем, все то, что у нее осталось. Жених с Запада возьмет эти безделушки, подержит, посмотрит на свет, попробует на зуб. Многое подгнило, проржавело за семь эпических лет, но еще отличные вещицы старой имперской пробы. И глаза его загорятся, и он скажет, что вовсе ей они не нужны, потому что они вскорости поженятся, и он введет ее в европейский дом, а затем он наклонится к ней и нежно поцелует ее в губы. Губы ее приоткроются, она тяжело задышит и откинется на подушку в ожидании того, что торопливые и дрожащие от волнения пальцы начнут расстегивать крахмальную кофточку или сразу полезут под юбку, как поступали знакомые эфебы из дальнего зарубежья. (Готовясь к этому важному событию она раздобыла трусики с клеймом из дальнего зарубежья и надела черные чулочки.) Но жених с Запада, отпрянув и поправив галстук, скажет, что она, конечно, ему очень нравится, но он уважает ее как человека, как личность и вовсе не видит в ней только «sexual object». Это, значит, когда на женщину смотрят не как на личность, а как на предмет для удовлетворения мужской похоти. С этим на Западе строго.
А не могла ли она, между прочим, подписать вот тут. Она, конечно, подписывает, и из тени откуда-то появляется нотариус, который все это заверяет. А потом все эти безделушки исчезнут в его кармане. Он поцелует ее еще раз в полуоткрытые губы нежно и трепетно и уйдет, пообещав позвонить вскорости и увезти в европейский дом.
Но он не позвонит ни через день, ни через год. И она напишет письмо, что всегда принадлежала Западу, и жить без него не может. Со времен Котошихина и Курбского. И он, во время визита в Москву, обещал брак-союз и столько-то сотен миллиардов. И европейский дом. А кроме того, что случилось с теми брелочками и кулончиками, то есть ракетками и бомбочками?
Через некоторое время она получит письмо. Вежливое и заказное. В нем сообщит, что бомбочки были отданы безвозмездно и безвозвратно. На это есть международные соглашения, подписанные и утвержденные. Что же касается обещания жениться, то тут он желает сообщить следующее. Во-первых, в интимных отношениях с ней он не состоял, а поцеловал ее чисто по-дружески. Она на этом сама настояла. Так что никаких обвинений в «sexual harassment» он не принимает. (Она долго будет искать это словосочетание в словаре, но так и не найдет его, и его значение останется для нее загадкой.) Что касается брака, то он вернее — не он, а всякие разведывательные службы, навели справки и выяснили следующее. Глубокоуважаемая госпожа вступала в многочисленные и беспорядочные связи с представителями ближнего и дальнего зарубежья. И каждому сообщала, что любит его безмерно и что он вообще у нее первый. А затем (и это тоже сообщили разведывательные ведомства) попросила значительную сумму в СКВ у некоего иностранного господина ( имя господина не сообщается по дипломатическим соображениям) на закупку хлеба для старенькой мамы ( полученные деньги, однако, были пропиты в баре и частично переведены в швейцарский банк). А деньги были народные, то есть — налогоплательщиков. Все это свидетельствует о том, что уважаемая госпожа несерьезно подходит ко взятым на себя обязательствам. А с этим на Западе строго.
Что касается европейского дома, то он, вообще, в него вхож, но у него есть сильное желание из него выйти, так как хозяева особого гостеприимства не проявляют. А про азиатский дом и говорить не приходится. Об этом она сама, наверное, хорошо знает из газеты «Еще»; он ее видел на столе ее кухни. Так, что ничем он ей помочь не может. Но ежели есть желание купить зерно, кукурузу и сыры, то тут нет никаких проблем. Оплатить все можно валютой, золотом или нефтью. Честь имею, искренне ваш и т.д. и т.п.
И она поймет, что ее обманули, провели. Она пойдет к зеркалу и посмотрит на обвисший подбородок, груди и ноги в синих прожилках и заревет. И слезы потекут по щекам. И будут разводы. Из Бердяева, Федорова и Кашпировского. А затем пролистает плохой перевод ефрейтора Шикльгрубера и пойдет скандалить по ближнему и ближне-дальнему зарубежью.
И случится то, что должно было с неизбежностью случиться. Ее принесут и положат на кровать, руки будут безвольно болтаться. Явится доктор «из ООН», засвидетельствует причину смерти. Была потасовка. Немножко ядерная. (Несколько бомбочек упали за комод и посему избежали карманов жениха с Запада). Немного химическая. Немного экологическая. А в целом и в основном потерпевшая и представители ближнего зарубежья били друг дружку по голове пустыми бутылками и обзывали, как свидетельствует оказавшийся поблизости представитель иностранно-нейтральной державы со знанием русского языка, нехорошими, прилично не переводимыми словами. Он также сообщит, что первоначально все выглядело идиллически и потерпевшая обнималась с представителями ближайшего зарубежья, вспоминала, что еще совсем недавно они были одной дружной советской семьей. И пили водку. И плакали. И целовались взасос. Следственная комиссия также обнаружит, что на потерпевшей были трусики из дальнего зарубежья и черные чулочки, надеваемые по особо торжественным. Но потом, сообщит эксперт, сказала она что-то такое нехорошее, и собутыльники нахмурились. А потом…потом началось такое, от чего заходили ходуном стены европейского дома и из верхних этажей стали выпрыгивать в одном белье (а иногда и без белья) вопящие благим матом жители. А когда к месту происшествия прибыли голубые, зеленые и прочие каски, все уже было кончено. Жители ближнего зарубежья ретировались по национальным квартирам, волоча за собой убитых и раненых. А она лежала одна. Череп проломлен, лицо — сплошной синий подтек, а все кругом залито блевотиной и кровью. В том числе черные чулочки и трусики.
Будет вызван доктор. Он и ощупает пульс, а затем приедет господин со счетчиком, счетчик сразу зашкалит. Ее положат в свинцовый гроб, купленный за ООНовский счет, и будут похороны.
На них придёт жених с Запада с японской женой. Он будет по-прежнему поджар, строен и будет улыбаться своей знаменитой улыбкой. На нём будет чёрный костюм и черный галстук. И он скажет, что она вообще была — хороший человек. Только вот несколько безалаберна и импульсивна. И жаль, что умерла, потому что больше не будет покупать зерно и сыр. А это обидно. И смахнёт скупую слезу с мужественного англосаксонского лица. Прибудут и граждане из европейского дома, слегка оправившись от недавнего испуга, сообщат, что она, в общем, была хорошей женщиной и давно уже присутствовала в европейском доме незримо, духовно. И процитируют Бердяева и Фёдорова. А после похорон соберутся на конференцию, где калифорнийская лесбиянка прочтёт доклад об оргаистическом элементе в русской душе. И издадут доклады в престижном издательстве. Под занавес притащится небрежно одетый малый с крестом на шее.(Следствие установит, что это был её сын от первого брака и что именно он передал ей тот скверный перевод Шикльгрубера, от которого и пошла вся беда.) Малый посмотрит на жениха с Запада, ткнёт перстнём и скажет: «Пророки пророчествовали, поэты писали стихи, рыцари дрались на турнирах…эх !» И выругается слёзы потекут по небритым щекам.
Жених с Запада не поймет причём тут пророки и поэты и откуда вообще эта цитата. И осудит его за то, что явился на похороны матери в таком затрапезном виде. А затем посадят на могиле экологически чистую берёзку. И разойдутся и забудут.
Россия умерла. Америка умрёт. И случится это так. Америка — женщина поджарая, стройно-жилистая. По утрам она бегает миль десять, чтобы не потерять форму. И питается зелёным салатиком. Без соли. И без жира. Потому что и соль, и жир вредны. У неё, как у всякой нормальной женщины, месячные: подъём, спад, экономическая кривая то вверх, то вниз. Ничего серьёзного в целом и в основном гармония невозможна. Это популярно изложил известный Фукуяма в своей не менее известной статье.
Должен быть спад, и должен быть подъём, в общем цикл. Но когда-то случится то, что должно было случится: будет спад без подъёма. И она пойдёт к врачу, вернее поедет, потому что в Америке не ходят, а ездят и бегают. Бежать к врачу неприлично. Она приедет на машине, записавшись на приём. Уютный коттедж, подстриженная травка. Доктор сухой, поджарый, знаменитая, честная американская улыбка. Первым делом справится есть ли страховка. Потому что без страховки никак нельзя. Бесплатная медицинская помощь — это социализм, а он, сами знаете, наделал каких делов. Страховка есть. А ещё нужно подписать здесь и там, это, знаете, на тот случай, если что-то с вами случится. А затем он её ощупает : промышленность, образование и т.п. И скажет: тут уплотнение, тут утолщение, здесь старые болячки, описанные стариком Марксом в его книге «Das Kapital», работа не менее известная чем статья господина Фукуямы. А вот уж совсем странно-удивительно, как сказал бы Владимир Ильич, «странно и чудовищно», совсем социалистические болячки. Никогда бы не поверил, что таковые могут здесь появиться, но факт есть факт: брежневизм в сочетании с чисто социалистическим, чисто русским раздолбайством. Никак не ожидал, что оно привьётся здесь на англосаксонской, буржуазной почве. Но, как говорил Владимир Ильич, не помню, правда где, факты упрямая вещь, взятая в совокупности.
Доктор сядет за стол и откроет блокнот. Чем вы, глубокоуважаемая госпожа, занимались в последние лет двадцать?
Как чем ?! Её глаза загорятся. Мы боролись за справедливость. Вы знаете, что кругом засели эти «male chauvinist pig», эти самые мужики, которые смотрят на нас, баб, исключительно как на «sexual object» и оттирают от важных хорошо оплачиваемых работ.
И мы вели борьбу. И сейчас у нас уже бабы в Гарварде и Принстоне. И будут продолжать борьбу, потому что нас, баб, там еще мало. Должны быть две-три бабы, и педерасты должны быть представлены, их, педерастов и лесбиянок, очень мало, недопустимо мало. Особенно черных педерастов и черных лесбиянок. Укажите мне хоть на одну известную черную лесбиянку в Гарварде?
Доктор будет смотреть на нее участливо. Ему будет жаль ее, потому что она, в общем, была хорошей женщиной. Потом он снова ощупает ее промышленность, образование и иные важные части тела и скажет, тут утолщения, а тут уплотнения, вообще рак и неизлечимо. Ничем помочь нельзя — в Америке принято говорить больным правду и улыбаться честной, прямой — знаменитой американской улыбкой.
А затем он попросит ее подписать тут и здесь, чтобы в случае смерти никаких финансовых претензий не было, а затем предложит ей очень дешевое место на кладбище и очень надежного и очень недорогого адвоката, эти советы не входят в круг его прямых обязанностей и страховкой не покрываются, и советы эти он дает просто так, как человек человеку.
Она уедет от него на машине и приедет домой. В обычную средне-стандартную американскую квартиру с одной спальней. И будет все как у людей: специальный велосипед для упражнений, телевизор и пакет с сухим картофелем на столе. Есть и полочка с книгами и журналами. Один журнал об оральном и анальном сексе и объяснения, какой из них полезен, а какой опасен для здоровья. Книжка о не очень вкусной, но здоровой пище с описанием салатиков и винегретов. Книга о том, как спасать крапчатую сову, джунгли Амазонки и латать озоновые дырки. Книга о том, как за два дня похудеть наполовину. А в самом дальнем углу будет стоять Библия, та самая книга, которую она любила читать в ранней своей юности. Она откроет ее и еще раз узнает, что когда-то и зачем то Авраам родил Исаака Иакова и т.д. А затем она ляжет на диван и умрет. И явится похоронная команда и несколько джентльменов азиатской наружности. И ее похоронят. А на могиле посадят экологически чистую березку.
И две великие нации лягут в землю. Вместе с другими великими и не очень великими нациями. А Земля, крошечная, заштатная, провинциальная пластинка будет носиться туда-сюда. Вовсе не потому, что есть здесь какая цель, а просто так. Таков закон природы.
А каков вывод? Да будь здоров, по возможности счастлив, мой читатель. И не верь никому. Ни «нашим», ни «вашим». Ведь папе, маме, ну еще жене, если есть и если любит.