3. Смысл несчислимости экзистенций.
3. Смысл несчислимости экзистенций.
- Все предметное в мире есть всегда некоторое единство, а кроме того, в нем есть счислимые множества. Я мыслю психический субъект как единицу (eins) и считаю, сколько имеется подобных субъектов в известной окружности; или же я мыслю мир человеческого порядка, в котором каждый есть не просто произвольная часть, но звено целого. Экзистенцию среди экзистенций я не могу мыслить таким образом. Экзистенция не существует как таковая; я могу поместить ее как явление в горизонт своего рассмотрения, причем у меня нет никакого объективного критерия, чтобы различить, что составляет экзистенциальное явление, а что - нет.
Поэтому, кроме не улавливающих никакого предмета знаков (signa) свободы, категории также применимы к экзистенции лишь неадекватным образом. Если бы можно было извне наблюдать за экзистенциями, то они были бы вначале, каждая, одной, а затем -множеством, и как таковые были бы исчислимы в категории количества. Но единство и множество - это предметные формы существования в мире, а не формы бытия экзистенции, о которой, однако же, неизбежно, но неадекватно, говорят в этих формах, и потому говорят в модусе вновь отменяющей речи (in der Weise des Wiederr?ckg?ngigmachens). Экзистенции существуют поэтому как многие, но не как исчислимые. Каждая экзистенция существует лишь для меня как экзистенция в коммуникации уникального незаменимого свойства, движущейся друг навстречу другу, а не конкурирующей. Объятый неопределимой темнотой, я есмь лишь как эта возможная экзистенция с этими другими экзистенциями. Даже и этот круг экзистенциального опыта не становится каким-либо целым; мысль же о царстве экзистенций как о тотальности, в которой я составляю звено, как определенная мысль беспочвенна.
Наша неизбежная склонность все-таки мыслить экзистенцию как одну, как множество, как царство экзистенций, - коренится во влечении так же точно объективировать экзистенцию, как мы объективируем все в мире. Я могу, в возможности, рассматривая рефлексивно, выйти из мира предметного существования, а тем самым и из мира существования субъектов; таким путем я как сознание вообще получаю для себя некоторую, пусть воображаемую, «точку вне мира»; я в мире и все же словно бы вне мира. Но из экзистенции я выйти не могу, не могу безразлично наблюдать за нею, не могу сопоставлять ее с другой экзистенцией, объективно рядом положить несколько таких экзистенций. То, что я сам есмь этот один человек, снова и снова есмь «я», даже если и попытаюсь представить это иначе,- есть, правда, прежде всего только тождество эмпирического и логического субъекта. Но то, что в этом тождестве я как действительность моего «я сам» уже не могу противопоставить себя этому «я сам» иначе как только в кажимости формальной речи, есть укорененность (Gewurzeltsein) экзистенции в себе. Но попытка высказать эту укорененность как таковую обращается в недоразумение; ибо это не есть укорененность в прикованности или привязанности к основе, от которой я хотел бы, однако не могу, освободиться; но именно в этой невозможности освободиться от нее я желаю быть самим собою, потому что иначе я вовсе не могу этого желать. Только в этом состоит истина «я есмь», которая делает для меня невозможным быть словно бы еще раз, еще иначе или многократно быть собою самим. Это бытие, в качестве которого и в котором единственно я есмь, но рядом с которым или позади которого я не есмь, есть мое бытие как неповторимая, ни на что не заменимая свобода, которая не есть частный случай некоторой всеобщей формальной свободы, но знает себя как ближайшее и однако по-прежнему чуждое, никогда как таковое не объективное, и все же единственно достоверное, самое для меня важное. Что есть нечто такое, что говорит себе «я есмь» и никоим образом не становится предметом рефлексивного рассмотрения, - это точка опоры посреди всеобщего релятивирования предметностей и значимостей.