V
V
Первая попытка создания подобной «организации» была сделана уже весной 1850 года. В то время по Лондону распространялся написанный высокопарным стилем «Проект циркуляра немецким демократам. На правах рукописи», вместе с «Сопроводительным письмом к вождям». В этом циркуляре и сопроводительном письме содержался призыв к созданию единой демократической церкви. Ближайшей целью выдвигалось создание Центрального бюро по делам немецкой эмиграции[152], для совместного управления делами эмигрантов, организация типографии в Лондоне, объединение всех фракций против общего врага. После этого эмиграция должна была вновь стать руководящим центром движения внутри страны, организация эмиграции должна была положить начало широкой организации демократии. Те из выдающихся личностей, которые не располагали средствами, должны были в качестве членов Центрального бюро оплачиваться за счет обложения немецкого народа. Такое обложение казалось тем более уместным, что «немецкая эмиграция прибыла за границу не только без сколько-нибудь значительного героя, но также, — что гораздо хуже, — без общего капитала»). При этом не скрывалось, что существовавшие уже венгерские, польские и французские комитеты послужили образцами для этой «организации», и через весь документ проскальзывает некоторая зависть к этим выдающимся союзникам, занимающим более выгодное положение.
Этот циркуляр явился совместным произведением гг. Рудольфа Шрамма и Густава Струве, за спиной которых скрывался, в качестве члена-корреспондента, светлый образ проживавшего тогда в Остенде г-на Арнольда Руге.
Г-н Рудольф Шрамм— сварливый, болтливый, чрезвычайно сумбурный манекен, избравший своим жизненным девизом цитату из «Племянника Рамо»: «Я скорее согласен быть нахальным болтуном, нежели вовсе не быть»[153]. Г-н Кампгаузен в период расцвета своей власти охотно предоставил бы молодому развязному крефельдцу ответственный пост, если бы такое возвышение простого референдария не противоречило приличиям. Из-за бюрократического этикета г-ну Шрамму оставалась открытой лишь демократическая карьера. На этом поприще он однажды и в самом деле попал в председатели Демократического клуба в Берлине, и впоследствии при поддержке нескольких депутатов левой был избран депутатом от Штригау {Польское название: Стшегом. Ред.} в берлинское Национальное собрание. Здесь обычно столь словоохотливый Шрамм отличался упорным молчанием, сопровождаемым, однако, постоянным брюзжанием. После разгона Учредительного собрания этот народный деятель демократии написал конституционно-монархическую брошюру, однако вновь избран не был. Позже, при правительстве Брентано, он вынырнул на короткое время в Бадене и там, в «Клубе решительного прогресса»[154], познакомился со Струве. По приезде в Лондон он объявил, что хочет отказаться от всякой политической деятельности, а посему выпустил немедленно вышеупомянутый циркуляр. В сущности неудавшийся бюрократ, г-н Шрамм воображает, принимая во внимание семейные связи, что он представляет в эмиграции радикальную часть буржуазии, и на самом деле не без успеха изображает собой карикатуру на радикального буржуа.
Густав Струве принадлежит к числу более значительных фигур эмиграции. Его лицо, напоминающее сафьян, его выпученные, глуповато лукавые глаза, его мягко светящаяся лысина, его славянско-калмыцкие черты сразу изобличают в нем человека необыкновенного, причем впечатление это еще более усиливается благодаря глуховатому гортанному голосу, прочувствованной, елейной речи и напыщенной важности манер. Впрочем, воздавая должное истине, надобно отметить, что наш Густав, поскольку в наше время для каждого человека все труднее становится отличиться, старался выделиться среди своих сограждан хотя бы тем, что выступал в роли то пророка, то афериста, то мозольного оператора, превращая самые причудливые занятия в свою основную профессию и пропагандируя всевозможные нелепости. Так ему, в качестве уроженца России, внезапно пришло в голову воодушевиться идеей борьбы за свободу Германии, и это произошло после того, как он побыл на какой-то сверхштатной должности при русском посольстве в Союзном сейме[155] и написал небольшую брошюрку в защиту последнего. Так как он свой собственный череп считал образцом нормального человеческого черепа, он стал увлекаться краниоскопией и с тех пор питал доверие лишь к тому, чей череп он предварительно ощупал и изучил. Кроме того, он перестал употреблять мясо и стал проповедовать евангелие исключительно растительной пищи. Был он также и предсказателем погоды, ревностным противником курения табака и деятельно агитировал в пользу моральных принципов немецкого католицизма[156], равно как и в пользу водолечения. При его глубокой ненависти ко всякому положительному знанию он, конечно, увлекался идеей свободных университетов, в которых, вместо предметов обычных четырех факультетов[157], должны были преподаваться краниоскопия, физиогномика, хиромантия и некромантия. Вполне в его духе было и то чрезвычайное упорство, с которым он пытался стать великим писателем, — разумеется, именно по той причине, что манера его писания противоречила всему, что может быть названо стилем.
Уже в начале 40-х годов Густав основал «Deutscher Zuschauer»[158] — издававшийся им в Мангейме листок, на который он взял патент и который, точно навязчивая идея, всюду преследовал его. Кроме того, он уже тогда сделал открытие, что обе книги, являющиеся для него Ветхим и Новым заветом, а именно «Всеобщая история» Роттека и «Словарь политических наук» Роттека и Велькера[159], не соответствуют более духу времени и нуждаются в новом, демократическом, издании. Переработка эта, за которую Густав немедленно принялся, выпустив предварительно отрывок под названием «Основы политических наук»[160], стала «с 1848 г. неотложной необходимостью, ибо покойный Роттек не использовал опыта последних лет».
Тем временем вспыхнули одно за другим те три баденских «народных восстания», историческое описание которых как центрального пункта всего современного мирового движения дано самим Густавом[161]. Попав сразу же после геккеровского восстания в изгнание и едва успев возобновить выпуск своей газеты «Deutscher Zuschauer», он испытал тяжелый удар — оказалось, что мангеймский издатель тамошнего «Deutscher Zuschauer» продолжает выпускать его под редакцией другого лица. Борьба между подлинным и самозванным «Deutscher Zuschauer» была столь ожесточенной, что в ней погибли обе газеты. Зато Густав составил конституцию германской федеративной республики. согласно которой Германия должна была быть разделена на двадцать четыре республики, каждая со своим президентом и двумя палатами. К конституции была приложена тщательно составленная карта, на которую было нанесено точное территориальное деление.
В сентябре 1848 г. началось второе восстание, в котором наш Густав объединял в одном лице Цезаря и Сократа. Он использовал то время, в течение которого ему удалось вновь побывать на немецкой земле для того, чтобы привести шварцвальдским крестьянам убедительные доказательства вреда табака. В Лёррахе он издавал вестник под названием: «Правительственный орган. Германское свободное государство. Свобода, благосостояние, просвещение»[162]. Орган этот поместил на своих столбцах, между прочим, следующий декрет:
«Статья 1. Введенная 10-процентная дополнительная пошлина на ввозимые из Швейцарии товары отменяется. Статья 2. На управляющего таможней, Христиана Мюллера, возлагается проведение в жизнь настоящего постановления».
Его верная Амалия делила с ним все невзгоды и впоследствии живописала их в романтических красках. Кроме того, она принимала участие в приведении к присяге пленных жандармов, а именно каждому, присягнувшему на верность германскому свободному государству, прикрепляла красный нарукавный знак и затем заключала его в объятия. К сожалению, Густав и Амалия были взяты в плен и томились в темнице, где неунывающий Густав немедленно стал продолжать свое республиканское переложение роттековой «Всеобщей истории», пока, наконец, третье восстание не вернуло ему свободы. Тогда Густав стал членом действительного временного правительства, и с тех пор к его прочим навязчивым идеям прибавилась еще мания временных правительств. В должности председателя военного совета он поспешил по возможности запутать дела вверенного ему ведомства и предложил в военные министры «предателя» Майерхофера (см. Гёгг. «Ретроспективный взгляд…». Париж, 1850[163]). Впоследствии он тщетно стремился стать министром иностранных дел и получить 60 тысяч флоринов в свое распоряжение. Г-н Брентано вскоре вновь освободил нашего Густава от бремени власти, и Густав возглавил оппозицию в «Клубе решительного прогресса». Особенно охотно он обращал эту оппозицию против таких мероприятий Брентано, которые сам ранее поддерживал. Хотя этот клуб и был разогнан и Густаву пришлось эмигрировать в Пфальц, бедствие это имело ту хорошую сторону, что неизбежный «Deutscher Zuschauer» вновь смог выйти единственным номером в Нёйштадтена-Хардте, что вознаградило Густава за многие незаслуженно перенесенные им страдания. Дальнейшим утешением явилось то, что на дополнительных выборах в каком-то захолустном местечке Верхнего Бадена его избрали членом баденского Учредительного собрания, так что он получил возможность вернуться в Баден в качестве официального лица. В этом собрании Густав отличился лишь тремя внесенными во Фрейбурге предложениями: 1) от 28 июня: объявить предателем всякого, кто захочет вступить в переговоры с неприятелем; 2) от 30 июня: назначить новое временное правительство, в котором Струве был бы полноправным членом; 3) по отклонении последнего предложения, в тот же самый день: после того как неудачное сражение при Раштатте сделало бесполезным дальнейшее сопротивление, следует избавить население Верхнего Бадена от ужасов войны и для этого необходимо выдать всем чиновникам и солдатам жалованье за десять дней вперед, а членам Учредительного собрания оплатить десятидневное содержание и путевые расходы, и затем под звуки труб и с барабанным боем переправиться в Швейцарию. Когда и это предложение было отклонено, Густав самостоятельно пробрался в Швейцарию, а будучи изгнан оттуда палочными ударами Джемса Фази, очутился в Лондоне, где объявил о новом открытии, а именно о шести бичах человечества. Этими шестью бичами были монархи, дворянство, попы, бюрократия, постоянная армия, денежный мешок и клопы. В каком духе Густав перерабатывал покойного Роттека, можно видеть из другого его открытия, будто денежный мешок является изобретением Луи-Филиппа. Об этих шести бичах Густав стал теперь писать проповеди в «Deutsche Londoner Zeitung»[164] — газете бывшего герцога Брауншвейгского, за что получал приличный гонорар и потому с благодарностью подчинялся цензуре господина герцога. Таково отношение Густава к первому из бичей — к монархам. Что касается отношения его ко второму бичу — к дворянству, то наш религиозно-нравственный республиканец заказал себе визитные карточки, на которых он именовался «бароном фон Струве». Если ему не удалось вступить в столь же дружественные отношения и с другими бичами, то это не по его вине. Затем Густав употребил свои лондонские досуги на составление республиканского календаря, в котором вместо имен святых приводились имена людей твердых убеждений, — и особенно часто блестящие имена «Густав» и «Амалия», месяцы были обозначены переделанными на немецкий лад названиями французского республиканского календаря, и имелось еще много столь же общеполезных, сколь и общих мест. Впрочем и в Лондоне опять появились все те же излюбленные навязчивые идеи — о возобновлении «Deutscher Zuschauer» и «Клуба решительного прогресса» и об учреждении временного правительства. По всем этим пунктам он встретил полное согласие со стороны Шрамма, и таким образом возник циркуляр.
Третий член этого союза, великий Арнольд Руге, выделяется из всей прочей эмиграции благодаря своему облику, напоминающему вахмистра, который все еще ожидает назначения на гражданскую должность. Нельзя сказать, чтобы сей рыцарь отличался особо приятной внешностью. Парижские знакомые обычно называли его померанско-славянские черты мордочкой куницы (figure de fouine). Арнольд Руге, сын крестьянина с острова Рюгена, мученик, проведший в прусских тюрьмах семь лет за участие в происках демагогов[165], очертя голову ринулся в объятия гегелевской философии, как только узнал, что достаточно перелистать гегелевскую «Энциклопедию»[166], чтобы избавиться от необходимости изучать все остальные науки. Кроме того, он придерживался правила, которое он изложил в одной новелле и старался распространить среди своих друзей, — бедняга Гервег может об этом кое-что рассказать, — а именно того правила, что и в браке следует реализовать себя, поэтому еще в молодые годы он создал себе женитьбой «субстанциальную основу».
С помощью своих гегельянских фраз и «субстанциальной основы» ему удалось сделаться привратником немецкой философии, а в качестве такового он был обязан возвещать как в «Hallische Jahrbucher», так и в «Deutsche Jahrbucher»[167] о восходящих светилах и восхвалять их; пользуясь этим, ом довольно ловко эксплуатировал их в литературном отношении. К сожалению, вскоре наступил период философской анархии, тот период, когда в науке больше не было общепризнанного короля, когда Штраус, Б. Бауэр, Фейербах сражались друг с другом и когда разнообразнейшие чуждые друг другу элементы стали затуманивать ясную простоту классической доктрины. Тут наш Руге растерялся, он не знал, куда податься; его и так бессвязные гегелевские категории совершенно смешались, и он вдруг почувствовал превеликую тоску по мощному движению, в котором не так уж важно, как мыслить и писать.
В «Hallische Jahrbucher» Руге играл ту же роль, что покойный книгоиздатель Николаи в старой «Berlinische Monatsschrift»[168]. Подобно ему, Руге видел свое главное призвание в том, чтобы печатать чужие работы и извлекать из них как материальную выгоду, так и литературный материал для собственных духовных излияний. Однако этому переписыванию статей своих сотрудников, этому процессу литературного пищеварения, вплоть до его неизбежного конечного результата, наш Руге умел придавать гораздо большее значение, нежели его предшественник. В этом отношении Руге был не привратником немецкого просвещения, а Николаи современной немецкой философии и он умел скрывать прирожденную пошлость своего ума за густым терновником спекулятивных словесных оборотов. Подобно Николаи, он доблестно боролся против романтики как раз потому, что Гегель в своей «Эстетике» критически, а Гейне в «Романтической школе» литературно давно с ней покончили[169]. Однако, в отличие от Гегеля, он сходился с Николаи в том, что в качестве противника романтики воображал себя вправе выставлять как совершенный идеал пошлое филистерство и прежде всего — свою собственную филистерскую фигуру. С этой целью, а также для того, чтобы одолеть врага в его собственной сфере, Руге сочинял и стихи, пресная скука которых, превосходящая достижения любого из голландцев, надменно бросалась в лицо романтикам как вызов.
Впрочем, наш померанский мыслитель в сущности не особенно хорошо чувствовал себя в гегелевской философии. Если он и был силен в усматривании противоречий, то тем менее он был способен разрешать их и питал весьма понятное отвращение к диалектике. Поэтому и случилось, что в его догматическом мозгу грубейшие противоречия мирно уживались рядом, а его и без того крайне неповоротливое мышление чувствовало себя как нельзя лучше в таком смешанном обществе. С ним иногда бывало, что он переваривал на свой лад одновременно две статьи различных авторов и сплавлял их в новое произведение, не замечая, что статьи эти написаны с совершенно противоположных точек зрения. Постоянно застревая в противоречиях, он выпутывался с помощью того, что выдавал перед теоретиками слабость своего мышления за практический образ мысли, а перед практиками, наоборот, свою практическую беспомощность и непоследовательность — за высшее достижение теоретической мысли, — ив конечном счете заявлял, что именно это застревание в неразрешимых противоречиях, эта некритическая хаотичная вера в содержание всяких модных фраз и есть «убеждение».
Прежде чем последовать за нашим Морицем Саксонским, как Руге любил называть себя в тесном кругу, в его дальнейших жизненных перипетиях, укажем на две его характерные черты, проявившиеся уже во времена «Jahrbucher». Первая из них — страсть к манифестам. Как только кто-либо придумывал какую-либо новую точку зрения, для которой Руге усматривал некоторое будущее, он выпускал манифест. Так как никто не укорял его в том, что он когда-либо был повинен в какой-либо оригинальной мысли, то подобный манифест всегда давал ему удобный повод отстаивать — в более или менее напыщенной форме — нечто новое как свое собственное и на этом основания одновременно пытаться образовать партию, фракцию, «массу», которая стояла бы за ним и при которой он мог бы исполнять обязанности вахмистра. Впоследствии мы увидим, до какой невероятной степени совершенства Руге довел это изготовление манифестов, прокламаций и пронунциаменто.
Вторая его особенность — это то своеобразное прилежание, в котором Арнольд является непревзойденным мастером. Так как он не любит помногу заниматься изучением наук, или, как он выражается, «переписывать из одной библиотеки в другую», он предпочитает «черпать из живой жизни», т. е. с величайшей добросовестностью отмечать каждый вечер все, что приходит в голову, все «курьезы», новые идеи и прочие сведения, которые он в течение дня услышал, прочитал или подхватил. Все это затем, смотря по надобности, используется как материал для заданного урока, который Руге ежедневно проделывает с такой же добросовестностью, как и прочие естественные отправления. Почитатели его поэтому обычно говорят, что он страдает недержанием чернил. Совершенно безразлично, о чем идет речь в этом ежедневном продукте писательского труда, главное в том, что любую тему Руге поливает одним и тем же удивительным соусом стиля, который подходит ко всему решительно, точно так же, как англичане с одинаковым удовольствием приправляют своим «соусом Суайе» или своим уорикским соусом рыбу, птицу, котлеты и всякую иную пищу. Этот ежедневный стилистический понос Руге предпочитает называть «проникновенно-прекрасной формой» и видит в этом достаточное основание, чтобы выдавать себя за «художника».
Хотя Руге и был доволен своим положением привратника немецкой философии, в глубине души его все же глодал червь. Он не написал еще ни одной толстой книги и каждый день завидовал счастливцу Бруно Бауэру, который еще в молодые годы выпустил восемнадцать увесистых томов. Чтобы устранить эту несправедливость, Руге стал печатать одну и ту же статью трижды под разными заглавиями в одном и том же томе и затем издавать один и тот же том в разнообразнейших форматах. Таким образом возникло собрание сочинений Арнольда Руге, аккуратно переплетенные экземпляры которого автор до сих пор перебирает по утрам, том за томом, у себя в библиотеке, с удовлетворением приговаривая: «А ведь у Бруно Бауэра все же нет убеждений!».
Если Арнольду так и не удалось постичь философию Гегеля, то сам он, напротив, явился воплощением одной из гегелевских категорий. Он удивительно верно представил собой «честное сознание» и тем более утвердился в этом, когда в «Феноменологии»[170], которая, впрочем, осталась для него книгой за семью печатями, сделал приятное открытие, что «честное сознание» всегда доставляет радость самому себе. Это «честное сознание» скрывает под назойливой добродетелью все мелкие вероломные повадки и привычки филистера. Оно вправе разрешать себе всякую подлость, ибо знает, что оно подло из честности. Сама глупость становится достоинством, так как является неопровержимым доказательством твердости убеждений. Всякая задняя мысль его поддерживается убеждением во внутренней прямоте, и чем тверже «честное сознание» задумывает какой-либо обман или мелочную подлость, тем более простодушно и доверительно оно может выступать. Все мелкие пороки мещанина в ореоле честного намерения превращаются в его добродетели, гнусный эгоизм предстает в приукрашенном виде, в виде якобы принесения жертвы, трусость рисуется в виде храбрости в высшем смысле слова, низость становится благородством, а грубые развязные мужицкие манеры преображаются в проявления прямодушия и хорошего расположения духа. Сточный желоб, в котором удивительным образом смешиваются все противоречия философии, демократии и, прежде всего, фразерства, и к тому же малый, щедро одаренный всеми порочными, подлыми и мелкими качествами отпущенного на волю крепостного, мужика: хитрецой и глупостью, жадностью и неповоротливостью, раболепием и надменностью, лживостью и простодушием; филистер и идеолог, атеист и верующий во фразу, абсолютный невежда и абсолютный философ в одном лице, — таков наш Арнольд Руге, каким Гегель предсказал его еще в 1806 году.
После запрещения «Deutsche Jahrbucher» Руге перевез в специально для этого сооруженном экипаже свою семью в Париж. Его несчастная судьба свела его там с Гейне, и тот приветствовал в нем человека, который «перевел Гегеля на померанский язык». Гейне спросил его, не является ли Пруц его псевдонимом, против чего Руге добросовестно протестовал. Однако Гейне нельзя было разубедить в том, что наш Арнольд является автором пруцевских стихов. Впрочем, Гейне очень скоро заметил, что если Руге и не обладает талантом, зато с успехом носит личину сильного характера, и вышло так, что наш друг Арнольд внушил поэту мысль об Атта Троле[171]. Если А. Руге и не ознаменовал свое пребывание в Париже великим произведением, ему все же по праву принадлежит та заслуга, что Гейне сделал это за него. В благодарность за это поэт посвятил ему известную эпитафию:
«Атта Троль, медведь с уклоном
К жизни в боге, страстный в браке:
Духом века обращенный
В матерого санкюлота;
Хоть плохой плясун, но с строем
Лучших чувств в груди косматой;
В смысле вони не безгрешный,
Не талант, — зато характер».
В Париже приключилось с нашим Арнольдом то, что он спутался с коммунистами и стал печатать в «Deutsch-Franzosische Jahrbucher» статьи Маркса и Энгельса[172], в которых говорилось прямо противоположное тому, что возвещалось им самим в предисловии. На эту беду обратила его внимание аугсбургская «Allgemeine Zeitung», но он перенес это с философским смирением.
Чтобы возместить природное неумение держаться в обществе, наш Руге выучил для пересказа по своему усмотрению небольшое количество забавных анекдотов, называемых им «курьезами». Долголетняя привычка оперировать этими «курьезами» привела к тому, что мало-помалу для него все события, обстоятельства и отношения стали превращаться в приятные или неприятные, хорошие или дурные, важные или неважные, интересные или скучные курьезы. Парижская суета, множество новых впечатлений, социализм, политика, Пале-Рояль[173], дешевые устрицы — все вместе так подавляюще подействовало на несчастного, что в голове его водворилась постоянная и неизлечимая курьезная сутолока и Париж сделался для него неисчерпаемым арсеналом курьезов. Сам он, между прочим, дошел до такого курьеза, что предлагал изготовлять одежду для пролетариев из опилок; да и вообще у него была слабость к промышленным курьезам, для которых он разыскивал, всегда безуспешно, акционеров.
Когда из Франции выслали немцев, игравших более или менее заметную роль в политике, Руге спасся от этой участи, представившись министру Дюшателю в качестве savant serieux {солидного ученого. Ред.}. Должно быть, он при этом имел в виду «ученого» из польдекоковского «Поклонника луны», который объявил себя ученым на том основании, что умел по-особенному стрелять пробками в воздух[174].
Вскоре после этого Арнольд отправился в Швейцарию, где встретился с бывшим голландским унтер-офицером, кёльнским провинциальным писателем и прусским мелким налоговым чиновником К. Гейнценом. Обоих вскоре связали узы близкой дружбы. Гейнцен учился у Руге философии, Руге у Гейнцена — политике. С этого времени у Руге возникает настоятельная потребность выступать в качестве философа par excellence {по преимуществу. Ред.} лишь перед более невежественными элементами немецкого движения. Судьба заставляла его опускаться в этом отношении все ниже, пока в конце концов его не стали считать философом лишь священники, принадлежавшие к «Друзьям света»[175] (Дулон), немецко-католические пастыри (Ронге), да Фанни Левальд. Тем временем анархия в немецкой философии усиливалась с каждым днем. Штирнеровский «Единственный»[176], социализм, коммунизм и пр. — все новые самозванные пришельцы — невыносимо увеличивали сутолоку в голове Руге. Необходимо было решиться на какой-нибудь серьезный шаг. Вот тут-то Руге и нашел спасение под сенью гуманизма, т. е. той фразы, которой все путаники в Германии, от Рейхлина до Гердера, прикрывали свою растерянность. Фраза эта казалась тем более своевременной, что Фейербах только что «вновь открыл человека», и Арнольд уцепился за нее с таким отчаянием, что до сего часа не может от нее оторваться. Однако в Швейцарии Арнольд сделал еще одно несравненно более важное открытие, а именно, «что повторным появлением перед публикой «я» утверждает себя как характер». С этого момента для Арнольда открывается новое поле деятельности. Он возводит в принцип самую наглую развязность и навязчивость. Руге должен был во всем принимать участие, всюду совать свой нос. Ни одна курица не могла снести яйца без того, чтобы Руге не «проредактировал разум» этого «события»[177]. Во что бы то ни стало нужно было поддерживать связь с каким-нибудь провинциальным листком, где могло бы происходить «повторное появление». Ни одной газетной статьи он больше не писал без того, чтобы не поставить под ней свое имя и не сказать в ней, по мере возможности, о себе самом. Этот принцип «повторного появления» должен был распространяться на каждую статью; она печаталась сначала в виде письма в европейских и (со времени переезда Гейнцена в Нью-Йорк) в американских газетах, затем — в виде брошюры и, наконец, еще раз повторялась в собрании сочинений.
В таком вооружении наш Руге мог возвратиться в Лейпциг, чтобы заставить окончательно признать себя в качестве «характера». Но и здесь он нашел не одни только розы. Его старый приятель книгоиздатель Виганд с большим успехом заменил его в роли Николаи, и так как не было никаких вакантных должностей, Руге погрузился в мрачные размышления по поводу суетности всех и всяких «курьезов». И вдруг разразилась германская революция.
В ней наш Арнольд нашел неожиданное спасение. Началось, наконец, мощное движение, в котором и самый неповоротливый легко может плыть по течению, и Руге немедленно направился в Берлин, надеясь поудить там рыбку в мутной воде. Поскольку там только что разразилась революция, он счел наиболее своевременным выступить с предложением реформы. Он основал листок под таким же названием[178]. Выходившая до революции парижская «Reforme»[179] была самой бездарной, самой невежественной и скучной газетой во Франции. Берлинская «Reform» доказала, что можно перещеголять даже ее парижский прообраз и что даже в «метрополии разума» можно без стеснения преподносить немецкой публике столь немыслимую газету. На том основании, что свойственная Руге риторическая тяжеловесность является якобы наилучшей гарантией глубины скрывающихся за ней мыслей, Арнольд был избран представителем Бреславля {Польское название: Вроцлав. Ред.} во Франкфуртский парламент. Там он немедленно нашел возможность выступить в качестве редактора демократической левой с нелепым манифестом. Проявив себя в остальном лишь своими бреднями о манифестах от имени конгрессов европейских народов, он ревностно присоединился к общему пожеланию о том, чтобы Пруссия растворилась в Германии. Впоследствии, вернувшись в Берлин, он требовал, чтобы Германия растворилась в Пруссии, а Франкфурт — в Берлине, а когда ему, под конец, пришло в голову стать саксонским пэром, он потребовал, чтобы Германия и Пруссия растворились в Дрездене.
Его парламентская деятельность не принесла ему никаких лавров, наоборот, его собственная партия разочаровалась в нем, убедившись в его неповоротливости и неспособности. В то же время дела его «Reform» шли все хуже и хуже, и он считал, что может поправить их лишь своим личным присутствием в Берлине. В качестве «честного сознания», он, само собой разумеется, нашел высокополитический предлог для своего ухода и предложил также и всей левой выйти из парламента вместе с ним. Этого, конечно, не произошло, и Руге отправился в Берлин один. В Берлине он сделал открытие, что современные конфликты легче всего разрешаются по «дессаускому образцу», как он окрестил маленькое образцовое демократически-конституционное государство. Потом, во время осады Вены, он сочинил новый манифест, призывавший генерала Врангеля выступить на защиту Вены от Виндишгреца. Санкцию демократического конгресса[180] для этого уникального документа он приобрел под тем предлогом, будто манифест вместе с подписью уже набран и отпечатан. Наконец, когда и сам Берлин очутился в осадном положении, г-н Руге отправился к Мантёйфелю и сделал ему ряд предложений относительно «Reform», которые были, однако, отклонены. Мантёйфель признался ему, что не может пожелать себе лучших оппозиционных газет, нежели «Reform», — «Neue Preusische Zeitung»[181] много опаснее и т. д., — высказывание, которое наивный Руге с победоносным видом поспешил распространить по всей Германии. В то же время Арнольд увлекся пассивным сопротивлением[182] и оказал его на деле, покинув на произвол судьбы газету, сотрудников и все прочее и поспешно обратившись в бегство. Очевидно, активное бегство является наиболее решительной формой пассивного сопротивления. Контрреволюция наступала и Руге бежал от нее без оглядки от Берлина до самого Лондона.
Во время майского восстания в Дрездене Арнольд вместе со своим другом Отто Вигандом и городским советом стал во главе движения в Лейпциге. Вместе с этими своими коллегами он выпустил энергичный манифест к дрезденцам, приглашая их храбро сражаться, ибо в Лейпциге находятся Руге, Виганд и отцы города — они стоят на страже, а береженого и бог бережет. Но едва только появился этот манифест, как наш храбрый Арнольд мгновенно улепетнул в Карлсруэ.
В Карлсруэ он не чувствовал себя в безопасности, хотя баденцы стояли на Неккаре и дело еще далеко не дошло до военных действий. Он упросил Брентано отправить его в Париж в качестве посла. Брентано подшутил над ним, предоставив ему этот пост на двенадцать часов, а на другое утро выманил у него обратно приказ о назначении как раз в тот момент, когда Руге собирался выехать. Тем не менее Руге отправился в Париж вместе с действительно назначенными представителями правительства Брентано — Шюцем и Блиндом — и держал себя столь своеобразно, что его собственный бывший редактор Оппенхейм счел себя вынужденным объявить в официальной «Karlsruher Zeitung»[183], что г-н Руге отправился в Париж отнюдь не в качестве официального лица, а «на свой собственный страх и риск». Когда однажды Шюц и Блинд захватили его с собой к Ледрю-Роллену, Руге вдруг прервал дипломатические переговоры, начав в присутствии француза отчаянно бранить немцев, так что его спутникам не осталось ничего другого, как смущенно и сконфуженно ретироваться. Наступил день 13 июня, который так потряс нашего Арнольда, что он без всяких оснований дал тягу и опомнился только в Лондоне на свободной британской земле. По поводу этого бегства он сравнивал себя впоследствии с Демосфеном.
В Лондоне Руге начал с попытки объявить себя послом баденского временного правительства. Затем он пытался проникнуть в английскую печать в качестве великого немецкого писателя-мыслителя, но получил повсюду отказ со ссылкой на то, что англичане слишком материалистичны, чтобы понимать немецкую философию. Кроме того, его спрашивали относительно его произведений, на что Руге мог отвечать лишь вздохом, между тем как в уме его вновь живо вставал образ Бруно Бауэра. Ибо что представляло собой даже его собрание сочинений, как не многократно перепечатанные брошюры! И даже не брошюры, а сброшюрованные журнальные статьи, и в сущности даже не журнальные статьи, а перепутанные отрывки из прочитанных книг. Снова надо было что-то предпринять, и Руге написал две статьи для «Leader»[184], в которых он под предлогом изображения немецкой демократии заявляет, что в Германии сейчас на повестке дня стоит «гуманизм», представляемый Людвигом Фейербахом и Арнольдом Руге, автором следующих трудов: 1) «Религия нашего времени», 2) «Демократия и социализм», 3) «Философия и революция». Эти три выдающиеся произведения, которых до сих пор нельзя найти ни в одной книжной лавке, являются, разумеется, не чем иным, как неопубликованными пока новыми заглавиями некоторых старых статей Руге. Одновременно с этим Арнольд принялся за свои ежедневные уроки, делая — себе самому в назидание, немецкой публике на пользу и к величайшему ужасу г-на Брюггемана — обратный перевод на немецкий язык статей, попавших из «Kolnische Zeitung» в «Morning Advertiser»[185].
Не пожав никаких лавров, он удалился в Остенде, где нашел досуг, необходимый для подготовки к роли премудрого путаника{11} немецкой эмиграции.
Подобно тому как Густав представляет растительную пищу, а Готфрид — чувства немецкого мелкобуржуазного филистера, так Арнольд представляет его разум, или, вернее, неразумие. Он не открывает, подобно Арнольду Винкельриду[186], дорогу свободы, — он собственной персоной являет собой сточный желоб «свободы»{12}. В германской революции Руге выделяется точно вывеска на углу некоторых улиц: здесь разрешается мочиться.
Однако вернемся, наконец, к нашему циркуляру и сопроводительному письму. Циркуляр не произвел ожидаемого впечатления, и из первой попытки учредить демократическую единую церковь ничего не вышло. Впоследствии Шрамм и Густав объясняли, будто виною тому было лишь то обстоятельство, что Руге не умел ни говорить по-французски, ни писать по-немецки. Но великие мужи вскоре снова стали действовать.
Che ciascun oltra moda era possente,
Come udirete nel canto seguente.
{Один другого мощью был чудесней,
О чем подробней — в следующей песне.
(Боярдо. «Влюбленный Роланд».) Ред.}