Утопическая литература и политический роман
Утопическая литература и политический роман
Было бы неправильно свести эту литературу к апологии современности. Ее приемы позволяли ей заглядывать и в грядущее: дифирамб А. Сумарокова (1717 — 1777) рисует будущие богатства России, которые заставят побледнеть весь остальной мир, степи, превращенные в пашни, города, выросшие в пустынях, науки, процветающие в стране вечных снегов[39]. С другой стороны, хвале часто сопутствует подспудная критика: панегирист наставляет государя, предлагая ему взглянуть в идеальное «зерцало». У панегиризма есть, как правило, обратная сторона. Классицизм примирил религиозный и рационалистический, идеалистический и скептический дискурсы, распределив их между разными жанрами. Опыт Сумарокова может служить примером в этой области. Сумароков ввел в русскую поэзию «вздорные оды». Он приветствует возвращение Астреи и меланхолически спрашивает, существовал ли вообще когда-нибудь золотой век, прославляет достоинства России и не перестает, вместе с Экклезиастом, повторять, что все в мире лишь суета. В одном и том же аллегорическом спектакле чередуются «хор к золотому веку» и «хор ко превратному свету», где отрицательные определения идеального общества напоминают читателю о реальности рабства и разврата. Защитник знати Сумароков в рассказе Сон. Счастливое общество дает картину общества, основанного на естественном законе, который устанавливает равноправие для всех: крестьянин может получить те же почести и должности, что и дворянин. Этот «Сон», предшественник целой серии снов в русской литературе, можно рассматривать как настоящую утопию, если бы не его краткость и финал, подчеркивающий его сказочность.
Через несколько лет проблематика идеального государства развивается в более емкой форме: Ф. Эмин (1735–1770) со своими Приключениями Фемистокла (1763) к Херасков со своим «Нумой» ставят новые вехи в истории русского романа вообще и политического романа в частности.
Образцы для этих романов — те же, древние, которыми вдохновляется весь Век Просвещения (Платон, ксенофонтовская Киропедия, плутарховские жизнеописания великих законодателей — Солона, Ликурга, Нумы). Избрав своим героем последнего и в этом опередив Флориана, чей Нума Помпилий, весьма популярный на Западе, появится в России только в 1781 году, Херасков показывает, до какой степени русским писателям удавалось не отстать от моды. У них были и другие образцы для подражания: более или менее современные авторы, от Барклая до французских философов. Сама Екатерина приложила руку к переводу Велизария Мармонтеля. Мода на Staatsroman продолжалась до конца века: это была самая переводимая литература[40].
Фенелоновские Приключения Телемаха были особо популярны. Эта книга, ходившая в рукописях с 20-х годов XVIII века, была переведена, по крайней мере, семь и переиздана около двадцати раз (треть переизданий приходится на начало XIX века, не считая многочисленных переложений для оперы и театра). На этот успех повлияли разные факторы, и прежде всего совершенство прозы, ее удивительное равновесие, прозрачность, в сравнении, например, с «Аргенидой», перегруженной мелодраматическими эффектами. Строгий стиль «Приключений», их темы (просвещенный правитель, воспитание, естественное право, справедливость) привлекали классицистов, равно как и две представленные в этом произведении утопические модели: буколический «примитивизм» Бетики и патриархальная «эвномия» Крита и Салента. Тредиаковский, автор Тилемахиды (1766), считал, что Фенелон выше Гомера, поскольку к поэтической силе последнего он прибавил философскую мощь Пифагора. Критик деспотизма, руссоист и физиократ, Фенелон (с его традиционализмом и мистическим квиетизмом) был в то же время противовесом философии Просвещения. Его персонажи близки масонским героям: Антиной «показывает железному веку великодушие и невинность века золотого», правители Идоменей и Телемах ищут истину и достигают благодати путем проб и ошибок. Масоны канонизировали формулу Фенелона и его учеников, таких как Рамсей или Террасон.
Эмин первым воспользовался этой формулой, рассказывая о путешествии по Греции и Персии Фемистокла и его юного сына Неокла, преследуемых Афиной. Рассуждения о законности и справедливости, разбитые на диалоги и пересыпанные уроками военного искусства или этнографическими наблюдениями (в данном случае — самого автора, бывшего турецкого подданного), составляют довольно пестрое целое. Традиционный морализм перемешивается с новыми идеями (текст переполнен скрытыми цитатами из Руссо и Кондильяка), социальный радикализм — с осмотрительностью «смиреннейшего и преданнейшего раба Ее Величества», как подписывает Эмин свое предисловие. Книга написана в подражание Фенелону, но ей не хватает энергии, никакая высшая цель не обогащает драматическим напряжением путешествие молодого принца и его наставника.
Херасков, наоборот, строит свои романы Кадм и Гармония (1786) и Полидор, сын Кадма и Гармонии (1794) как поиски инициации. Мистический элемент (воплощением которого в «Нуме» была нимфа Эгерия) и эзотерическийй символизм этих романов обусловливают их сюжет, образность и характеры персонажей. Кадм, мифологический герой и принц-изгнанник (как фенелоновский Идоменей) должен выбраться из плена, чтобы найти свою жену (Гармонию; так называлась московская ложа) и вернуть себе трон. В то же время его путь удел внутреннего человека, «Адама Кадмона» Каббалы. Полидор идет похожим, но еще более мистическим путем (анализ масонского аспекта этих сочинений см в: Baehr 1992).
«Квазиутопический», фенелоновский образ мыслей Хераскова остается близок «салентской» модели, уже использованной им в «Нуме». Не приносит сюрпризов и ретро перспективный утопизм. Сам Тиресий предрекает славянам великое будущее: они укрепятся на Севере. Кадмос решает закончить свои дни в идиллической земле славян, уже преданных единому Богу (в окружении языческих племен), и управляемой патриархальным правительством, [Херасков 1786, 287 — 297]. Новаторство Хераскова в другом. «Остров философов» в «Кадмосе», остров Терсита в «Полидоре» — две республики, организованные в соответствии с идеалами Просвещения Там царит беспорядок, война всех против всех, нищета — естественное следствие демократического режима. В отличие от тиранов или развращенной знати, служителей зла, основатели этих республик преследовали добрые цели Но динамика их утопии неподвластна им и все искажает (как у пресловутых Троглодитов Монтескье). В эпизоде, замечательно проанализированном Ж. Брейаром [Breuillard 1984] Полидор, на пути к счастливому острову Крисеи, падает на другой остров, принявший облик последнего. На самом деле этот остров — замаскированное гармонией красотой место инфантилизации и отчуждения личности, подпавшей под власть деспота.
Херасков, вслед за масонами, выступает против идей рационализма и эгалитаризма. Задолго до Французской революции масоны предвещали «бедное и гнилое царство мира сего, царство демократическое разнообразных страстей и пороков», по выражению масона 3. Карнеева [Вернадский, 192], и предсказывали печальный удел общества, которое попробует реализовать эти идеи[41].
Сконструировать мир, имеющий черты утопии, еще не значит предложить проект лучшего общества. Такая конструкция может служить иллюстрацией социальных идей, как в том случае, когда нам предлагают вообразить страну, все жители которой будут Сократами, правителями или истопниками, чтобы согласиться с необходимостью образования и уважения к человеку, независимо от его положения [Сумароков 1787, VI, 240]. Херасков использовал эту конструкцию в целях критики: она позволила ему создать абрис нового литературного жанра, связанного с великой традицией Аристофана Карикатурная, превратная утопия, утопия-обманка — вот отправные точки современной антиутопии.
Пример конструкции другого рода — в Новейшем путешествии (1784) В. Лёвшина (1746 — 1826). Его рассказ раздвоен, землянин отправляется на Луну и обнаруживает там совершенное общество, в то время как житель Луны посещает Землю и возвращается напуганный земными обычаями, но воодушевленный ходом дел в екатерининской России. Лунное общество совмещает модель Бетики с сентименталистским идеалом. Оно напоминает Офирию Щербатова своим этическим утилитаризмом и аппаратом нравственного принуждения, усиленным административными мерами (самая суровая — изгнание непокорных на темную сторону Луны, населенную дикарями). Лунный закон запрещает все «бесполезные науки» и наказывает любопытных, стремящихся проникнуть в тайны природы. Тем не менее «Путешествие» включает курс астрономии и механики, написанный в приподнятом тоне. Антинаучная установка селенитов расшатывает связность этого «фрагмента утопии» [Breuillard, 123]. Мы можем рассматривать этот подчеркнутый примитивизм как гиперболу, позволяющую благосклонно проверить руссоистскую гипотезу.
Отделенная от непосредственных утопистских намерений, «утопизация» становится мысленным опытом, гиперболой или иной фигурой, посылкой силлогизма, введением к абсурду. Не только некоторые сказки, «восточные истории» или другие аллегории прибегают к этому инструментарию, но и романы со структурой, отличающейся от схемы, о которой мы говорили.
Такова сказка, написанная подругой Екатерины и президентом Академии Наук княгиней Дашковой (под псевдонимом «Некая Россиянка»). В этой сказке повествуется, в частности, о жизни «Зельтов» (может быть, кельтов — предков славян?). Они равны между собой, не знают частной собственности, учреждений, оружия и сельского хозяйства — сама природа заботится об их пропитании [Дашкова, 35 — 37]. Несмотря на руссоистский образ людей в естественном состоянии, несколько отличающийся от обычных изображений «монархического» золотого века, этот эпизод не утопия, а интеллектуальный ориентир для истории другой страны, ставшей цивилизованной и счастливой благодаря «иноземной принцессе» (т. е. Екатерине).
Привычную патриархальную картину мы находим в романе П. Львова Российская Памела (1789). Бегло обрисованный в нем остров счастья привлекает внимание деталью: все его обитатели живут под одной крышей, «их город — один дом, очень длинный». Перед нами будущий фаланстер, смелая идея, не получившая развития в то время. Оригинальность романа, стремящегося «русифицировать» Новую Элоизу, — в выборе сельской обстановки и сельских персонажей, а также — в описании имения, в котором отношения между помещиками и крестьянами напоминают гармонию чувств, царящую на Кларене, счастливом острове Руссо.
Что касается знаменитого «проекта будущего», включенного в «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, он хорошо иллюстрирует нашу идею. Далекий от желания рассуждать об организации идеального общества, Радищев только в общих чертах касается идеи парламентаризма и, может быть, демократии; его задача — показать в перспективе тот исторический тупик, в который попала рабовладельческая Россия (его видение будущего яснее представлено в поэмах «Осьмнадцатое столетие» и «Песнь историческая»).
В 1793 году в свет выходит Арфаксад. Халдейская повесть, роман П. Захарьина (1750 — 1800), бедного провинциального однодворца. Интрига этого романа — «гомеровская» распря между добрыми князьями, среди которых Арфаксад, и мятежниками Ваалом и Аввадоном. В отличие от своего соратника, жаждущего власти, Аввадон воюет за идею. Он провозглашает: «Свобода моя (…) всегда со мною, и никакими узами сомкнута быть не может». И уточняет: «Истинная свобода состоит в безбоязненном и незазорном произведении своих желаний, за которые бы не было нужды страшиться; ни людских уреканий, ни внутренних терзаний совести» [Захарьин, IV, 269 — 270]. Аввадон — дух смерти, чье имя будет прославлено в Мастере и Маргарите М. Булгакова несомненно, первый анархист в русской литературе. В одном из эпизодов романа описывается община, живущая вокруг Храма, посвященного Высшему Существу. Этот набросок эзотерической утопии открывает нам частицу великого знания: «Мы сотворены помощниками родотворной природе; чрез нас грубые ея начала усовершенствовавшись делаются прочными, изящными и блистательными (…) Без трудолюбивой руки рудокопа железо, медь, сребро и злато в грубых недрах земли ни что иное есть, как одна пыль и грязь» [ibid., II, 61].
Несмотря на несколько вспышек оригинальности «Арфаксад» тонет в заимствованиях и ссылках. В конце 1770-х годов Сумароков сочинил маленький рассказ Сон (как тот, о котором мы уже говорили) о посещении им совершенного государства на Луне. Сумароков не может подробно описать это государство: бумага и издание слишком дороги[42]. Утопический топос уже становится объектом пародии. Спустя десятилетие он превратится в клише, которым злоупотребляют Staatsroman, приключенческий роман, панегирическая, аллегорическая, паренетическая и пасторальная литература.
XVIII век в одно и то же время увлекает и разочаровывает историка утопии. Увлекает, потому что утопизмом отмечена вся русская культура этого времени. Разочаровывает, потому что, несмотря на вроде бы благоприятные условия, этот век не произвел на свет сочинений, которые можно было бы поставить рядом с великими западными утопиями. Кроме зависимости от государственного утопизма есть, на наш взгляд, еще две важных причины, по которым утопия XVIII века в России не приобрела специфической формы и, следовательно, не смогла свободно развиться в рамках «утопизирующих» жанров.
Первая — столкновение разных моделей, которые русские утописты пытаются ассимилировать. Эти модели мешают им создать свою самодостаточную картину будущего. Мы признали интеллектуальным опытом противоречия, обнаруженные у Лёвшина. Гораздо сложнее сделать это в отношении «Фемистокла», где Эмин превозносит науки, осуждает их пустоту [Эмин 1781, 38] и вновь пускается в долгие рассуждения о геологии, физике, психологии. Когда можно верить Захарьину: когда он рисует картину первобытного человечества розовыми красками или черными — в соответствии с идеями Руссо или Гоббса, и все это на протяжении каких-то ста страниц [Захарьин, I, 23; II, 48–51]? Русская история рассматривается одновременно как круг (с неизбежным возвращением к былому блеску), как восхождение, согласно формуле прогресса (каждая следующая русская победа, каждое следующее царствование прибавляют славу России) и как воплощение эсхатологических чаяний (череда апофеозов, приготовляющая последний апофеоз в будущем). В этом — причины многостороннего конфликта между двумя идеалами: «мессианским» (Москва Третий Рим) и «миссионистским»[43] (Четвертое Царство). Этот конфликт затуманивает видение исторического процесса, в свою очередь отягощенное борьбой разных моделей. Лишь некоторым писателям удается рассеять этот туман. Что же касается упадка «утопизирующих» жанров в конце XVIII века, он связан с общим упадком классицизма и его жанровой системы. Мор был переведен слишком поздно (1789, 1790), чтобы послужить образцом для подражания в полной мере.
На этом этапе важная роль досталась Н. Карамзину (1766–1826). Свидетель революционного хаоса во Франции, с подозрением относившийся к «химерам», он продолжал использовать старые утопистские ораторские приемы в своих похвалах Александру I. При этом Карамзин сочинял идиллии, создал неоклассическую «квазиутопию» Афинская жизнь (1793) и совершил переворот в паренетическом жанре своим Фролом Силиным, благодетельным человеком (1791), историей крестьянина (человека из народа!), который помог своей деревне пережить голод.
Преемственность и обновление: эта формула применима ко всей первой четверти XIX века.