Утопии диссидентов
Утопии диссидентов
Хождение литературы, избегающей цензурного контроля и «официальных каналов», имело в России особое значение со времен раскола XVII века. Количество такой литературы возросло в XIX веке в результате политических волнений и появления свободных издательств за границей. Однако после дела Пастернака (1958), процессов над Бродским (1964) и над Синявским и Даниэлем (1966) самиздат и неофициальное распространение литературы приобретает в СССР исключительные масштабы. Сегодня значительно труднее написать историю подпольной литературы, чем десять лет назад. «Поднявшись на поверхность» она смешалась с постперестроечными течениями, со старыми и новыми произведениями авторов «третьей эмиграции». Последние исследования «метаутопической» [Clowes] или «антиутопической» [Lanin] литературы отражают эту ситуацию. Смешиваются три литературных поля, разделенные временем, пространством и условиями формирования: новая литература, литература новой эмиграции, самиздатская литература 60 — 80-х годов. Это смешение методологически обосновывается присущей всем им общей идеологией и поэтикой (антимарксизм, антиутопизм, антисоцреализм). Однако в историко-литературном плане это смешение не рассматривается, что сказывается и на анализе текстов. В рамках нашего труда мы не можем детально разработать эту проблематику: ей должны заняться будущие исследователи.
Фантастическая литература, благодатная почва для антиутопии, становится полем битвы против всех догм. Не случайно первыми подпольными писателями, получившими международное признание, были А. Синявский (Абрам Терц) и Ю. Даниэль (Николай Аржак), авторы фантастических сатир с уклоном в антиутопию. Подавляющий кошмар повседневной жизни под оком Вождя или под влиянием кафкианской силы, именующей себя государством, абсурдность этой жизни — почва фантазий Синявского. Его Любимов — история города, чей «губернатор», наделенный парапсихологическими способностями, может превращать воду в водку и пытается установить царство справедливости и счастья — отсылает непосредственно к Салтыкову-Щедрину. Это жестокая и веселая сатира на советское общество и русский народ, которая многими своими приемами предвосхищает Москву-Петушки (1973), карнавальный и трагический шедевр В. Ерофеева. Фантастика рассказа Даниэля Говорит Москва отталкивается от реальности: вместо больших публичных процессов сталинских времен, правительство объявляет «День открытых убийств» (по образцу многочисленных праздничных Дней — Женщины, Металлурга, и т. д.) в честь растущего благосостояния советского общества. Это объявление не вызывает ни удивления, ни человекоубийственного безумия: отсутствие реакции обнаруживает полную ритуализацию власти, ее пустоту, а главное сопротивляемость людей абсурду.
Эти произведения были опубликованы за границей в 1965 году. Режим обвинил Синявского и Даниэля в том же, в чем обвинял Пильняка и Замятина тридцать пять лет назад. Аналогия здесь не только юридическая. Именно у Замятина Синявский берет свое определение литературы как синтеза фантасмогорического и повседневного, который один может противостоять соцреализму [Синявский 1959]. Отличие от замятинского «Мы» (но не от Пещеры и не от булгаковских или платоновских вещей) в том, что «новым синтетистам» не нужно делать проекцию реального на картину мира, созданного с помощью экстраполяции: черты воплощенной утопии и антиутопии они улавливают в самой реальности.
Научная «фантастика предупреждения» идет по тому же пути и, в свою очередь, выходит за рамки системы. Романы Стругацких, запрещенные цензурой («Сказка о тройке», «Улитка на склоне») распространяются в самиздате наравне с Гадкими лебедями (1968), очередной «историей одного города», в которой мотив духовных поисков осложняет антиутопическую ситуацию (люди, запертые в стенах города, обречены на неизбежную деградацию).
Поиски, которыми занимается «другая литература», вносят большой вклад в развитие нереалистических жанров: сатиры, притчи, аллегории, гротеска, иррациональной фантастики [Zveteremich]. Миры, которые она исследует, могут быть отмечены гоголевским или платоновским абсурдом, как в пьесах А. Амальрика или рассказах В. Марамзина. Эти миры могут терять свои привычные очертания при контакте с иной реальностью и оборачиваться пугающими закоулками утопии, как в оккультистских рассказах А. Ровнера и Ю. Мамлеева (с шестидесятых годов вновь входит в моду эзотерика Блаватской, Успенского и восточных мудрецов).
Н. Боков, преимущественно самиздатский автор, эмигрировавший в 1975 году, — недостаточно оцененный представитель этого нового литературного авангарда, связанного одновременно с абсурдом обэриутов и набоковской игровой традицией. Невероятные приключения Вани Чмотанова (1970) — история о похищении головы Ленина из Мавзолея, отчаянных попытках скрыть эту катастрофу (перед читателями проходит армия ленинских двойников, как на картине Дали или в фильме М. Брукса) и опустошительной гражданской войне, которой все заканчивается. Город Солнца — рассказ о восстании человека против гигантских пауков, наделенных разумом, которые подчиняют людей научно рассчитанному порядку ради их же благополучия. Своей темой рассказ Бокова близок Стругацким, но при этом он более насыщен, пессимистичен и стилистически более радикален (рассказ посвящен Набокову).
Парадигмы новой «антиутопии» обогащаются двумя схемами. Использование классической антиутопии для художественного эксперимента (по образцу «Приглашения на казнь» Набокова) и повесть-катастрофа, задолго до политологов диагностирующая близость краха советской империи. Предсказания Бокова можно поставить рядом с предчувствиями А. Амальрика, но не стоит их смешивать с апокалиптическими картинами мира, идущего к атомной катастрофе (в соответствии с официальной точкой зрения), которые можно найти в космистских вещах Леонова или в квазифантастической прозе Айтматова: у Бокова катастрофа начинается изнутри, из-за нарушений в работе самой системы, как это было и у Булгакова.
Подпольная литература СССР и литература эмиграции продолжают развиваться путями, проложенными в шестидесятые годы. Принцип Даниэля реализм на службе у парадоксальной фабулы — применяется на практике В. Аксеновым в Острове Крым (1979), повествующем о жизни суверенной демократической республики, основанной белоэмигрантами в Крыму, который стал чем-то вроде Тайваня и теперь хочет вернуться в лоно «матери-родины» Этот же принцип используют И. Ефимов в Архивах страшного суда (1982), где реализуется панпсихическая идея Циолковского (шпионы всех государств ведут беспощадную борьбу за изобретение, дающее физическое бессмертие) и А. Гладилин в романе Французская Советская Социалистическая Республика (1985), название которого говорит само за себя.
Добавим к нашему краткому перечню басню ф. Искандера Удавы и кролики (1982), ставящую вопрос о тоталитарной власти и возможностях сопротивления ей. Эта книга обнаруживает ловушку, в которую может попасть автор утопии: очевидность. Знаменитый автор времен «оттепели» В. Тендряков попадает в эту ловушку, описывая в Покушении на миражи (1982) посещение Кампанеллой выдуманного им Города Солнца, который превратился в концентрационное общество. В ту же ловушку угодил, на наш взгляд, и автор блестящего Ивана Чонкина В. Войнович в романе Москва 2024 (1989): его герой, писатель, прошедший лагеря и выставляющий себя пророком (карикатура на Солженицына), погружается в анабиоз, чтобы проснувшись, захватить власть в СССР будущего. Вместо полностью исчерпавшей себя коммунистической системы, он создает нечто вроде пассеистской утопии под знаком монархизма и русского национализма. Стремления автора похвальны (поставить преграду волне шовинизма), но он явно ошибается в выборе адресата критики и, что важнее, легкостью своего стиля сводит на нет серьезность своих намерений.
Только одному писателю, не отступающему от раз и навсегда выбранной повествовательной манеры, удалось избежать этой ловушки. Начиная с Зияющих высот и до последних произведений А. Зиновьев исследует «законы общественной комбинаторики» путем сатирико-социологического описания советского «коммунализма». После Русских ночей Одоевского и, может быть, после Зощенко, Зиновьев — первый русский писатель, сумевший по-настоящему внедрить в повествование научный язык, сплавить вульгаризмы и теоретический комментарий. Эта интеграция языков и стилей создает четкую и парадоксальную картину «рая», в который превратился коммунистический мир, «крысария», где ни один государственный или общественный институт не препятствует игре первобытных инстинктов и сил (ср. Ибанск в «Зияющих высотах», Желтый дом, Партград и т. д.). Зиновьев отказывается от места в числе последователей Замятина и Оруэлла, хотя он и написал в 1984 году маленький текст по законам жанра (Предупреждение будущего. Мир после Третьей мировой войны, 1984): население планеты согнано в гигантские муравейники, как в классических американских научно-фантастических антиутопиях [Зиновьев 1990, 490]. Для Зиновьева реальный коммунизм — это и не воплощенная утопия (поскольку она включает негативные аспекты), и не искажение идеала. Это реальность, глубоко укорененная в истории и человеческой природе, она не может быть заменена лучшей системой — отсюда враждебность Зиновьева к «реформаторам» (Катастройка, 1990). Его герои, оппортунисты или диссиденты, — продукты «социзма», «гомососы». Названные согласно их функции или роли (Справедливый (пародия на Солженицына), Мыслитель (его прототип философ Мамардашвили), Пачкун, Болтун, Член (партии), и т. д.), они представляют социальные или идеологические типы. Утопизм Зиновьева коренится в стремлении дать (преимущественно на материале круга московских мыслителей и ученых) полное научное описание советского общества [Зиновьев 1976] в том его логическом завершении, которого, к счастью, удалось избежать.
Если перестройка и переставила какие-то акценты, она мало что изобрела. Ее родство с подпольной литературой шестидесятых годов может быть проиллюстрировано Градом обреченным Стругацких, историей Эксперимента (инопланетного?), который должен объединить в отделенном от мира городе сторонников разных проектов улучшения жизни, от нацистов до комсомольцев и реформаторов всех мастей. Цель этого эксперимента — иммунизация против идеологии. Этот роман, написанный в 1970 году, напечатанный в 1988-1989-м, без труда укладывается в новый литературный контекст. Последние антиутопии не расходятся с известными нам схемами. После Невозвращенца (1989) А. Кабакова, предсказавшего распад СССР рост преступности и войну всех против всех, целая поросль авторов повествований-катастроф, черпающих вдохновение из американских фильмов, находит удовольствие в описании насилия: повести В. Рыбакова, А. Курчаткина, Л. Петрушевской — притчи о вырождающемся мире. Фантасмагория повседневности царит в произведениях В. Маканина и Б. Бахтина. Антиутопические эксперименты таких авторов нового поколения, как В. Пелевин или А. Курков, — обусловлены в основном стилистическими исканиями: композиционные эффекты служат плещущему через край воображению. Примером может служить хотя бы пелевинское описание жуткого тоталитарного мира, который оказывается птицефабрикой, увиденной глазами куриц. Отметим появление в 1991 году отличного альманаха В. Бабенко Завтра, посвященного обсуждению проблем утопии и открытию молодых авторов, а также неизвестных или забытых русских и зарубежных произведений этого жанра.
Практически все отмеченные нами авторы отрицают, по примеру Зиновьева, свою принадлежность к антиутопической традиции и выдвигают на первый план чисто литературные аспекты своего творчества. Безусловно верно, что новая фантастика, пусть даже и отмеченная чертами антиутопии, не имеет четко определенного противника и соответствует эклектической, иронической атмосфере «постмодернизма», враждебного всякой мифологии и идеологии (парадигматический пример «постмодернизма» — Мрамор И. Бродского). Заслуживает ли эта новая фантастика лестного названия «метаутопия»? Оставим вопрос открытым. Скажем лишь, что не одна фантастика занимается проблемами утопизма. На утопической ниве трудятся не только фантасты.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ