2. Золотоносные прииски
Последний этап. В горный район — на один из приисков, что недалеко от Оротукана[140]. Нас загружают в кузов открытой машины. Садимся спиной к движению: температура в горах — 50 °C, а может быть, местами и еще ниже. В кузове грузовика заключенный наконец обретает свободу воли — хочет замерзает, хочет выживает.
Для меня в горах всегда есть что-то манящее, чарующее. И здесь белизна снегов, непривычно низкая температура, прозрачность застывшего воздуха придают горному ландшафту сказочность. Жизнь, кажется, приостановилась — замерла в покое и чистоте.
Наша машина задержалась в небольшой лощине, закрытой со всех сторон. И… что это такое: на небе вспыхивает сразу множество солнц. Еще мгновение, и все небо в крестах цвета радуги с солнцами в центре[141]. И воздух, сам воздух начинает блестеть ледяными кристалликами. Кажется, что сама природа, стосковавшаяся за тысячелетия безлюдья, приветствует нас своей красотой. Приветствует сквозь кресты — символ страдания, привносимого насилием.
Ранним утром, еще затемно, подъезжаем к воротам приисковой зоны. Что-то странное: запряженные розвальни, на снегу вроде бы лежат люди, около них суетится охрана. Оказалось — отбирают еще живых среди замерзших. Живым оттирают обмороженные лица.
В бараке первый день обживаемся. Приходит помощник начальника лагеря. Одет в настоящую (меховую) полярную одежду. Рассказывает нам нервно и напряженно об ужасах контрреволюции, всматриваясь в наши лица с недоумением — где же здесь эти злостные «враги народа»? Сказка что-то не сходится с былью. Тогда тема меняется и начинается разъяснение режима. На этом заканчивается воспитательная работа в исправительно-трудовом лагере.
Да, мы поняли, что режим резко ужесточается, что нам придется существовать в полной изоляции от мира. Но вот что удивительно: сквозь эту изоляцию каким-то таинственным способом просачивались отдельные сведения. Они были столь зловещи, что проникали сквозь любые преграды. Они и назывались примечательно — «радиопарашей». Мы узнали, что Особое Совещание теперь уже дает не 5, а 10 лет, что на допросах стали избивать, что расстрелы множатся. Было ясно, что происходящее носит отнюдь не эпизодический характер. Над страной распростерла свои крылья демоническая власть, рассчитанная на долгие годы. Так начинался 1938 год.
На другой день после приезда мы были уже на лесоповале. Эта работа считалась легкой — для начинающих. И все же мне, молодому и физически достаточно крепкому, она поначалу показалась непосильной[142]. Двенадцать часов непрестанной физической нагрузки без должной сноровки, на крепком колымском морозе и при скудном питании. Норму не выполняю. А в следующем месяце надо будет работать уже в забое, со штрафным пайком — 400 граммов хлеба в сутки и почти никакого приварка.
Забой. В зимнее время это вскрытие «торфов» — пустой наносной породы, под которой находится золотоносный слой[143], разрабатываемый уже летом.
Техника уборки торфов проста. Вручную — ломами пробивают шурфы; в них закладывается взрывчатка, разрушающая при взрыве плотные слои породы.
Взрывные работы выглядят сказочно. Ранним, еще темным утром нас ведут к забою. Там, вдалеке от нас, как гномы, суетятся взрывальщики с красными фонарями. Сигнал — все разбегаются. И тучи земной пыли и глыб в огненном смерче поднимаются в воздух.
Теперь породу нужно вручную погрузить в большие короба, поставленные на полозья, и оттащить к подъемнику, убирающему породу из забоя.
Работа тяжелая, требующая сноровки и, конечно, хорошего питания. А у меня штрафной паек. Опять не выполняю нормы. В наказание за это я должен отрабатывать лишние часы сверх 12-часовой нормы. Это истощает последние силы. На следующий месяц опять обеспечен штрафной паек. И так не только у меня, но и у большинства из вновь прибывших — ни у кого из них ведь нет еще нужной сноровки. Вокруг умирают: цинга, кишечные расстройства на почве авитаминоза, воспаление легких…
Начинаю понимать, что и моя очередь приближается. Что-то надо делать. Что-то решительное. Но что?!
Иду напролом — отказываюсь выходить на работу. Направляют в карцер. Это маленькая избушка с небольшими нарами. Многие спят прямо на обледенелом полу. Я получаю право быть на нарах, потому что блатарям рассказываю «романы». Да, вспоминаю все, что могу, из классики. Усиливаю приключенческие моменты и сентиментальность.
Выходить на работу продолжаю отказываться. За это полагается избиение, но явно видно, что самим конвойным не по себе. А блатари предупреждают — сказал «НЕТ», значит, держись до конца, иначе убьем[144].
Что же дальше делать? Паек штрафной, место на нарах оплачено рассказами… Чувствую, что сил для жизни остается еще на два-три дня. Надо что-то делать. Но что? Что?!
Утром объявляю голодовку. Это вызов всей системе. За это полагался расстрел. Ну что же — пусть рассудит нас брошенный вызов.
В карцере все замолкают. Ждут — что же будет?
Мне приносят лист бумаги и карандаш — пиши мотивы голодовки.
Я взял и написал все, что знал о лагере, о бессмысленности массовых смертей. Через полчаса вызывают:
— Бери свои рукавицы и хлеб и убирайся отсюда
к…
— Я работать не буду.
— Убирайся, тебе говорят, пока цел, к…
Я убрался, взял штрафную пайку хлеба и пошел к лагерному старосте. Он посмотрел на меня смущенно, выписал еще пайку хлеба, теперь уже не штрафную, и карточку пропитания высокой категории. Я ему про отказ от работы, а он на меня:
— Какого тут черта работа… иди в барак.
Прихожу. В бараке тепло, чисто, заправлены кровати. Кроме дневального, никого нет. Спрашиваю его, что все это значит.
— Не знаю. Больных, наверное, ждем.
И действительно, через несколько дней приводят, а частично и приносят всех «доходяг», не успевших помереть.
Медицинская комиссия. Когда я разделся, врач даже не стал осматривать меня: «Одевайся, иди».
Я испугался, когда увидел себя: не тело — скелет.
Для нас устроили двухмесячный больничный режим с существенно улучшенным антицинготным питанием. Представьте себе: отдых в концлагере!
Произошло же вот что: утром в день объявления моей голодовки в лагерь приехал следователь с целью выяснить, куда подевались заключенные. Весна — нужно готовить к промывке золото, а лагерь обезлюдел.
Начальник лагеря докладывает следователю: «Контрреволюционная сволочь. Не хотят работать…»
И показывает мое заявление о голодовке. Следователь сверху пишет резолюцию: «Арестовать начальника лагеря по представленным материалам». Его, как мне говорили, расстреляли. Через некоторое время был расстрелян и Гаранин — один из высших общелагерных начальников Колымы. Расстрелян как японский шпион — это нелепая формулировка, чтобы концы в воду.
Да, лагеря имели двойную цель: с одной стороны, производить то, что крайне нужно было для страны, с другой — уничтожать и истреблять[145] тех, кто это производит. Это балансирование, видимо, и рассматривалось как внедрение гегелевской диалектики в жизнь.
Но вот лечебное время завершилось. Силы вернулись. Я снова в забое. Но теперь уже летний сезон. Ходим по золотоносной земле. Ее надо разбивать кайлом, грузить в тачки и отвозить их к подъемнику. Там, наверху, бутара — длинное, большое корыто. В бутару подается мощный поток воды. В нее ссыпается золотоносный грунт. Бутарщики специальными гребками разрыхляют грунт, и тогда освободившиеся от земли золотые частицы (в силу высокого удельного веса) опускаются под грохота — стальные плиты с просверленными дырами. Золото падает под грохота на постеленные внизу грубые суконные подстилки.
Чудесные солнечные дни. Жара. Напряженная тяжелая работа. Везти нагруженную расшатанную тачку по узенькому дощатому настилу непросто. Остановиться нельзя, потому что сзади другие. Иные с разгона — бегом. Нормы высокие. И опять стопроцентное выполнение не дает пайка, достаточного для восстановления сил.
И опять с забойной работой не справляюсь — не могу высоко превзойти норму. Снова угроза штрафного пайка и превращения в доходягу.
Но мне повезло — я нашел себе место на бутаре. Это тоже тяжелая работа, тоже нужна сноровка, а главное— чувство ответственности. Большой сброс золота в отвал может повести к расстрелу и большой неприятности для начальства.
Итак, я первый бутарщик — на мне вся ответственность. При пересменке (опять двенадцатичасовой рабочий день) собираю со дна бутары многие килограммы золота. Работа двухсменная — день и ночь.
Охрана кричит:
— Ты, осторожнее — золото к ногам пристало!
— А черт с ним — обсохнет, отстанет.
Я оказываюсь в передовой бригаде, где норма выполняется на 160 % и больше. За это — отличное питание[146] и даже спирт, который мы обменивали вольнонаемным на продукты. Хороший барак.
Все-таки хорошо работать в сильной бригаде. Чувствуешь накал — напряженность труда, четкий ритм. Это ободряет, забываешь, что труд рабский, что рядом доходяги доходят… А кругом — красота!
Но за здоровьем надо было следить. Малейшая осечка— и вылетишь из передовой бригады. Помню, у меня как-то началось желудочно-кишечное заболевание. Надо было, продолжая работать, ничего не есть и точно рассчитать день, когда снова можно будет начинать питаться, — иначе не выдержишь ритма (темпа) работы.
Любопытно, что новое лагерное начальство стало относиться к нам беззлобно. Как-то, еще в весенний день, я и мой напарник рыли глубокую канаву. Рыли — это значит воткнули лопаты в боковые стенки и, сидя на них, обсуждали философские вопросы. Вдруг сверху раздается голос начальника лагеря, видимо, давно слушавшего нас:
— Опять студент (меня почему-то часто так звали) и еврей не хотят работать. А помнишь ли ты, как пишется остаточный член в ряду Маклорена?
— А что же, помню.
— А что работать надо — забыл?
На этом эпизод закончился — карцер не последовал. В конце концов начальники были только «винтиками» исполнительной системы и кое-что, может быть, уже начинали понимать.
В лагере мы жили все время под двойной властью: официальной — охраняющей и понукающей, и властью воровского мира. Блатные, в отличие от нас, считались «социально близкими», и обычно внутреннее управление лагерей и пересыльных тюрем осуществлялось через них. Им даны были особые права, в том числе и право воровать безнаказанно.
В первый же весенний сезон я получил из дома посылку. Это был праздник, но не надолго. У меня почти тут же ее украли. Украли и деньги. Это было очень обидно. Обидно до слез. И украли-то ведь блатари из нашей же бригады. Но это был для меня первый и последний случай. Я разгадал тайны воровства и научился хранить все то немногое, что было. Больше украсть у меня никто ничего не мог.
Любопытна социально-психологическая сторона взаимоотношений с упорядоченным воровским миром[147]. Они крали, но не отнимали ничего насильственно. Был как бы неписаный договор, неизвестно кем и когда заключенный.
Можно ли было объявить им войну? Конечно, можно. Но для этого надо было пойти на убийство. Никто из нас не был готов к этому. Позднее — в конце войны и после ее окончания — лагеря стали пополняться нашими бывшими солдатами. Они были обучены убивать, и лагерная междуусобица началась. Но я уже не был свидетелем этого ужаса.
С начала зимы 1938/39 года я оказался на лесоповале. Это лагерный врач (из заключенных) признал меня непригодным (из-за сердца) для зимнего забоя. И до сих пор я испытываю к нему глубокое чувство благодарности: он сделал колымские зимы выносимыми для меня. Работа на лесоповале легче, режим мягче, ближе природа— чудесная колымская природа, которую мы должны были разрушать во имя золота, нужного государству. Не знаю, и сейчас, наверное, еще не восстановился лиственничный лес[148] — ведь он стоял там, где должна была быть вечная мерзлота.
Представьте себе поляну в тайге. Барак для заключенных и несколько небольших вспомогательных помещений. Нет ограды из колючей проволоки, нет вышек с часовыми.
Рано утром строят бригаду с ручными пилами, наточенными еще ночью. До рабочего участка надо идти по снежной тропинке километров пять, а иногда и много больше. Нас ждут там обреченные лиственницы.
Передовые заготовители леса, выполняющие норму, выбирают участок, точно обозначая, каким деревом он будет начинаться, каким — кончаться. Надо засветло поставить восемь кубометров двухметровой древесины. Это высшая норма на двоих. Те, кто регулярно ее выполняет, имеют право уходить в барак без сдачи работы бригадиру, без конвоя. Поэтому надо иметь наметанный глаз. Свыше нормы — работа излишняя, но на выработанном участке нельзя оставлять неспиленного дерева, в то же время нехватка одного дерева — большая неприятность, тащить его придется издалека, по глубокому снегу. Работа тяжелая — деревья сбежистые[149], снег глубокий (пилить надо под корень), и еще надо собрать сучья и сжечь их. Одежда малоподходящая — ватники, они быстро рвутся о сучки.
Зато в 15–16 часов — уже в бараке. Тепло, чисто, хорошее питание, право на получение денег — это по лишнему килограмму хлеба в день. Далеко не все были способны выполнять такую норму и быстро становились доходягами. На лесоповале они больше сидели у костра и дремали, чем работали. Для них — штрафное рабочее время, в которое они также кантуются[150]. Бригадир, десятник и охрана могут заставить их отбывать лишнее время в лесу, но не могут вынуждать их работать. Паек у них и без того уже штрафной — что с них взять? Часть ночи они не спят — чинят нам одежду, уже за наши деньги. Вот такой симбиоз: одни напряженно работают, другие дремлют на лесоповале, а ночью обслуживают нас — пильщиков, и все как-то сосуществуют. Самоорганизация — она возникает в любой обстановке.
Лес на склонах колымских сопок чарует своей первозданностью. Здесь не ступала нога человеческая. Все заснежено. Снег удивительной чистоты. Глубокий — метр, полтора и больше. Раз как-то я провалился с головой в засыпанную снегом расщелину скал. Тайга живет своей жизнью: следы зайцев на снегу, бурундуки на стволах деревьев (многие погибают в расщелинах коры), белки, летяги, иногда — горностаи. Лесной пейзаж меняется за уступами скалистых отрогов. Вот вдруг и кладбище лесное — засохшие высокие лиственницы серебристо-серой окраски с сучьями, как с распростертыми руками. Они не падают, не гниют — так и стоят, как мертвые стражи здешних мест. А если пурга, то на несколько дней. Заметает все дороги, сбивает с ног идущих, вот где «на ногах не стоит человек». Сила удивительная — мощь океанского шторма. Соседнее Охотское море — море, открытое всем ветрам океана, почему-то названного Великим, или Тихим. Где же его тишина?
А ранней весной снег блестит отраженным солнечным светом с ослепительной яркостью. Без защитных очков достаточно одного дня, чтобы ослепнуть навсегда. Днем можно загорать без рубашки, а чуть стемнеет — температура падает до -30 °C и ниже.
Я любил ходить зимой лесными тропами. Отдаешься целиком природе. Сначала сквозь созерцание ее вспоминаешь прошлое — радостное, навсегда ушедшее; потом вспыхивают мечты о будущем, а затем переходишь в состояние радостного безразличия — слияния со свободной природой. Забывается прошлое, теряется будущее, остается замедленное дыхание природы, смена ее красок. Ты погружен в нее. И только.
Человек перерождается в этих снеговых просторах. Исчезла на годы привычная мне интеллектуальная жизнь. Исчез секс — так, как будто это было когда-то давно — как наваждение. Невольно я вспоминал «Метаморфозы» Апулея. Вот и со мной произошла метаморфоза, правда, несколько иная, чем там. Жизнь вне культуры, вне ее забот — это странно для человека моего стиля жизни. Осталась одна Забота — выжить среди обреченных, пройти сквозь горе насильственной смерти, поддержать их словом утешения и услышать их последнее слово. Помню, как сейчас, умирание подружившегося со мной астронома из Алма-Аты. Вот он еще недавно говорил мне: «А как же теперь? Ведь пальцы на ногах отморожены, а я был такой танцор…» А потом: «Вася, прощай. Я ухожу далеко-далеко, к звездам».
Но вернемся к весенней Колыме. С первых же дней яркого солнца в организме срабатывает какой-то механизм, требующий остановиться. И мы — лучшие пильщики— ложимся на кучу хвороста и спим. И никто поднять нас не может, и даже угроза перевести на штрафной паек не действует. Да, прошла зима, когда организм, чтобы выжить, брал взаймы у самого себя. Теперь надо долг отдавать. Вот и все объяснение.
А вечерами, когда холодало, разводили костры. Собирались вокруг них пильщики леса, и начинались рассказы. Рассказы о прожитой жизни, о сделанных ошибках. Сколько судеб прошло перед моими глазами!
И «домой» идти было тяжко. Сразу же опять одолевал сон. Я научился спать даже на ходу, идя в ногу с впереди идущим[151].
Здесь хочется отметить, что в лагерях выживали только те, кто мог спать где угодно и когда угодно. Многие теряли эту способность. По ночам у них возникали галлюцинации: им казалось, что вот где-то лежит хлеб, его надо только найти, и они тщетно его искали или ожидали. Иные шли ночью добровольно на дополнительную ночную работу в кухню. За это отлично кормили. Но потом неизбежно их настигала смерть.
Сновидения играли особую роль. К ним я готовился, в них всматривался, их пытался понять. Они были неразрывно связаны с текущей жизнью. Многие сны предсказывали. Так, скажем, в лесу надо было, не опаздывая, прийти «домой» в день приезда кассира, иначе останешься без очередной получки. Другие сны извещали об удаленных событиях. Так я узнал сразу же о смерти отца, о гибели на фронте моего друга. В предсновидческом состоянии я пытался внушить самому себе возможность увидеть положительно значимые образы: идущие часы или васильки — цветы цвета моих глаз. Но долго-долго такие сны упорно не приходили.
И все же я понял, что дневное сознание может задавать вопросы, на которые ответы могут приходить в сновидениях или в минуты пробуждения. Отсюда и пословица: «Утро вечера мудренее». Смысл этой пословицы особенно отчетливо проясняется в критических жизненных ситуациях.
С медитацией я познакомился раньше — еще в годы своего духовного ученичества. Теперь я увидел, как близко медитационное состояние к заранее направляемому сновидческому состоянию. Зимами, возвращаясь «домой» лесной дорогой, я погружался в себя и постепенно сливался с вольной природой: она оздоровляла меня, давала мне силы. Так мог я внутренне выходить из состояния рабства, оставляя его где-то внизу, вне меня. Так же было летом на бутаре в ночные смены. Я входил в медитационное состояние перед восходом солнца. Вот оно засветилось первым лучом там за сопками, еще невидимое. Я жду напряженно, механически выполняя свою работу. Еще мгновение — и блеснул его край над темной скалой, и во мне что-то засветилось — я не чувствую себя больше рабом. А ночные смены осенью: медитация под звездным небом[152]. Никогда раньше я не ощущал себя так близко к Вселенной, как в эти длинные ночи.
И я уже потом понял, что выжить в лагере может только тот, кто не смирился с мыслью о том, что он стал, как это ему внушали, сталинским рабом.
Но вот кончилась ранняя весна. Прошла безудержная усталость. За это время леса превратились в болота — везде вода, вода… и нескончаемое количество комаров. Накомарники плохо помогали, да и работать в них тяжело. А на открытом воздухе нельзя даже спокойно пообедать. Горячая миска с супом мгновенно наполняется тучей падающих в нее комаров, обжегшихся суповым паром.
Лето. Меня опять переводят в забой — на бутару.
Так тянутся однообразные годы, начиная с весны 1938 до осени 1941 года.
Узнаем о войне. Потрясение, по-разному истолковываемое. Для одних — совершенно неожиданное событие. Для других, понимающих, — естественное следствие. У тех, кто за колючей проволокой, патриотизм хотя и вспыхивал, но редко. Люди в лагерях все же лучше понимали ход событий и осознавали ответственность тех, кто так нелепо и преступно затягивал страну в омут трагических злоключений.
Ужесточился режим. Указ: никого не освобождать до конца войны, а у меня срок кончался в октябре 1941 года. Так все надежды на день освобождения рухнули. Опять беспросветным становилось будущее. Опускались руки.
И вдруг мы начали ощущать близость Америки. Появилась новая техника на забоях рабского труда. Поразили своим добротным видом машины «студебеккеры»— не чета нашим хилым ЗИЛам. Появились (впервые!) бульдозеры и экскаваторы нового типа. Кажется, и начальству стало ясно, что бульдозер — выгоднее, проще, дешевле, чем каторжный труд беспомощных, в большинстве своем голодных, изнуренных людей, которых надо еще охранять, кормить, лечить, хоронить.
Появилось американское питание. Пшеничный хлеб — он только раздражал работяг. В черном хлебе есть какая-то тяжеловесная добротность, соотнесенная с тяжелой физической работой. В белом — какая-то ненужная праздность. Проглотил такую пайку, и только еще больше захотелось есть.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК