АМЕРИКАНСКИЙ ТОТАЛИТАРНЫЙ КОМПЛЕКС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АМЕРИКАНСКИЙ ТОТАЛИТАРНЫЙ КОМПЛЕКС

Советский тоталитаризм основывался на жертвенной морали. Если мы рассмотрим отношения тоталитарного центра с периферией в рамках советской социалистической модели, то увидим, что догматическая строгость и жертвенность достигают максимальных значений в центре и постепенно ослабляются на периферии.

Так, в рамках СССР государствообразующим этносом были русские — от них и требовалась максимальная жертвенность. Это касалось не только экстремальных случаев — войны, осады, недородов и голода, — но и повседневности. Известно, что в СССР в качестве экономических доноров выступали преимущественно российские регионы, уровень жизни в которых был ниже, чем во многих «национальных окраинах». Эта же логика распространялась на отношения СССР с державами-сателлитами. В странах Восточной Европы доктринальная строгость учения заметно ослабевала, что сказывалось на таких компромиссах, как смешанный характер экономики, отсутствие сплошной коллективизации в аграрном секторе, рудименты многопартийности в политике и т. п.

Этот «закон обратной пропорциональности» между близостью к имперскому центру и уменьшением дозволенных благ и свобод, возможно, повлиял на то, что руководимая «демократами» Россия оказалась инициатором развала СССР, первой из него выйдя под предлогом освобождения от имперского бремени.

Совершенно другую логику мы наблюдали в рамках американской империи. Здесь действует восходящая к Древнему Риму парадигма «привилегированного центра»: гражданин США, как некогда римский гражданин, обладает преимущественным правом в сравнении с гражданами стран-сателлитов. Точно так же внутри страны образующий этнос — англосаксы длительное время, вплоть до программы «великого общества» Кеннеди — Джонсона, даже на формальном уровне пользовались общеизвестными привилегиями.

В этой связи возникает решающий вопрос: чем выступает для остального мира процесс внутренней демократизации и процветания Америки: игрой с нейтральным результатом, с положительной суммой или — с отрицательной суммой? Не покупаются ли выигрыши Америки ценой соответствующего проигрыша других народов и континентов? Варианты ответа на этот вопрос прямо затрагивают статус той общественной формации, с которой США отождествляют себя и которую они сегодня усиленно навязывают всему миру.

Причем в данном случае под формацией я имею в виду не столько социально-экономическое устройство, основанное на частном предпринимательстве, сколько культурно-антропологическое понятие, характеризующее доминирующий человеческий тип. Америка все положила на одну чашу весов; этой чашей является индивидуалистическая мораль безграничного успеха. Реализация основных принципов этой морали, воплощающих «американскую мечту», имеет два ограничения.

Об одном из них давно предупреждали нравственно чуткие аналитики как из консервативного, так и из левого лагеря. Речь идет о нравственных ограничениях, которые безграничный индивидуалистический эгоизм отнюдь не намерен терпеть. Между двумя моделями: обществом, подчиненным нравственным нормам, и обществом, где действует закон джунглей, — он непременно выберет последнюю модель, обрекая цивилизацию на поражение перед варварством.

Второе ограничение было осознано совсем недавно, и связано оно с открытием экологических «пределов роста». Пределы роста лишают прогресс важнейшей демократической легитимации, связанной с тем, что он призван служить всем. Перед лицом указанных пределов американская модель «общества массового благосостояния» выступает уже не как универсальная, а, напротив, как исключительная. Вопрос в том, готова ли Америка отказаться от своей социокультурной доминанты — «американской мечты» о безграничном успехе, ждущем каждого американца в условиях, когда эта мечта из демократически-универсальной превращается в мечту «избранного народа»?

Как пишет И. Валлерстайн, «по мере того как мы будем уходить от ущемления прав внутри государства, под угрозой окажется равноправие на мировом уровне. Возможно, что впервые в истории Америка перестанет быть полурабской и полусвободной. В то же время весь остальной мир окажется в еще более выраженной форме поделен на свободную и рабскую половины. Если с 1945 по 1990 год для поддержания высокого уровня дохода 10 процентов нашего населения нам приходилось усиливать эксплуатацию других 50 процентов, вообразите, что понадобится для поддержания 90 процентов нашего населения на довольно высоком уровне дохода! Потребуется еще большая эксплуатация, и это наверняка будет эксплуатация народов «третьего мира»13.

Итак, «пределы роста» открывают нам нечто совершенно неожиданное с точки зрения стандартов либерально-демократического мышления. Именно: чтобы оставаться внутри себя демократически открытым и процветающим обществом, подтверждающим ожидания морали успеха, США неизбежно предстоит превратиться в завоевательное империалистическое общество, готовое прибрать к рукам ресурсы остального мира, а сопротивление последнего подавить силой. Это возвращает историю Запада к старой модели императорского Рима, который мог выполнять обещания перед своим плебсом и гасить его недовольство только путем новых имперских захватов и переделов мира. Именно поэтому окончание «холодной войны», вместо того чтобы стать основанием демилитаризации Америки и отказа от силовых методов в политике, стало отправной точкой глобального проекта овладения миром.

В данном случае мы задаемся вопросом: какие внутренние изменения предстоит претерпеть американскому обществу, превращающемуся в милитаристское «общество на марше»? Вся привычная либерально-демократическая риторика о представительной демократии, разделении властей, плюрализме и уважении прав меньшинства сегодня только скрывает эти новые реальности, касающиеся как внутренней эволюции Америки, так и судеб остального мира, поставленного перед дилеммой: или капитулировать, или мобилизоваться для сопротивления.

О «демократическом потенциале» Америки современная либеральная пропаганда сказала предостаточно. Пора поговорить о ее глобальном милитаристском потенциале, об истоках и основаниях ее нынешнего наступления на мир, предпринятого под знаком «однополярности».

Во-первых, никуда не делся потенциал расовой ненависти и нетерпимости, в свое время мобилизованный сначала для очищения американского континента от краснокожих, а затем — для поддержания дисциплины среди негров и других находящихся на подозрении этнических меньшинств. Теперь этот потенциал, кажется, решено обратить вовне — на реализацию глобальной миссии Америки в мире, «вся беда которого в том, что в нем так много иностранцев», а точнее — народов с «неправильным менталитетом». Этот прием вытеснения агрессивного социокультурного потенциала во внешнюю среду принадлежит к очень старым, описанным культурными антропологами способам внутренней стабилизации пассионарного социума.

Во-вторых, «общество на марше» не может позволить себе роскошь критической рефлексии и внутренних сомнений. Кодекс строителя однополярного мира предполагает нерассуждающую веру в безусловное превосходство Америки над всеми остальными обществами и ее право «воспитывать» мир.

Соответствующий комплекс превосходства и мессианского призвания не нов в истории Америки: он относится к числу образующих факторов этой новой цивилизации. «Я всегда с почтительным изумлением размышляю о заселении Америки, — писал Джон Адаме в 1765 году, — как о начале великого плана и промысла Всевышнего, имеющего целью просвещение и освобождение порабощенной части человечества»14.

Американские литературные классики разделяли этот энтузиазм политических классиков. «Мы, американцы, — писал юный Герман Мелвилл, — особые, избранные люди, мы — Израиль нашего времени; мы несем ковчег свобод миру… Бог предопределил, а человечество ожидает, что мы свершим нечто великое… Остальные нации должны вскоре оказаться позади нас…»15

Сегодня тем, которые с такой настойчивостью изобличают архаичный комплекс мессианства в русской политической культуре, нашедший отражение в формуле «Москва — Третий Рим», полезно было бы иногда вспоминать о том, что мессианистские притязания отнюдь не являются монополией российского традиционалистского сознания. Современный мессианизм связан не с воспоминаниями о Золотом веке, а с культом современности, вступающей в «последний бой» со всеми мировыми пережитками. Американский милитаризм, в отличие от милитаризма традиционного, выступает не столько в этатистской форме, сколько в повседневных проявлениях имперского гражданского общества, в чем-то напоминающего древнеримское.

Социал-дарвинистские джунгли, где освобожденные от моральных предрассудков «джентльмены удачи» непрерывно ведут свою «войну всех против всех», порождают милитаристскую гражданскую психологию. Подобное перераспределение милитаристской энергии с государственного уровня, где она находит концентрированное выражение в профессиональных установках военной касты и примыкающих к ней групп, на гражданский уровень милитаризованной повседневности мы сегодня наблюдаем в России.

Те, кого так шокировала воинственная брутальность тоталитарного государства, теперь то и дело сталкиваются с этой брутальностью на улицах, ставших опасными для жизни, в учреждениях, в производственной сфере — везде, где социальное начало потеснено в пользу «прав сильного». Не случайно главенствующими персонажами современного «демократического» массового искусства стали мафиози и полицейский, ведущие полную жестокостей вооруженную войну друг с другом.

В таком обществе в роли главного отступника и объекта всеобщего презрения выступает «слабак», «недотепа», приверженец старой социальной морали, связанной с христианской традицией сострадательности и участия. Это общество исповедует новую «мораль господ», напоминающую антихристианские интенции ницшеанства.

Но если в России эта мораль заведомо обречена оставаться кредо внезапно обогатившегося меньшинства, готового силой защищать свои привилегии от возможного бунта голодающей «черни», то в современной Америке этот проект «нового сверхчеловека» адресован большинству — нации, соблазненной идеей избранности.

Среди этого избранного для мирового господства народа и философствующий скептик, и романтический поэт с печальными глазами оказываются столь же неуместными, как в тоталитарной утопии Платона, изгнавшего поэтов и драматургов из своего идеального государства. Языческий культ тела, отраженный в массовом пристрастии к джазу и к спорту, обязательный оптимизм, запрет на интравертную самоуглубленность, отвращающую от внешнего активизма и погони за успехом, подозрительное отношение к социальной сострадательности и к социальной политике, плодящей слабых и неприспособленных, — вот черты гражданского милитаризма, резко усилившегося в американском обществе после неоконсервативного переворота 80-х годов.

В Америке издавна республиканская идея, связанная с «демократией свободы» и культом индивидуалистической самореализации, преобладала над демократической идеей, связанной с «демократией равенства» и заботой о социально незащищенных. Ибо незащищенные и неприспособленные всегда рассматривались как отягощающий балласт общества, находящегося на марше и претендующего на избранность. Если европейские континентальные утопии имели в виду новый строй, в котором бедные возьмут реванш над богатыми, то американская утопия скорее ориентируется на новый народ, в конечном счете выдавивший из себя всех незадачливых и неприспособленных, образующих социальную базу государственного патернализма. Американский конституционализм, как и американская политическая культура в целом, опирается на постулаты естественного права. Но уже Платон сформулировал постулат этого права в духе внутреннего расизма: «Сильный повелевает слабым и стоит выше слабого» (диалог «Горгий», 483).

Доминирование фарисейского законничества, охраняющего право собственности как право сильного, над духом благодати, осеняющей всех «нищих духом», своеобразным образом отделяет американское общество от христианской традиции. Неверующие в Америке больше напоминают «веселящихся телом» язычников, чем интеллектуальных вольнодумцев и скептиков; что касается верующих, их менталитет больше тяготеет к ветхозаветной нетерпимости и морали избранного народа, чем к новозаветному универсализму, предпочитающему христианское смирение и покаяние духу первородства и избранничества. Это тонко подметил признанный бытописатель Америки М. Лернер «Как почитатели Библии, американцы усвоили многие предрассудки древнееврейского общества, из которого вышли иудаизм и христианство»16.

Господствующий духовный кодекс Америки создан на базе диалога протестантизма (преимущественно в кальвинистской версии) с иудаизмом. Этот духовный «консорциум» протестантизма и иудаизма образует основу консервативно-охранительного комплекса в Америке, тогда как третья конфессия — католицизм — чаще питает критический дух реформаторства (напомним, что братья Кеннеди вышли из католической семьи ирландских переселенцев).

Однако в эпоху однополярного мира, в котором Америка, кажется, окончательно отвергает демократический универсализм и идеал общечеловеческого будущего в пользу «проекта для избранных» («золотой миллиард» во главе с США), задачи консервативного охранительства обретают милитаристскую направленность. В той мере, в какой Америка решается разрушать чужие цивилизационные синтезы и чужие суверенитеты, превращая соответствующие пространства в царство нищеты, анархии и беспредела, ей следует ожидать неслыханного наплыва эмигрантов, спешно покидающих свое национальное пепелище.

Таким образом, ей придется, с одной стороны, превращаться в страну-крепость, защищающуюся от наплыва отчаявшихся «варваров», с другой — возродить расовую селекционистскую практику, направленную на отделение граждански признанных от непризнанных париев и изгоев, которым уготовлена участь новых рабов. Об этом предупреждает уже упомянутый И. Валлерстайн: «Оказавшись не в состоянии остановить иммиграционный наплыв, она (Америка. — А. П.), быть может, примется за строительство дамбы между правами граждан и правами тех людей, которые не имеют гражданства. В мгновение ока Америка может оказаться в ситуации, когда нижние 30, даже 50 процентов ее рабочих не будут полноправными гражданами, следовательно, будут лишены избирательных прав и надежного доступа к социальной помощи. Случись это, нам придется перевести часы на 150–200 лет назад»17.

Здесь мы можем себе позволить некоторые предварительные выводы. То, что благонамеренная социалистическая «демократия равенства» способна порождать тоталитаризм, вытекает из опыта «реального социализма», критика которого придала второе дыхание анемичному либерализму. Но теперь, на опыте складывающегося однополярного мира, мы убеждаемся, что и либеральная «демократия свободы» способна порождать свою версию тоталитаризма. То, что мы еще так недавно принимали за борьбу демократии и тоталитаризма, на поверку оказалось борьбой двух разных типов тоталитаризма, причем уже закрадывается подозрение, что победивший тип окажется омерзительнее недавно ушедшего.

Один демонстрировал черты классовой катакомбной нетерпимости, преследуя сильных и преуспевающих, другой демонстрирует черты новой расовой нетерпимости, санкционируя новую социальную сегрегацию и более или менее скрытый геноцид, направленный против всех неприспособленных.

Мы долго думали, что фашистский социал-дарвинизм и расизм — это случайная девиация западной цивилизации, связанная с заранее обреченным бунтом архаичного континентального начала, олицетворяемого Германией, против атлантической доминанты, воплощаемой англо-американским миром. Сегодня социал-дарвинистский принцип мировой расы «избранных», противостоящей криминальной массе «недочеловеков», кажется, утверждается в самом центре победоносного атлантизма, охваченного эйфорией однополярности.

Проблема в том, как уйти от этой удручающей дилеммы, от выбора между «подпольным человеком» Ф. Достоевского и «белокурым бестией» Ф. Ницше.