III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III

Со времени пленения в жизни Кинкеля начался новый период, открывающий в то же время новую эру в истории развития немецкого мещанства. Как только в «Союзе майских жуков» узнали, что Кинкель попал в плен, «Союз» обратился во все немецкие газеты с письмами о том, что великому поэту Кинкелю угрожает опасность быть расстрелянным военно-полевым судом и что германский народ, в частности образованные слои его, в особенности же жены и девы, обязаны приложить все силы для того, чтобы спасти жизнь плененного поэта. Сам он, как уверяют, сочинил в это время стихотворение, в котором сравнивал себя со «своим другом и учителем Христом» и говорил о самом себе: кровь моя прольется за вас. С этого времени атрибутом его становится лира. Таким образом, Германия внезапно узнала, что Кинкель был поэтом, великим поэтом, и с этого мгновения вся масса немецкого мещанства и эстетствующих слюнтяев некоторое время принимала участие в разыгрываемой нашим Генрихом фон Офтердингеном комедии о голубом цветке.

Тем временем пруссаки предали его военному суду. Это дало ему повод впервые после долгого перерыва вновь обратиться с трогательным призывом к слезным железам своих слушателей, как это он столь успешно, по свидетельству Моккель, делал в бытность свою помощником пастора в Кёльне, причем опять-таки Кёльну суждено было вскоре вновь насладиться наиболее блестящими его достижениями на этом поприще. Он произнес перед военным судом защитительную речь, которая позже, благодаря нескромности одного из его друзей, была, увы, доведена берлинской «Abend-Post» также до сведения широкой публики. В этой речи Кинкель «протестует»

«против отождествления моих действий с грязью и мутью, которая, я знаю это, к сожалению, пристала напоследок к революции»[144].

После этой в высшей степени революционной речи Кинкель был приговорен к двадцати годам заключения в крепости; последняя, впрочем, была милостиво заменена исправительной тюрьмой. Он был переведен в Наугард {Польское название: Новогард. Ред.}, где, как говорят, его заставляли прясть шерсть, — вот почему вместо дорожной сумки, затем мушкета, затем лиры его атрибутом отныне становится прялка. Впоследствии мы увидим, как он переплывает океан с новым атрибутом — мошной.

Между тем в Германии произошло удивительное событие. Немецкий мещанин, прекраснодушный, как известно, по самой своей природе, жестоко разочаровался благодаря тяжелым ударам 1849 г. в своих сладчайших иллюзиях. Ни одна из надежд его не сбылась, и даже в бурно вздымающейся груди юноши стали зарождаться сомнения относительно судеб отечества. Тоскливое уныние овладело всеми сердцами, и всюду стали жаждать демократического Христа, действительного или воображаемого мученика, который с кротостью агнца в скорби своей нес бы грехи мещанского мира и в страданиях которого в острой форме воплотилась бы дряблая хроническая тоска всех филистеров. «Союз майских жуков» во главе с Моккель взялся за удовлетворение этой повсеместно назревшей потребности. И в самом деле, кто мог быть более подходящим для исполнения этой великой комедии страстей, как не плененный страстоцвет Кинкель с его прялкой, этот неиссякаемый источник слез и трогательнейших переживаний, соединивший, кроме того, в одном лице проповедника, профессора эстетики, депутата, бродячего торговца политикой, мушкетера, новоявленного поэта и старого театрального директора? Кинкель был героем времени, и, как таковой, он был немедленно принят немецким миром филистеров. Все газеты пестрели анекдотами, характеристиками, стихами, реминисценциями плененного поэта. Его страдания в тюрьме изображались в безмерно преувеличенном, сказочном виде; газеты, по меньшей мере раз в месяц, сообщали о том, что его голова покрылась сединой; во всех бюргерских клубах и на всех вечерах о нем вспоминали с прискорбием. Девушки из образованных сословий вздыхали над его стихами, а старые девы, познавшие томление страсти, оплакивали в разных городах отечества его угасающую мужскую силу. Все прочие, простые жертвы движения, расстрелянные, павшие, плененные, исчезали перед единым жертвенным агнцем, перед мужем, покорившим сердца филистеров мужского и женского пола, и лишь о нем проливались потоки слез, на которые, впрочем, он один и был в состоянии должным образом ответствовать. Словом, то был настоящий демократический зигвартовский период, ни на волос не уступавший литературному зигвартовскому периоду прошлого столетия; и Зигварт-Кинкель никогда не чувствовал себя так хорошо, как в этой роли, в которой он казался великим не тем, что он делал, а тем, чего не делал, великим не силой и сопротивлением, а слабостью и безвольной покорностью, и в которой единственная его задача состояла в том, чтобы терпеть с достоинством и чувством. Умудренная же опытом Моккель сумела извлечь практическую выгоду из этой мягкотелости публики и немедленно развернула в высшей степени энергичную предпринимательскую деятельность. Она затеяла новое издание всех напечатанных и ненапечатанных произведений Готфрида, которые вдруг приобрели ценность и вошли в моду, и широко рекламировала их среди публики. Она воспользовалась случаем для того, чтобы пристроить и свои собственные опыты из мира насекомых, как, например, «Историю светлячка». За кругленькую сумму она позволила «майскому жуку» Штродтману выставить на потребу публики интимнейшие откровения из дневника Готфрида. Она организовывала всякого рода сборы и, проявив несомненную предпринимательскую ловкость и большую настойчивость, сумела превратить мягкие чувства образованного общества в твердые талеры. При этом она вдобавок еще испытывала удовлетворение, получив возможность

«ежедневно видеть в своей маленькой комнатке величайших людей Германии, например Адольфа Штара».

Однако высшей точки это зигвартовское помешательство достигло во время заседаний суда присяжных в Кёльне, на которых весной 1850 г. гастролировал Готфрид. Здесь был устроен процесс о попытке нападения на Зигбург, и Кинкеля перевели в Кёльн. Поскольку в настоящем очерке выдержки из дневников Готфрида играют такую значительную роль, будет вполне уместно, если мы приведем здесь также отрывок из дневника одного из очевидцев.

«Жена Кинкеля навестила его в тюрьме. Она приветствовала его через решетку в стихах, он отвечал, если не ошибаюсь, гекзаметром. Затем оба пали на колени друг перед другом и находившийся тут же тюремный надзиратель, старый фельдфебель, не мог понять, имеет ли он дело с сумасшедшими или с комедиантами. Впоследствии на вопрос обер-прокурора, о чем говорилось при свидании, надзиратель заявил, что хотя они и говорили по-немецки, тем не менее он не понял ни одного слова. На это г-жа Кинкель якобы заметила, что нельзя же назначать надзирателем человека, совершенно необразованного в литературном и художественном отношении».

Перед присяжными Кинкель выступил исключительно в роли источника слез, или литератора зигвартовского периода времен «Страданий молодого Вертера»[145].

««Господа судьи, господа присяжные… глаза-незабудки моих детей… зеленые воды Рейна… нет ничего унизительного в том, чтобы пожать руку пролетария… бледные уста заключенного… живительный воздух родных мест» и прочая чепуха — так выглядела вся эта прославленная речь, над которой и публика, и присяжные, и прокуратура, и даже жандармы проливали горькие слезы, и судебное заседание закончилось единогласным оправданием под всеобщие вздохи и стенанья. Кинкель, конечно, хороший, милый человек, но в остальном это приторная смесь религиозных, политических и литературных реминисценций».

У автора этих строк, видимо, лопнуло терпение.

К счастью, этот горестный период очень скоро закончился романтическим освобождением Кинкеля из шпандауской тюрьмы. При этом освобождении повторилась история Ричарда Львиное сердце и Блонделя[146], только в данном случае Блондель сидел в тюрьме, а Львиное сердце играл во дворе на шарманке, и к тому же Блондель был просто заурядным рифмоплетом, а Львиное сердце в сущности был труслив как заяц. Львиным сердцем был студент Шурц из «Союза майских жуков», интриган, наделенный большим честолюбием и малыми способностями, достаточными, однако, для того, чтобы составить себе ясное представление о «немецком Ламартине». Вскоре после истории с освобождением студент Шурц заявил в Париже, что используемый им Кинкель, как он отлично знает, конечно, не lumen mundi {светоч мира. Ред.}, между тем как именно он, Шурц, и не кто иной, призван быть будущим президентом германской республики. Этому-то человечку, одному из тех студентов «в коричневых фраках и светло-голубых плащах», за которыми уже некогда следили «сверкающие мрачным огнем очи Готфрида», удалось освободить Кинкеля, правда, принеся в жертву беднягу тюремщика, который теперь отбывает за это заключение с чувством высокого сознания, что он является мучеником за свободу… Готфрида Кинкеля!