I. К феноменологии сознания свободы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I. К феноменологии сознания свободы

Для неискаженной феноменологии сознания свободы действующих субъектов решающей является первая черта: взгляду нельзя застревать на субъекте самонаблюдения и на субъективности переживания. Сознание свободы представляет собой имплицитное сознание действия. Феноменологический взгляд должен быть направлен на выполнение действия и ощущать в нем интуитивно сопутствующее фоновое знание. Ожидание чего-то, что появляется нетематически, когда мы делаем нечто иное, содержащееся в тематических намерениях, имеет перформативный характер. Это и подчеркивает Адорно, когда задействует «темпоральную актуализацию» самоощущения действующего против мнимо умозрительного характера свободы: «Необъяснимо, как свободу, что принципиально важно — атрибут темпорального действия […] можно рассматривать и оценивать исключительно с позиций радикально вневременного» (ND. S. 251). [См. рус. пер. С. 229.]

Таким способом иллокутивный смысл речевых актов открывается нам, когда мы «делаем» высказывания, не тематизируя их эксплицитно в качестве утверждений, возражений, вопросов или советов. Правда, знание в этом модусе как бы лежит на поверхности. Надо лишь поменять точку зрения участника на точку зрения третьего лица, чтобы превратить иллокутивный смысл речевого действия в содержание дальнейшего анафорического описания. Таким способом «знание о том, как мы нечто делаем», можно преобразовать в «знание о чем-то». Разумеется, мы не можем анализировать любую разновидность практики — вроде Витгенштейновых языковых игр — как соблюдение имплицитно знаемых правил. Сознание свободы, которое безмолвно сопровождает все наши действия, лежит так глубоко — или составляет такой далекий фон, — что его нелегко извлечь на свет. Важно, что перформативный характер заставляет нас обратить внимание на перспективу участника, единственно из которой доступен собственный опыт свободно действующего субъекта.

Этому противоречит предписание классического опыта, делающего нас буридановыми ослами, чтобы изолировать момент произвольной свободы той или иной возможности действия. Это предписание приглашает нас принять на себя точку зрения индивида, наблюдающего за самим собой, хотя перформативно присутствующее сознание свободы ускользает от точки зрения наблюдателя. Поэтому Адорно восстает против эксперимента такого типа. Поднимая и роняя лежащую перед ним книгу, он демонстрирует «свободу произвольности» («Willk?rfreiheit») лишь для того, чтобы обратить внимание своих студентов на публичное пространство оснований, от которого абстрагируется солипсистское понятие свободы произвольности. Ибо только в социальном горизонте ожидания некоего учебного мероприятия подобная демонстрация утрачивает свои абсурдные черты: «Иными словами, если использовать наш дурацкий пример с книгой, когда я роняю эту книгу, то это, конечно, является для меня результатом моего свободного решения, однако предполагает целый ряд дальнейших условий, на основании которых осуществляется это мое решение. Например, я вижу, что мне необходимо как-то продемонстрировать вам этот феномен так называемого свободного действия, но под рукой у меня не оказывается ничего, кроме этой злополучной книги, которую я и решаю уронить, и это в дальнейшем помогает нам объяснить все другие вещи […]» (РМ. S. 80). [См. рус. пер. С. 61.]

Индивид, действующий исходя из свободы, всегда уже движется в интерсубъективном пространстве, где другие индивиды могут потребовать от него высказаться: «Почему вы поднимаете книгу, а затем роняете ее?» Тем самым затрагивается первый содержательный аспект того, что интуитивно наличествует для нас, когда мы действуем. Актор не чувствовал бы себя свободно, если бы в случае необходимости он не мог дать отчет о мотивах своего действия. Непроизвольные реакции или побуждения, например покраснение или побледнение, либо даже слепое отреагирование желаний, не попадают под категорию действия. Чтобы действия можно было бы вменить некоему субъекту, они должны выдавать некое намерение. В повседневном поведении мы интуитивно чувствуем себя «свободными» лишь тогда, когда наши действия можно проинтерпретировать как исполнение замысла, именно как выражение воли. В противном случае мы не были бы вменяемыми[250]: Воля отличается от тупого влечения как раз основаниями. Сюда относятся все возможные основания в той степени, в какой они ведут к продуманному решению. Поскольку воля всегда формируется в медиуме оснований, действующего субъекта всегда можно спрашивать о «его основаниях». А поскольку разум является способностью порождать основания, мы понимаем высказывание Адорно, что «разум в обличье воли подчиняет инстинкт» (РМ. S. 190). [См. рус. пер. С. 146.] Резонирующий, рассуждающий разум формирует из диффузных настроений и побуждений свой «материал», волю (ND. S. 327). [См. рус. пер. С. 306.]

Эта несколько бесцеремонная формулировка, сдвигающая Канта в перспективу Фрейда, в любом случае передает, что этот первый аспект сознания свободы — а именно разумность воли как основа ответственности по отношению к другим лицам — не исчерпывает смысла свободы. Как безличная способность, разум может анонимно проницать волю любых субъектов, не предоставляя соответствующему лицу простора для собственного действия. Но тот, кто действует с сознанием свободы, воспринимает себя как инициатора своих действий. В этом сознании авторства при более пристальном рассмотрении объединяются два различных момента: то, что я захватываю инициативу и что я единственный, кто захватывает инициативу.

Чувствовать себя свободным означает в первую очередь быть в состоянии начинать нечто новое. Что касается этого инициирования, Адорно остается конвенционально ближе к третьей антиномии Канта: свободно действующие субъекты используют процессы, упорядоченные по законам природы, и, как он выражается, «учреждают» новые каузальные ряды. Действующий, который захватывает инициативу, допускает, что тем самым он запускает в ход нечто, что не происходит без этого. То есть в перформативной установке вообще не может возникнуть вопрос о том, как наши действия «объективно связаны с естественной причинностью» (РМ. S. 63). [См. рус. пер. С. 47.]

Для того чтобы инициатива могла ощущаться как собственная, должен добавляться дальнейший момент самоприписывания. «Я» должно уметь рефлективно соотноситься со «мной» как — в последней инстанции — с задающим меру инициатором полагания или начинания нового ряда детерминант. Захватываю ли я инициативу в чем-либо и действую ли так или иначе, должно «зависеть от меня». Среди до сих пор рассматривавшихся аспектов — воли, сформированной из оснований, и нового начинания — феноменология сознания свободы включает перформативно проводимые допущения ответственного авторства. Но кто является самостью самоописания действий, инициатором которых я ощущаю себя? На этот вопрос Адорно отвечает, обсуждая кантовское понятие интеллигибельной свободы, с тем чтобы мое тело и история моей жизни совместно конституировали отправную точку приписываемых мне действий.

Присутствующая в самоощущении действующего спонтанность моего действия, возникает не из какого-то анонимного источника, но в центре, который есть я и с которым я тем самым осознаю свою идентичность. Кант локализует исток самосоотнесенности в трансцендентальной субъективности свободной воли, в ноуменальном Я. Но индивидуальное Я едва ли может основываться на свободной воле, если свободная воля тождественна воле разумной. Этой свободной воле недостает индивидуирующей силы, потому что своей структурой она обязана безличному разуму. Детрансцендентализирующий ответный ход Адорно начинается с различения, которое вбивает клин между суждением и действием. Отсюда получается: из хороших оснований следует не только «хорошая», то есть бессильная, воля, но и правильное действие должно «нечто добавлять» к простому сознанию: «Однако практика требует и много другого — всего, что не исчерпывает себя в сознании, что телесно, связано с разумом, опосредовано им, но качественно от разума отличается» (ND. S. 228). [См. рус. пер. С. 207.] Практический элемент, который при свершении действия, в фактическом исполнении намерения выходит за рамки теоретического элемента хороших оснований, Адорно описывает как «импульс», как «внезапно возникшее», как «ту спонтанность, которую Кант тоже трансплантировал в чистое сознание» (ND. S. 229). [См. рус. пер. С. 207.]

В этом «добавляющемся [элементе]», который является одновременно ментальным и соматическим, то есть выходящим за пределы сферы сознания, к которой он принадлежит, приобретает значение органический субстрат тела, которое я ощущаю моим телом только потому, что я и есть это тело как плоть[251]. «Внутреннюю», или субъективную, природу я ощущаю в модусе телесного существования, в качестве которого я и живу: «Кант опрокидывает порядок вещей, переворачивает его с ног на голову. Понятие воли как субстанциальное и согласованное может возникнуть только в том случае, если существует возможность постоянно и со все большим сознанием сублимировать добавляющееся; но в этом случае полностью атрофируется моторная форма реакции, рука больше не дрогнет, и таким образом не было бы никакой воли» (ND. S. 229). [См. рус. пер. С. 208–209.] Не разумная воля как таковая, но субъективная природа, в которую она спускается, органическое укоренение воли в переживаемой природе моей соматически проживаемой жизни служит базисом соотнесенности само-бытия и само-приписывания «соответствующих моих» действий.

Для рефлективной соотнесенности со мной как зачинщиком моих действий испытываемое в телесном бытии центрирование моего существования (Existenz) является необходимым, но еще недостаточным условием. Тело — это органический субстрат жизни физически незаменимой персоны, которая только в ходе истории своей жизни принимает черты индивидуума, которого невозможно перепутать ни с каким другим. При превращении суждения в действие добавляется не только телесный импульс — «дрогнувшая рука», — но и история жизни как рамки для устремленной вперед экзистенциальной заботы о собственном благе. Разумное рассуждение поначалу вступает в дело ради умелого преследования собственных целей. Эта первая, непосредственная сублимация «побуждений», чувств и влечений происходит от уже рефлективно прерванного и далее предвосхищающего устремления к счастью. Связанная обратной связью с телесным существованием, предусмотрительная этическая воля намечает индивидуальное самопонимание, только в горизонте которого впоследствии и будет интегрироваться моральный учет соразмерных интересов других.

Открытая моральным соображениям, но прежде всего самосоотнесенная этическая воля представляет собой характерообразующую силу, совместно с личным самопониманием конституирующую самость, которая может сказать себе «я». Адорно распознаёт в «характере», который отчеканивает персону в индивидуума, «то серединное между природой и mundus intelligibilis[252], в качестве которого Беньямин противопоставил его [характер] судьбе» (ND. S. 237). [См. рус. пер. С. 215.] Практический разум и моральная свобода, с каковыми имеет дело Кант, развертываются только в контексте жизненных историй персон, для которых речь идет о их собственном благе. Феноменология сознания свободы, проясняющая аспекты ответственного авторства, наличествующие в наивном выполнении действий, еще отнюдь не соотносится — как мы теперь видим — со «свободной волей» в строгом кантовском смысле. Интуитивный смысл ответственного авторства связывается со всеми действиями, а не только с моральными.

Адорно описывает это общее сознание действия — еще не специфицированное в соответствии с прагматическими, этическими или моральными основаниями, — не проецируя этот опыт свободы на интеллигибельное Я по ту сторону природы и истории. Его описание отсылает к естественно-историческому происхождению влекомого настроениями, подгоняемого импульсами субъекта, который конституируется как ответственно действующая самость только на базисе его телесного способа существования и посредством индивидуирующей силы этической заботы о собственной истории жизни. С генетической точки зрения соотношение разума и природы асимметрично; разум — в духе старого доброго дарвинизма — происходит только из природы. «Эфемерно отделяясь от последней, разум одновременно тождествен и не тождествен природе» (ND. S. 285). [См. рус. пер. С. 260.] Словом, после детрансцендентализации свободной воли границу между разумом и природой больше уже нельзя определять как границу между интеллигибельным и эмпирическим, эта граница скорее проходит «среди эмпирии» (ND. S. 213). [См. рус. пер. С. 193.] Но в каком смысле идет здесь речь о «природе» и природной каузальности?

Когда Адорно возвращает направляемую разумом волю из сферы интеллигибельного в сферу телесного опыта и индивидуирующей биографии действующих персон, он заменяет апоритичный концепт безусловной свободы свободой, возникшей из природы. С точки зрения действующего, который понимает себя в качестве автора действий, поддающихся отчетности, это понятие естественно обусловленной и входящей в биографические контексты свободы еще не задает загадки. Ведь в процессе действия природа встречает нас лишь фронтально в качестве окружающей среды, как обусловленная законами природы сфера ограничивающих условий, привлекательных случаев и находящихся в распоряжении средств. Вмешивающаяся a tergo[253] природная каузальность в процессе выполнения действия затемняется — с точки зрения участника, она не может попасть в поле зрения.

Стабильность сознания свободы может рефлективно подвергнуться опасности только через знание, которое коренится в объективирующей установке наблюдателя предметной — или конституированной эмпирическими науками — природы. Только после того, как мы предпримем эту смену точек зрения с участника на наблюдателя, мотивы собственного действия могут контринтуитивно запутаться в сети закономерно сопряженного процесса в каузально замкнутом мире. Для сознания действия, присущего актору, в действии не может ставиться проблема совместимости свободы и каузальности природы. Действующий не чувствует себя подчиненным природе, которой он противостоит и в которую вмешивается даже как действующий. Столь же мало он может чувствовать себя зависимым от собственной субъективной природы, ибо он знает, что в спонтанности своего действия он идентичен с ней — как тело, каковое он есть. При предпосылке единого бытия со своим телом совокупность условий внутренней природы предстает действующему как ансамбль условий осуществления его собственной свободы. И поскольку органический субстрат внедряется в биографию определяющим образом как природа влечений, действующий знает себя как автора, занимающего позицию по отношению к собственным импульсам и перерабатывающего их в мотивирующие основания.

Это касается и этических оснований действия, в которых характер и биография достигают волеобразующей силы. Как и в случае идентификации с собственным телом и с близкими телу настроями и стремлениями, опять-таки акт присвоения, акт более или менее осознанной идентификации объясняет, почему формирующие идентичность влияния социализации и среды происхождения не могут ощущаться как ограничивающая свободу судьба. Подросток принципиально может ретроспективно занять позицию по отношению к процессам собственного образования и решать, какую из «определяющих» культурных жизненных форм и традиций, какой определяющий образец он хотел бы усвоить, а какие — нет. Позволять определять себя этим — часть свободы, а не преграда для свободы. Действующий может воспринимать основания, происходящие из его «характера» и истории возникновения этого характера, как нечто принудительное лишь тогда, когда он «подходит к себе со стороны» и рассматривает собственную биографию как индифферентный, уклоняющийся от всякой оценки естественный процесс[254].

Основания и обмен основаниями образуют логическое пространство для формирования свободной воли. Конечно, основания могут принуждать, к примеру, изменить мнение. Но хорошие основания принуждают к благоразумию; свободу воли, которая свободна лишь как продуманная воля, они не могут ограничивать[255]. Основания «принуждают» не в смысле ограничения свободы. Они скорее конститутивны для того сознания свободы, которое служит фоном для опыта несвободы. Петер Бири с полным правом говорит: «Быть в состоянии решать не о чем-либо ином, как о том, что считают правильным, — вот где надежная свобода решения»[256]. Основания могут мотивировать действия или служить их причинами, но лишь таким способом, когда рассуждающий об этом субъект сам убеждается в их эффективности. Основания обретают силу, мотивирующую действия, лишь благодаря тому, что в практических процессах взвешивания они дают решающий аргумент для созревшей альтернативы действия. Поскольку благодаря этому основания принимают на себя роль мотивов, они достигают причинной действенности не по законам природы, но по грамматическим правилам. Логико-семантическая сопряженность некоего высказывания с предыдущим не того же рода, что и номологическая сопряженность некой ситуации с предыдущей.