VIII

VIII

Кёльн, 2 сентября. Третий день дебатов обнаруживает всеобщую усталость. Аргументы повторяются, не делаясь от этого лучше, и если бы первый достопочтенный оратор, гражданин Арнольд Руге, не выложил своего богатого запаса новых доводов, стенографический отчет был бы смертельно скучным.

Но гражданин Руге знает свои заслуги лучше, чем кто-либо другой. Он обещает:

«Я употреблю всю мою страсть, какая у меня есть, все мои знания, какими я обладаю».

Он вносит предложение, но это не какое-нибудь обыкновенное предложение, не предложение вообще, а единственно правильное, истинное предложение, абсолютное предложение.

«Ничего другого нельзя ни предложить, ни допустить. Можно поступить как-нибудь иначе, господа, так как человеку свойственно отклоняться от правильного пути. Именно потому, что человек отклоняется от правильного пути, он и обладает свободной волей… но от этого правильное не перестает быть правильным. А в данном случае то, что я предлагаю, есть единственно правильное из того, что может произойти».

(Гражданин Руге приносит, таким образом, в этом случае свою «свободную волю» в жертву «правильному».)

Присмотримся поближе к страсти, знаниям и к единственно правильному предложению гражданина Руге.

«Уничтожение Польши потому является позорной несправедливостью, что вследствие этого было подавлено ценное развитие нации, которая имеет огромные заслуги в семье европейских народов и блестящим образом развила одну фазу средневековой жизни — рыцарство. Деспотизм помешал дворянской республике осуществить свое собственное внутреннее (!) уничтожение, которое было бы возможно посредством конституции, выработанной в революционное время».

Южнофранцузская национальность в средние века была не более родственна северо-французской, чем теперь польская-русской. Южнофранцузская — vulgo{134} провансальская — нация не только проделала во времена средневековья «ценное развитие», но даже стояла во главе европейского развития. Она первая из всех наций нового времени выработала литературный язык. Ее поэзия служила тогда недостижимым образцом для всех романских народов, да и для немцев и англичан. В создании феодального рыцарства она соперничала с кастильцами, французами-северянами и английскими норманнами; в промышленности и торговле она нисколько не уступала итальянцам. Она не только «блестящим образом» развила «одну фазу средневековой жизни», но вызвала даже отблеск древнего эллинства среди глубочайшего средневековья. Южнофранцузская нация «имела», таким образом, не только большие, но прямо-таки безмерные «заслуги в семье европейских народов». И все же она, подобно Польше, была сначала поделена между Северной Францией и Англией, а позднее вся была покорена французами-северянами. Начиная с альбигойских войн[211] и до Людовика XI, французы-северяне, которые по своей культуре стояли настолько же ниже своих южных соседей, насколько русские — ниже поляков, вели беспрерывные поработительные войны против французов-южан, что привело к покорению всей страны. Южнофранцузской «дворянской республике» (для времени ее расцвета название совершенно правильное) «деспотизм» (Людовика XI) «помешал осуществить свое собственное внутреннее уничтожение», которое во всяком случае настолько же было бы возможно посредством развития городского бюргерства, как и уничтожение польской дворянской республики посредством конституции 1791 года.

В течение целых веков французы-южане боролись против своих угнетателей. Но историческое развитие было неумолимо. После трехсотлетней борьбы их прекрасный язык был низведен на степень местного диалекта, а сами они стали французами. Триста лет тяготел северо-французский деспотизм над Южной Францией, и лишь по прошествии этого времени французы-северяне искупили свое угнетение, уничтожив последние остатки национальной независимости южан. Учредительное собрание разбило на части независимые провинции, железный кулак Конвента впервые сделал жителей Южной Франции французами и в компенсацию за утрату их национальности дал им демократию. Но в течение трех веков порабощения к ним буквально применимо то, что гражданин Руге говорит о поляках:

«Деспотизм России не освободил поляков, уничтожение польского дворянства и изгнание из Польши стольких дворянских семей — все это вовсе не создало в России ни демократии, ни гуманных условий жизни».

И все же порабощение Южной Франции французами-северянами никогда не называли «позорной несправедливостью». Чем же это объясняется, гражданин Руге? Одно из двух: либо порабощение Южной Франции является позорной несправедливостью, либо порабощение Польши отнюдь не является позорной несправедливостью. Выбирайте, гражданин Руге!

Но в чем же заключается различие между поляками и французами-южанами? Почему Южная Франция вплоть до полного уничтожения ее национальности была как беспомощный балласт взята на буксир французами-северянами, тогда как у поляков имеются все виды на то, чтобы очень скоро оказаться во главе всех славянских народностей?

Южная Франция — в силу социальных отношений, которые мы не можем здесь разбирать подробно, — стала реакционной частью Франции. Ее оппозиция Северной Франции очень скоро превратилась в оппозицию против прогрессивных классов всей Франции. Она стала главным оплотом феодализма и до ныне остается твердыней контрреволюции во Франции.

Напротив, Польша, в силу социальных условий, которые мы разобрали выше (в № 81){135}, сделалась революционной частью России, Австрии и Пруссии. Ее оппозиция против ее угнетателей была, вместе с тем, оппозицией против высшей аристократии в самой Польше. Даже польское дворянство, стоявшее еще частью на феодальной почве, примкнуло с беспримерным самоотвержением к демократически-аграрной революции. Польша была уже очагом восточноевропейской демократии, когда Германия прозябала еще в самой пошлой конституционной и напыщенно-философской идеологии.

В этом, а вовсе не в блестящем развитии давно похороненного рыцарства лежит гарантия, неизбежность восстановления Польши.

Но у г-на Руге имеется еще другой аргумент в пользу необходимости существования независимой Польши в «семье европейских народов»:

«Учиненное над Польшей насилие рассеяло поляков по всей Европе; повсюду разбросаны они, охваченные гневом из-за испытанной ими несправедливости… польский дух во Франции и в Германии (!?) сделался более гуманным и очистился: польская эмиграция стала пропагандой свободы» (№ 1)…«Славяне смогли вступить в великую семью европейских народов» (без «семьи» никак невозможно!), «потому что… их эмиграция осуществляет настоящее апостольство свободы» (№ 2)… «Вся русская армия (!!) заражена идеями нового времени благодаря полякам, этим апостолам свободы» (№ 3)… «Я уважаю достойное стремление поляков, проявленное ими по всей Европе, с оружием в руках вести пропаганду свободы» (№ 4)… «Они будут прославлены в истории, доколе будет раздаваться ее голос, за то, что они были передовыми борцами» (№ 5) «всюду, где они являлись таковыми (!!!)… Поляки являются элементом свободы» (№ 6), «брошенным в среду славянства; они направили Славянский съезд в Праге на путь свободы» (№ 7), «они действовали во Франции, России и Германии. Таким образом, поляки являются деятельным элементом также и в современной культуре, они оказывают хорошее влияние, и так как они оказывают хорошее влияние, так как они необходимы, они отнюдь не мертвы».

Гражданин Руге должен доказать, что поляки 1) необходимы и 2) не мертвы. Он доказывает это, говоря: «Так как они необходимы, они отнюдь не мертвы».

Удалите из вышеприведенной длинной тирады, повторяющей семь раз одно и то же, несколько слов: поляки — элемент— свобода — пропаганда — культура — апостольство, — и вы увидите, что останется от всей этой высокопарной болтовни.

Гражданин Руге должен доказать, что восстановление Польши необходимо. Доказывает он это следующим образом. Поляки не мертвы, напротив, они полны жизни, они оказывают хорошее влияние, они апостолы свободы по всей Европе. Как же они достигли этого? Насилие, позорная несправедливость, учиненные над ними, рассеяли их по всей Европе, куда они понесли свой гнев из-за испытанной ими несправедливости, свой праведный революционный гнев. Этот свой гнев они «очистили» в изгнании, и этот очищенный гнев сделал их способными к апостольству свободы и поставил их «впереди всех на баррикадах». Что же отсюда следует? Устраните позорную несправедливость и учиненное над поляками насилие, восстановите Польшу — и тогда исчезнет «гнев», и тогда нельзя будет больше его очищать, тогда поляки вернутся домой и перестанут быть «апостолами свободы». Если только «гнев из-за испытанной несправедливости» делает поляков революционерами, то устранение несправедливости сделает их реакционерами. Если противодействие угнетению есть единственное, что поддерживает в поляках жизнь, то устраните угнетение, и они будут мертвы.

Таким образом, гражданин Руге доказывает как раз обратное тому, что хочет доказать. Его доводы ведут к тому, что в интересах свободы и в интересах семьи европейских народов Польша не должна быть восстановлена.

В странном свете выступают к тому же «знания» гражданина Руге, когда он, говоря о поляках, упоминает только эмиграцию, только эмиграцию видит на баррикадах. Мы весьма далеки от желания оскорбить польскую эмиграцию, доказавшую свою энергию и свое мужество на поле битвы и восемнадцатилетней конспиративной деятельностью в интересах Польши. Но мы не можем отрицать и следующего: кто знаком с польской эмиграцией, тот знает, что она далеко не в такой степени была апостольски свободолюбивой и рвущейся на баррикады, как это изображает гражданин Руге, доверчиво повторяя болтовню экс-князя Лихновского. Польская эмиграция стойко держалась, много претерпела и много поработала для восстановления Польши. Но разве поляки в самой Польше сделали меньше, разве они не пренебрегали большими опасностями, разве не подвергались они ужасам тюрем Моабита и Шпильберга, кнута и сибирских рудников, галицийской резни и прусской шрапнели? Но всего этого не существует для г-на Руге. Столь же мало обратил он внимания на то, что не эмигрировавшие поляки гораздо больше восприняли общеевропейскую культуру, гораздо лучше познали потребности Польши, где постоянно жили, чем почти вся польская эмиграция, за исключением Лелевеля и Мерославского. Гражданин Руге приписывает всю просвещенность, какая существует в Польше — или, выражаясь его языком, какая «проникла в среду поляков и какой прониклись поляки», — пребыванию их за границей. Мы показали в № [81], что полякам не надо было искать понимания потребностей своей страны ни у французских политических мечтателей, которые после февраля потерпели крушение из-за своих собственных фраз, ни у глубокомысленных немецких идеологов, которым еще не представлялся случай потерпеть крушение; мы показали, что Польша сама была наилучшей школой для изучения того, что нужно Польше. Заслуга поляков состоит в том, что они первые признали и провозгласили аграрную демократию как единственно возможную форму освобождения всех славянских наций, а вовсе не в том, как вообразил гражданин Руге, что они «перенесли в Польшу и в Россию» общие фразы вроде «великой идеи политической свободы, созревшей во Франции, и даже (!) философию, которая появилась на свет в Германии» (и в которой увяз г-н Руге).

Избави нас бог от наших друзей, а уж с нашими врагами мы сами справимся! — могли бы воскликнуть поляки после этой речи гражданина Руге. Ноуже издавна величайшее несчастье поляков состояло в том, что их непольские друзья защищали их с помощью самых негодных доводов, какие только существуют на свете.

Весьма похвально со стороны франкфуртской левой, что, за немногими исключениями, она была в полном восторге от речи гражданина Руге по польскому вопросу, от речи, в которой сказано:

«Не будем спорить, господа, по вопросу о том, что мы предпочитаем: демократическую монархию, демократизированную монархию (!) или чистую демократию, — в общем мы желаем одного и того же — свободы, народной свободы, народовластия!»

И нам надлежит восторгаться левой, которая восхищается, когда говорят, что она хочет «в общем одного и того же», что и правая, хочет того же, что г-н Радовиц, г-н Лихновский, г-н Финке и другие жирные или тощие рыцари? Восторгаться левой, которая сама не помнит себя от восторга, которая забывает обо всем, как только услышит несколько бессодержательных громких слов, вроде «народной свободы» и «народовластия»?

Но оставим левую и вернемся к гражданину Руге.

«Еще не было более великой революции на всем земном шаре, чем революция 1848 года».

«Она самая гуманная по своим принципам», — потому что эти принципы возникли из затушевывания самых противоположных интересов.

«Самая гуманная в своих декретах и прокламациях», — так как они представляют собой компендиум филантропических фантазий и сентиментальных фраз о братстве, выдуманных всеми пустыми головами Европы.

«Самая гуманная в своих проявлениях», — а именно в избиениях и варварствах в Познани, в убийствах и поджогах, совершенных Радецким, в каннибальских жестокостях июньских победителей в Париже, в краковской и пражской бойнях, во всеобщем господстве военщины — короче, во всех тех гнусностях, которые сегодня, 1 сентября 1848 г., в своей совокупности составляют «проявления» этой революции и которые за четыре месяца стоили больше крови, чем 1793 в 1794 годы, вместе взятые.

«Гуманный» гражданин Руге!