Земной рай
Земной рай
Древняя Русь развивалась в стороне от Ренессанса, поэтому говорить об утопии в древнерусской литературе — анахронизм: для появления утопии необходима вера в прогресс, множественность миров и систем, необходим художественный вымысел. Вся древнерусская литература (вплоть до последней четверти XVII века) в высшей степени «утилитарна»: она выполняет мемориальную, собирательную, обучающую функции, которые исключают выдумку и личные суждения. При этом она служит приближению Царства Божия. Внутри ее геоцентрической модели мира и истории есть нечто, предвосхищающее утопию. Православие во всех своих аспектах — источник русского утопизма.
Даже если крещение Руси (988) не было тем неожиданным и всеобщим обращением, о котором сообщает Повесть временных лет (XII в.), и выбор князя Владимира определялся прежде всего дипломатическими и политическими соображениями, это был типичный для утопии скачок, разделивший историю на «до» и «после». «Новые люди» (по слову Владимира — Нового Константина) родились из купели (смерть — воскресение). Византийское христианство было усвоено Русью в эсхатологической, максималистской форме, «как призыв к „очищению“, „святости“, а не как моральный закон»[13]. Спасение — это прежде всего обожествление (theosis): «Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом»[14]. Человек не смог жить отдельно от людей и принял веру во всеобщее райское обновление, «апокатастаз». Символика храма, иконы, литургия приобщали верующих к иному времени — времени, преображенному вторым пришествием, «парусией». Монашество было попыткой воплощения этого чаемого времени и распространения его норм на все общество. Литература облекала эти чаяния в слова.
Первым откровением, принесенным христианством, было откровение красоты. Согласно «Повести временных лет», выбор Владимира в пользу византийского христианства был обусловлен красотой литургии, которую видели в Константинополе послы великого князя в 987 году: «И не знали — на небе или на земле мы» [Памятники… I, 123; Leger, 90; Laran, 61; Marichal, 53].
Историческая достоверность этих сведений не так уж важна. Красота увлекает человека в иную реальность. Тоска по прекрасному (красота, как теофания; «красота, которая спасет мир»; теургическое искусство символизма) — один из двигателей русской утопии. Эта тоска предвосхищает преображение мира, побуждает возвыситься над видимым и случайным, подняться к божественному прототипу (как в иконах, композиция которых не связана земными законами пространства и времени).
Крестообразная архитектурная планировка церкви также символизирует спасение мира. Неф — это «эсхатологический корабль» [Cl(ment, 104], который уносит прихожан к алтарю, к свету с Востока (небу, душе). Между двумя нефами возвышается иконостас, «граница между видимым и невидимым мирами» [Флоренский, 219], с «царскими вратами», «вратами в царство небесное» (Гоголь). «Церковь (община и здание) — признак нового времени, эсхатологическое предвосхищение нового творения, космоса, восстановленного в своей изначальной целостности»[15], Пространство литургии — это «священное место, воплощение неба на земле, экзистенциальный символ горнего Иерусалима», это «актуализация Царства Небесного», превращающая chronos (время) в kairos (избыток времени), а пространство — в преображенный космос[16]. Славяне были не столько катехизированы, сколько «литургизированы» (Бердяев).
В России (как и в Византии) выше всего ставилась монашеская жизнь, возвращение к адамическому состоянию, подражание благости будущей жизни [Dani(lou, 466]. Утопию и монашество часто сближают, усматривая в «монашеском коммунизме» прототип «уравнительного», «казарменного коммунизма» [Арзамасцев]. Однако первоначальное монашество — скорее антиутопия, противопоставленная «мирским» или теократическим соблазнам. Монахи «образуют эсхатологическую общность, которая наиболее полно и точно показывает, какой должна быть вся Церковь»[17].