ПЕРВЫЙ ПРОГНОСТИЧЕСКИЙ СЦЕНАРИЙ: ВОССТАНОВЛЕНИЕ ГРАЖДАНСКОГО КОНСЕНСУСА НА ОСНОВЕ ИСКЛЮЧЕНИЯ КОЧЕВНИЧЕСКОЙ ДИАСПОРЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕРВЫЙ ПРОГНОСТИЧЕСКИЙ СЦЕНАРИЙ: ВОССТАНОВЛЕНИЕ ГРАЖДАНСКОГО КОНСЕНСУСА НА ОСНОВЕ ИСКЛЮЧЕНИЯ КОЧЕВНИЧЕСКОЙ ДИАСПОРЫ

При разработке такого сценария важно не сбиться на сугубо политический «конструкционализм» и учесть влияние общих социокультурных факторов. Сценарный тип прогнозирования является контрастным по преимуществу — он предполагает разбегание «культурных галактик» после прохождения точки бифуркации или, что тоже самое, действие законов поляризации. Для того, чтобы мобилизовать социальную энергию в борьбе со спекулятивно-финансовым комплексом, грозящим вернуть капитализм из продуктивной фазы к старому ростовщичеству, необходимо обратиться к наиболее последовательным и непримиримым оппонентам виртуальной экономики. Этому признаку отвечает тип народного капитализма — вышедших из низов «трудоголиков», которым удалось организовать свое небольшое самостоятельное дело.

Собственно, если иметь в виду классическую рыночную теорию, то такого рода мелкие и средние предприниматели являются ее эталоном. Настоящий рынок — это стохастическая (не контролируемая из какого-либо центра) система, где множество независимых производителей конкурируют перед лицом независимого потребителя, являющегося единственной инстанцией, наделенной правом поощрять и наказывать. Западный капитализм стал утрачивать эти черты уже в последней третий XIX века, вместе с появлением крупных корпораций, тяготеющих к монополизму, к контролю над рынком и над самим потребителем. Классическому рыночному принципу «потребитель всегда прав» неокапитализм крупных корпораций противопоставляет принцип «производства новых потребностей» — эффективного манипулирования массовым потребительским сознанием. Здесь уже не потребитель законодательствует, поощряя угождающую ему производительную добросовестность; законодательствует финансируемая производителями реклама, которая руководит потребителем, одновременно и льстя ему и запугивая его участью презираемого простака, не допущенного в престижную современность. А пропуском в современность является приобретение товаров наиболее престижных фирм, эксплуатирующих «имиджмейкерскую» интеллектуальную ренту.

Вся новейшая «экономика спроса» построена на альянсе капитализма с богемой — и той, что создает призрачные образы мира, и той, что не может жить без их наркотического эффекта. В историческом и социокультурном отношении здесь поляризованы два мира. На одной стороне мы имеем добрый старый рынок, основанный на союзе патриархального производителя с патриархальным потребителем. В одном случае под патриархальностью понимается специфический социокультурный комплекс, замешанный на старинном трудолюбии, прилежании и ответственности — всем том, что в свое время «капитализировал» М. Вебер в работе «Протестантская этика и дух капитализма». Во втором случае патриархальность олицетворяется осмотрительными покупками, рассчитанными на естественные («здоровые») потребности и длительную службу. От товара требуется не внешний блеск и символическая насыщенность аллюзиями на престижность и раскованность, а добротное качество и ясность функции.

На другой стороне мы сталкиваемся с «постмодернистским» рынком, где сторона производителя представлена искусительным лукавством, торгующим не столько товарами в прямом смысле, сколько знаками престижной современности. Здесь на долю прямой функции, удовлетворяющей необходимые потребности, приходится совсем немного — большая часть усилий (как и создаваемой ими цены) тратится на то, чтобы распознать «комплексы» потребителя и сыграть на них. Эта лукавая психоаналитика рынка предполагает скрытую от нас перестройку в рядах производителя.

Носители строгого фальсифицируемого знания — механик, физик, химик и биохимик, создающие новые технологии, как и те, кто реализует это знание в повседневных производственных практиках, — грамотный инженер и дисциплинированный, дорожащий профессиональной честью рабочий, оказываются существенно потесненными специалистами виртуального мира — всякого рода дизайнерами, вкладывающими в товар разнообразную гамму сугубо символического содержания. Вместо ожидаемой демократами и социалистами старого закала гуманизации капиталистического производства произошла его гуманитаризация. На долю гуманитариев — создателей символической «интеллектуальной ренты», связанной с манипулятивными свойствами товара, приходится более половины создаваемой в производстве прибыли и, соответственно, столь же высокая доля получаемых гонораров.

Сторона потребителя в этой новой символической системе представлена психостениками, к которым едва ли применима теория рационального выбора, — подлинными субъектами выбора здесь являются не они, а те, кто их наставляет, — бесчисленные учителя и поводыри «современности», одновременно и внушающими им страх неполноценности, вызванный отлучением от современности, и тут же предлагающими самую престижную продукцию, предназначенную отвести от своих обладателей всякое подозрение в «неприобщенности».

В некотором смысле можно сказать, что новейшая экономика представлена двумя специфическими «субкультурами» — находящимися в состоянии зависимости неврастениками, с одной стороны, и своекорыстными «психотерапевтами», заинтересованными в хроническом характере заболевания, — с другой.

Неужто современность навсегда монополизирована этими сомнительными типами? Если опираться на экономические аргументы, с некоторых пор считающиеся наиболее весомыми, то положение не кажется таким уж безнадежным. Мало того: в отношении современной виртуальной экономики, созданной гигантскими корпорациями и связанной с ними богемной субкультурой искусственных потребностей и искусственного спроса, существует подозрение в паразитарности. Она существует за счет реальной продуктивной экономики — до тех пор, пока потенциал последней не будет до конца растрачен.

В конечном счете полная победа манипулятивной «интеллектуальной ренты» над производительной прибылью, создаваемой руками ученых, инженеров и рабочих, как и организаторским усердием настоящих предпринимателей, означала бы, что всякое различие между производством нужной, удовлетворяющей реальные запросы, и ненужной продукции исчезло. В этом случае рыночная экономика совершила бы самоубийство, и у нее не осталось бы никаких преимуществ перед административно-командной системой, в которой заказчиком выступает не независимый потребитель, а бюрократические и идеологические инстанции.

Как оказалось, устранение потребителя как решающей экономической инстанции, реализующей теорию предельной полезности и наделенной правом отделять экономически рациональное поведение от иррационального, возможно не только в ходе эскалации бюрократического социалистического планирования, но и в ходе эскалации манипулятивной индустрии спроса, в которой грань между реальными потребностями и потребностями внушенными окончательно теряется. Поэтому понятие реального спроса и реальных потребностей в конечном счете неустранимо из экономики — это тот ее «натурфилософский» референт, исчезновение которого грозит провалом в виртуальный мир, что, судя по уже проявившимся признакам, будет пострашнее тоталитарного провала. По сути дела, на наших глазах возникает противостояние, которому суждено определять характер всей грядущей эпохи — между реальным и виртуальным, естественным и искусственным. Это противостояние в рамках предпринимательского класса может оформиться как столкновение производителей реальной производственной прибыли с представителями спекулятивно-манипулятивного альянса — финансовых игроков и создателей манипулятивной «интеллектуальной ренты».

С учетом экономической и научно-технической перспективы дело представителей реальной экономики отнюдь не выглядит проигрышным. Научно-техническая и экологическая революции современности заново реабилитируют натуральный продукт. Новый научно-технический опыт засвидетельствовал принципиальные преимущества натурального сырья перед синтетическим и невозможность его полноценной замены всякого рода суррогатами. Природные продукты, в которых воплощена бесконечная сложность и, в ряде случаев, бесконечная длительность естественных процессов, не могут быть полноценно продублированы процессами, организованными человеком, — в которых воплощена пространственно-временная ограниченность и одномерность конъюнктурного технологического замысла.

Точно так же новая экологическая экспертиза, вносящая свой вклад в формирование современности и ее деспотических критериев, в свою очередь свидетельствует о преимуществе натуральных продуктов, наделенных соответствующим потребительским престижем. Сегодня элитарный спрос тем и отличается от массового, что ориентируется на экологические показатели и включает специфический снобизм «неонатурализма». По закону имитации, свойственному массовым демократическим обществам, а также под давлением растущих «экологических ошибок» современной технической цивилизации натуралистический императив станет все больше обретать черты категорического императива, довлеющего над современным потребительским сознанием в целом.

На кого же может всерьез рассчитывать взыскательный, потребитель, которого отчасти обманула новейшая техническая цивилизация, подсунув ему суррогаты вместо добротной натуральной продукции, отчасти дезориентировала манипулятивная «индустрия сознания»? Если иметь в виду исторические прецеденты, ему лучше всего угодили бы добросовестный мелкий предприниматель и ремесленник, работающие не на анонимный массовый рынок, а на конкретного, адресного потребителя, доверие которого выше конъюнктурных выгод. Один из шансов малого и среднего предпринимательства — диверсификация спроса, приведшего к замене массового «конвейерного» рынка множеством индивидуализированных рынков — экономических субкультур. Второй шанс представляет сама современная научно-техническая революция, создавшая новую технику малых форм. Большинство современных высоких наукоемких технологий представляют технику малых форм, доступную для малого бизнеса.

Вопреки прежним политэкономическим стереотипам, внушившим представление об обреченности мелкой буржуазии в нашу эпоху, мелкие фирмы, воспользовавшись экспансией техники малых форм, не только доказали свою живучесть, но и обнаружили ряд преимуществ перед крупными по таким современным показателям, как наукоемкость, рентабельность, экологичность. Средний возраст оборудования в малых фирмах сегодня намного меньше, чем в крупных, у которых гирей на ногах висят гигантские основные фонды, зачастую устаревшие. Да и честь открытия качественно новых рынков, а значит — и новых общественных потребностей сегодня чаще всего принадлежит малым производственным формам, так как всякая новая потребность, прежде чем стать массовой, переживает известный период времени в качестве «экзотической» и рисковой — относящейся к малым экономическим субкультурам.

Большие корпорации, не желая сразу рисковать переналадкой своего гигантского оборудования, передоверяют освоение новых потребностей малым венчурным формам, наделяемыми функцией экспериментирующего авангарда. В целом в развитых странах более 65% валового продукта создается малым предпринимательством, а среди фирм, осваивающих новые рынки, их доля достигает 90%. И эта пионерская экономическая субкультура парадоксальным образом несет в себе некоторые черты, которые принято отождествлять с патриархальными.

Производство в этих фирмах — более трудоемкое, чем капитальное (особенно это касается сферы услуг). Доля живого, причем высококвалифицированного труда в стоимости продукции здесь значительно выше, чем у крупных фирм. А самое главное состоит в том, что моральная компонента квалифицированной трудовой деятельности, связанная с высокой партнерской ответственностью, прилежанием, заботой о сохранении лица, мотивами профессионального самоуважения и самореализации, здесь неотделима от интеллектуальной, в которой воплощено новое знание. В этих новых видах производства, ориентированных на специализированные потребности и взыскательного потребителя, веберовская «рациональность по ценности» отнюдь не выглядит чем-то архаическим, уступающим по значению профессиональной осведомленности, находчивости и мобильности. Аромат доброго старого ремесленничества, дорожащего репутацией и накладывающего на продукт печать индивидуальности мастера, как бы снова возвращается сюда, в сферу наукоемкого мелкого бизнеса и рынка высокоспециализированных услуг.

Иными словами, если иметь в виду некоторые объективные экономические, научно-технические и социальные предпосылки возможной реабилитации производства, живущего «натурфилософскими» идеями, касающимися естественных (не манипулируемых) потребностей, естественной основы изделий как гарантии их качества, естественной мотивации работника, желающего реализовать себя в труде как неповторимую индивидуальность, а не быть безгласным придатком гигантских технических агломератов, — то эти предпосылки явно созрели.

Но этому реваншу здоровых естественных форм, стремящихся вырваться из плена нездоровой искусственности, мешает другой, весьма могущественный альянс. Среда финансовых спекулянтов, заинтересованных в дальнейшей дематериализации экономики, — только часть этого альянса. В него также входит многочисленная богема и полубогема, отвыкшая платить наличными и прилагать какие-либо усилия — физические, интеллектуальные, моральные. «Виртуальный мир» привлекает ее как раз тем, что дает возможности уйти от расплаты наличностью и эксплуатировать всякого рода ренты, созданные дутыми репутациями, ухищрениями рекламы и имиджмейкерства, всем тем, на чем лежит печать непроверяемости и неподконтрольности.

Когда-то, на заре европейского модерна, между буржуа-протестантом — аскетом первоначального накопления и литературно-художественной богемой, проповедующей свободную чувственность, возник жесточайший социокультурный конфликт. Угрюмые «схимники» накопления, неустанные скопидомы, знающие цену копейки и тиранящие своих работников и домочадцев в соответствии с канонами суровой патриархальной этики, видели своих главных врагов в богеме, объединяющей бойких и насмешливых щелкоперов журналистики, литературных виртуозов антимещанской «романтической иронии», буйных представителей художественного авангарда, адептов половой свободы и пр.

Не случайно, когда, в полном соответствии со схемой М. Вебера, на протестантском севере Европы возобладал дух соответствующей аскезы накопления, создав невыносимо пресную культуру пуританских добродетелей, все перечисленные носители «проекта эмансипации» устремились на католический юг, превратив Париж, Рим и Мадрид в свою Мекку. Так наряду с собственно пролетарским радикализмом, ждущим мировой пролетарской революции, сформировался социокультурный радикализм, мишенью которого стало не столько буржуазное государство и политический строй, сколько буржуазная «мещанская мораль».

Сегодня мы наблюдаем явную перегруппировку сил. Крупная «номенклатурная» буржуазия, связанная с властными структурами и пользующаяся всякого рода привилегиями монополизма, постепенно впитала в себя дух богемы и научилась находить общий язык с культурным (или контркультурным) авангардом. Вместе с ним она стала третировать архаичную среду мелких предпринимателей и хозяйчиков, могущих рассчитывать только на свои силы и на верного потребителя, умеющего ценить их добротные изделия и услуги.

С высоты номенклатурно-монополистических возможностей, когда получение одного привилегированного государственного, в частности военно-промышленного, заказа способно обеспечить многомиллиардную прибыль, муравьиная работа мелкого предпринимателя стала выглядеть жалким анахронизмом. А когда пришло время виртуальной экономики, основанной на ловкости имиджмейкерства и искусственном спросе, связанном с извлечением манипулятивной «интеллектуальной ренты», союз с контркультурной богемой обрел не только черты духовной близости людей, питающих отвращение к настоящим методическим усилиям, но и профессионального кредо.

С одной стороны, без разложения старой морали контркультурным авангардом современный рынок никогда бы не получил нового потребителя, воплощающего предельно «раскованную» и одновременно истерическую чувственность. С другой стороны, без услуг специалистов в сфере контркультуры, ставшей союзницей всего «контрреалистического», виртуального, паразитическая интеллектуальная рента не могла бы быть произведена. Если раньше контркультурный авангард находился по ту сторону системы буржуазного производства, в качестве ее критика, то теперь он интегрирован в эту систему в качестве создателя символических форм, на долю которых приходится ныне более половины стоимости товара. Натуральное содержание товара, связанное с его реальной потребительной стоимостью, — это та «архаичная» часть цены, доля которой непрерывно уменьшается под натиском создателей манипулятивной ренты, относящейся к психологическим комплексам потребителя, главным из которых является комплекс внутренней неполноценности.

Прежде, в культуре доброго старого времени, чувство неполноценности могло возникать на базе профессиональной несостоятельности личности. Сегодня такая несостоятельность мало кого волнует, ибо массовый человек идентифицирует себя преимущественно как потребитель. Нередко он готов выполнять самые унизительные, по меркам собственно профессиональной этики или этики вообще, роли, лишь бы оставаться на высоте как потребитель, носящий знаки приобщения к современности.

Все эти сдвиги, превращающие носителей антитрудовой контркультуры во властную элиту и в законодателей современности, получили особо наглядное проявление в постсоветских реформах в России, да и во всем постсоветском пространстве. Как уже отмечалось выше, главным условием, по которому бывшая партийная и гебистская номенклатура соглашалась сдать свой прежний режим «реального социализма», был статус новых собственников и сохранение статуса господствующего класса уже при новом режиме. По логике реального классового противостояния носителей старого и нового, партийная и гебистская номенклатура в лучшем случае должна была занять при новом режиме маргинальное пространство антисистемной оппозиции. А центральное пространство народной антиноменклатурной оппозиции должно было бы принадлежать носителям идеи народного капитализма — тех трудолюбивых, квалифицированных и инициативных людей, кому прежняя система идеологического и бюрократического надсмотрщичества не давала развернуться. Материальной основой народного капитализма могли стать многомиллиардные трудовые сбережения71.

Эти деньги невозможно было отоварить продуктами потребления — советская экономика, производящая преимущественно средства производства, к этому не была готова. В этих условиях в 1991–1992 гг. вставала дилемма: либо отоварить эти реальные деньги, организовав распродажу многомиллиардных средств производства, лежащих на складах предприятий мертвым грузом неликвидов, и тем самым заложить основы массового народного предпринимательства, либо — каким-то образом экспроприировать эти народные сбережения и объявить приватизацию после того, как они будут изъяты. Новый режим Б. Н. Ельцина пошел по второму пути. Искусственно организованная гиперинфляция в считанные недели уничтожила народные сбережения, и в результате процесс приватизации был монополизирован бывшей номенклатурой и давно уже вступившей с нею в тайный альянс торговой мафией.

Сегодня многие задаются вопросом: как случилось, что наша либеральная западническая интеллигенция, казалось бы, более всех настрадавшаяся от партийной и гебистской номенклатуры, так быстро и охотно признала режим номенклатурных собственников и в развернувшемся противостоянии между народом и новыми узурпаторами собственности активно заняла сторону последних?

Многие склонны приписывать это идеологическим причинам — ведь бывшая номенклатура объявила прозападный курс, а либеральная интеллигенция как раз и состояла из западников, мечтающих в процессе возвращения в «европейский дом» обрести свое «подлинное» отечество. Нельзя сбрасывать со счета и такой фактор, как догматическая слепота наших западников, неизменно отдающих предпочтение идеологическим «фактам» в противовес фактам реальным. Подобно тому как прежний социалистический авангард предпочитал не видеть зверств коллективизации и экономической разрухи, отдавая предпочтение сугубо доктринальным критериям, относящимся не к жизни, а к идее (социализм судили не по тому, что он представляет в действительности, а по тому, чем он должен быть, «по идее»), так ныне либеральный авангард демонстрирует удивительную доктрииальную слепоту, касающуюся массового провала в нищету и бесправие, предпочитая доверять не жизни, а новой «идее».

И все же все эти соображения не дают исчерпывающего объяснения, не затрагивают главной тайны. А она как раз и касается тайного консенсуса либеральной интеллигенции с представителями номенклатурного и даже номенклатурно-мафиозного капитализма на базе принципа богемной раскрепощенности и безответственности. Не требующая усилий безответственность и неподотчетность нормам — вот истинный секрет того «либерализма», на почве которого сошлись и помирились, казалось бы, столь разнотипные социальные персонажи, как чурающиеся настоящих предпринимательских усилий номенклатурные выходцы, чурающаяся закона торговая мафия и чурающаяся внутренней и внешней дисциплины западническая интеллигенция. Все они — адепты богемно-раскованной чувственности и богемного образа жизни. Не случайно они сегодня легко встречаются на всякого рода презентациях и банкетах и неплохо понимают друг друга. Достаточно отключить «наносные» черты, вызванные различием социального происхождения и воспитания, и включить голос новой чувственности, как понимание дается без всякого труда.

Революция раскованной чувственности — вот что объединило эти группы раньше и прочнее той революции в области собственности, которая, обделив массу интеллигенции, породила номенклатурно-мафиозный экономический альянс. Казалось бы, по этому экономическому критерию, который принято считать решающим, обделенная и обнищавшая интеллигенция должна почувствовать свое единство с народом, столь же обнищавшим и обделенным.

Но результаты социокультурных революций, касающихся богемной чувственности, для некоторых социальных слоев оказываются более значимыми, чем итоги социально-экономических революций (или контрреволюций). Свобода от ответственности как специфически интерпретированный проект освобождения, принадлежащий модерну, может, как оказалось, создать соблазн, превышающий по своей силе факторы, относящиеся к другой стороне этого проекта — творческой самореализации личности, требующей не чувственной расслабленности, а, напротив, предельной внутренней сосредоточенности и ответственности.

Если бы эмансипаторский проект модерна, вместо того чтобы включать столь противоречивые интенции, отличался цельностью и монолитностью, история нового и новейшего времени не дала бы столько драм и трагедий, срывов и отступлений. Богемствующая неангажированная личность, следующая закону возрастающей «экономии усилий» (в том числе и моральных), и самореализующаяся личность, истолковавшая свободу в смысле никому не передоверяемой профессиональной и гражданской ответственности и готовая к предельным усилиям моральной воли и творческого воображения, — вот две противоположные ипостаси, в которых проявился великий проект модерна. Современные либералы предпочитают сегодня выпячивать первую ипостась, замалчивая и компрометируя вторую. С этой целью и был изобретен постмодерн, аргументы которого в целом посвящены реабилитации первого типа и дискредитации второго, как якобы архаического.

Что здесь на самом деле бросается в глаза, так это то различное отношение к традиции и к сохранению преемственности, какое обнаруживает модерн в этих двух разных своих ипостасях. Богемствующий модерн рвет с традицией по тем же самым основаниям, по каким личность с отклоняющимся поведением рвет с моралью, а преступник с законом — для того чтобы не возникало поводов для жестокой самокритики и терзаний раскаяния. В горизонте такого модерна никакая реконструкция традиции не мыслится — все традиционное подлежит сбрасыванию с корабля современности. Напротив, модерн второго типа, связанный с проектом творческой самореализации, периодически обращается к традиции в поисках морального перевооружения. Традиция может отвергаться в своих запретительных и сковывающих моментах; но она признается заслуживающей уважения, признания и — возрождения в тех своих истоках и основаниях, которые касаются нашей подлинности — способности оставаться верными собственным идеалам, достойно выдерживать вызовы действительности, не быть марионетками внешних сил и обстоятельств.

Оцениваемые по этому критерию, некоторые типы традиционного опыта оказываются заслуживающими нашего признания — и не только в моральной сфере. Как показал опыт модернизации стран АТР, конфуцианская этика, сочетающая ценности знания с ценностями традиционной коллективистской лояльности и общего блага, может успешно соперничать с индивидуалистической протестантской этикой и ее превращенными формами, известными как «мораль успеха».

Основной парадокс модерна состоит в том, что его достижения нельзя удержать без напряжения нравственной воли, сегодня зачисляемой в разряд «пережитков». Как только подобная воля слабеет, сменяясь гедонистической расслабленностью, проекты модернизации и просвещения повисают в воздухе — ибо и для экономических инвестиций, и для мобилизации личных усилий, необходимых в процессе овладения знаниями, квалификацией и адаптационным процессом в целом, требуется известный минимум аскетического усердия.

Вот он, парадокс: просвещение питается аскезой, и оно же, в условиях промотанной традиции, убивает ее. Этим парадоксом объясняются пагубные эффекты урбанизации: недавние выходцы из деревни, из традиционной среды, являются, как правило, истовыми служителями и энтузиастами модерна; издержки неадаптированности они возмещают усердием и привычкой переносить трудности. Горожане же третьего-четвертого поколения несут на себе ту же печать, что и капиталисты в третьем поколении, — печать декадентского безволия, скепсиса и нигилизма. В этом смысле шансы модерна зависят от разрешения одного вопроса: сумеют ли встретиться и заключить социокультурный и политический союз два исторических типа — традиционный доэкономический человек, обладающий избытком выносливости и нравственной воли, и постэкономический человек, осознавший цену недавно третируемых нравственных добродетелей и значимость постматериальных ценностей?

С одной стороны, это зависит от скорости разрушения традиционных социокультурных анклавов экономики человеком, у которого стремление «иметь» вытеснило все ценности, относящиеся к аутентичному «быть».

Грядущая волна постэкономизма может запоздать со своей помощью доэкономическому человеку, третируемому циничным модерном и теряющим всякую уверенность в себе. С другой стороны, это зависит от того, а не явится ли нам постэкономический человек в облике досужего стилизатора, возвращение которого к морали, религии и постматериальным ценностям — всего лишь эстетская игра и имитаторство?

Противоядием от этого может стать только нешуточная серьезность грядущего политического и культурного конфликта. Это, кстати, весьма вероятно: ввиду той угрозы обездоливания и унижения, которую несут в себе дельцы виртуальной экономики всем честным труженикам, последние могут не просто стать «протестным электоратом», но и попытаться реализовать свой протест в различного рода бунтах, политических и экономических саботажах. Такой саботаж деревни против экспроприаторского города Россия испытала в эпоху гражданской войны «зеленых» с красными комиссарами.

Сегодня молчаливое провинциальное большинство с не меньшим неодобрением наблюдает последствия разрушительного «либерального» эксперимента, инициаторами которого и на этот раз выступили столичные центры. Сегодня имеет место давно невиданное дистанцирование провинций от центра, деревни от города, молчаливого большинства — от крикливого «либерального» меньшинства. Это подрывает сам механизм модерна, связанный как раз с тем, что городские авангардные слои выступают в роли референтных групп для всей территориальной и культурной периферии — последняя жадно внимает им и горит нетерпеливым желанием стать «как они». Именно это желание исчезло сегодня: авангардные группы вызывают откровенное недоверие, презрение и отвращение.

Словом, с тех пор как новый социально-экономический и культурный авангард оказался вовлеченным в спекулятивно-экспроприаторские игры с нулевой суммой и переориентировался на стратегии краткосрочного выигрыша, ценой обмана большинства, ему грозит повиснуть в безвоздушном пространстве. Не случайно он несет в себе комплекс набедокуривших внутренних эмигрантов, находящихся в состоянии «готовности № 1». В одном случае это готовность к пиночетовской диктатуре, в другом — к поспешному бегству за рубеж; и та и другая питаются страхом мести и страхом пустоты.

Антигосударственные акции прозападного курса, чудовищные по своей необъяснимой «опрометчивости», могут найти удовлетворительное объяснение только в одном: основательно проштрафившаяся перед нацией, ненавидящая ее и ненавидимая ею элита надеялась на поддержку Запада в случае серьезного кризиса в отношениях с собственным народом. Это только для ранних прозелитов либерализма государственное капитулянтство перед Западом могло иметь какие-то идейные корни. Для «семьи» и олигархов геополитические уступки Западу были реальной платой за ожидаемую поддержку и покровительство.

Это циничное вероломство правящей элиты, уже знающей, что «главный враг — в своей собственной стране», и ведущей себя соответственно, может иметь самые неожиданные последствия.

Мы сталкиваемся со случаем еще небывалой компрометации модерна, эмансипаторская программа которого завершается полной эмансипацией новых буржуа от культуры и морали. Эта своеобразная «богема», тяготящаяся любыми продуктивными усилиями, так же как и любыми социальными и моральными обязательствами, нашла свою новую идеологию в лице философии постмодернизма. Как ни предосудительна данная философия по старым критериям истины, добра и красоты, одного только социального и нравственного негодования недостаточно для ее ниспровержения. Ожидаемый массовый протест в идеологической области так же не эффективен, как и стихийные выступления в политике. Прогнозируемая в рамках данного сценария поляризация предпринимательского класса на продуктивный и спекулятивный типы должна найти свое подтверждение в поляризации самого постмодернизма.

Только в том случае, если интеллектуальные возможности постмодерна будут взяты на вооружение представителями ныне оппозиционной среды, связанной с реальной экономикой, последняя получит шанс победить оборотней виртуального мира. В долговременном контексте это можно истолковать как проблему исторической выживаемости буржуазного класса как такового. Он не выживет, если не реабилитирует себя, решительно и бесповоротно размежевавшись с паразитарной «виртуальной экономикой».

В свое время М. Вебер реабилитировал капитализм, установив связь продуктивного предпринимательства с религиозной (протестантской) аскезой. Сегодня, когда глобальный образ нового капитализма в глазах всего мира формируют пиарщики виртуальной экономики, по-настоящему рискуя тем самым его репутацией, необходим новый идейный переворот. В значительной мере он уже запрограммирован теми многообразными альтернативными «пост», которые мировая культура стала вынашивать еще в 60-х годах. Посттехническая, постэкономическая, постиндустриальная, постматериальная цивилизация — вот большие культурные задания, адресованные альтернативным движениям современности.

Деятели неоконсервативной и монетаристской волны попытались эти задания замолчать или скомпрометировать; на деле они просто оказались отодвинутыми на будущее — на XXI столетие, которое становится нашим временем. 60-е годы — эпоха многообещающей творческой самокритики Запада — готовили совсем иной постмодерн, нежели тот, который создан противниками всяких твердых норм и правил. Разве экологическая критика технического модерна не представляет логику постмодерна (не в его нынешнем «виртуальном» понимании)?

Теперь, когда мы рассуждаем об исторических судьбах буржуазии, сегодня опять скомпрометированной новым спекулятивно-ростовщическим «авангардом», нам предстоит ответить на вопрос: может ли совпасть, в каких-то существенных моментах, линия размежевания внутри предпринимательского класса на продуктивный и контрпродуктивный типы с линией размежевания в рамках идеологии постмодерна? Одна ветвь постмодерна, ныне господствующая, связана со стремлением деморализовать альтернативные движения нашего времени, подменив контрпроект будущего всесмесительным релятивизмом и скептицизмом.

Другую ветвь, которую хотели обречь на засыхание, представляли «новые левые», «зеленые», участники гражданских альтернатив и протестных движений, объединенные, несмотря на всю свою пестроту, принципом новой ценностной иерархии, в которой «быть» значило выше, чем «иметь». Потребительское общество означало национальный консенсус, связанный с глаголом «иметь». Это грозило полным обесценением и потерей интереса к социальным и культурным предпосылкам процесса производства реального богатства: потребительскую психологию интересует один только голый результат.

Романтические альтернативисты-шестидесятники рассчитывали на революцию сознания, связанную с воздействием новых ценностей самих по себе. Потребительски пресыщенные представители «средне-высшего» класса их интересовали даже больше, чем бедняки, идеологически опекаемые «старыми левыми». Они полагали, что антипотребительскую революцию сознания совершат те, для кого ценности потребления представляют вчерашний день.

Действительность показала, что они ошиблись: средний класс по большому счету так и остался мещанским. Когда его представители оказывались перед лицом дилеммы: качество жизни или уровень жизни, ценности самоосуществления или потребительские ценности, они в большинстве случаев выбирали последнее.

Имманентной революции сознания, связанной со сменой фаз «иметь» и «быть», не произошло. Мы, современники виртуальной экономики, разрушающей основы материального благополучия миллионов людей, имеем основания предполагать, что антипотребительская революция сознания будет происходить не спонтанно, а под влиянием краха прежних завышенных потребительских ожиданий, и потому в авангарде ее скорее станут не потребительски пресыщенные верхи общества, а в который раз обманутые низы. В особенности ярко это происходит в постсоветском пространстве. С началом либеральных реформ начался реванш потребительских ценностей над не потребительскими. Как характерна при этом та поспешность, с которой новые идеологи объявили потребительскую мораль единственной современной, а всех ее оппонентов зачислили в разряд агрессивного традиционализма.

Советская интеллигенция 60-х годов, уже разуверившаяся в коммунистической идеологии, вполне понимала западных критиков потребительского общества и вслед за Э. Фроммом провозглашала первенство «быть» по отношению к «иметь». Новые либеральные догматики как будто все это забыли. Они требуют безоговорочной капитуляции перед ценностями потребления и «моралью успеха».

Всех выразителей постматериальных ценностей — а среди них доминировали авангардные группы городской интеллигенции, профессионально связанные с наукоемким производством и институтами информационного общества, — объявили приверженцами общинного традиционализма и тоталитарного коллективизма. И интеллигентский авангард сдал свои позиции перед натиском агрессивной среды новых буржуа, которых по действительным критериям производительной экономики скорее следует признать паразитарной потребительской средой, чем средой предпринимательской. Новая постматериальная революция сознания сегодня, после всех провалов либерального реформизма, идет уже не сверху, а снизу. Августовский (1998 г.) дефолт, разоривший миллионы постсоветских «челноков» и других адептов «открытой экономики», как оказалось, больше послужил реваншу постматериальных ценностей над материально-потребительскими, чем рафинированная критика потребительского общества. 1997 год в России следует считать пиком потребительско-индивидуалистической перестройки сознания.

Вторая половина 1998-го, после знаменитого финансового обвала, ознаменовалась реваншем постматериальных, нравственно-духовных и патриотических ценностей. Что именно здесь приходится на долю традиционного «доэкономического» человека и что на долю новейшего, постэкономического, сказать трудно. Важно отметить зачатки нового консенсуса между низовым доэкономическим человеком и постэкономическим человеком — авангардом грядущей эпохи. О такой ценности, как спокойная совесть и душевная гармония, в 1997 году вспоминали 69,3% опрошенных респондентов, в 2000 году — 93,8%; главенство материальному благополучию перед ценностями самоопределения и профессиональной самореализации в 1997 году отдали 58,3%, в 2000-м — только 33,7%; с 38% до 67,5% возросло число лиц, идентифицирующих себя с единственной родиной — Россией; соответственно в 2,5 раза снизилась доля лиц с неопределенным гражданским самосознанием72.

Моя гипотеза состоит в следующем. Опасно разросшаяся виртуальная экономика, основанная на паразитарном бизнесе финансовых спекулянтов, грозит поглотить все плоды научно-технического прогресса, реализованные в продуктивной экономике. Мало того: такая демонстративно высокая «прибыльность» грозит отвратить от продуктивных видов деятельности наиболее мобильные элементы современного социума, не желающие проигрывать вместе с проигрышем всего того, что воплощает терпение, добросовестность и порядочность.

Сегодня «Иосифово пророчество» применительно к будущему нашей цивилизации может быть перефразировано так: тощие коровы виртуальной экономики съедят тучных коров научно-технического прогресса. Масштабы дефолта, связанного с обрушением глобальной пирамиды «МММ», многократно превысят августовскую катастрофу 1998 года. Условия жизни сотен миллионов людей, сегодня на основе ложной идентификации причисляющих себя к потребительскому обществу, снова станут экстремальными. В этих условиях понятия адаптированности и неадаптированности роковым образом изменятся. Самыми неадаптированными окажутся те, кто доверились новой либеральной пропаганде и ценностям морали успеха. Заново окажется затребованным аскетический опыт во всех его проявлениях — от неприметной бытовой аскетики неприхотливых «извозчиков повседневности» до аскетики социального и воинского служения, жречества и пророчества.

История, судя по всему, повторяется. На рубеже XIX–XX веков либералы и технократы всех мастей обещали вечный мир, процветание, благоденствие и «безграничную свободу». Те, кто в самом деле поверили им, в XX веке оказались самыми неприспособленными. «Железный век» потребовал от людей качеств, которые большинству адептов прогрессивных идеологий XIX века показались бы крайне архаичными. Кажется, история повторяется на новом витке и в еще более ужесточенном варианте. На рубеже веков и тысячелетий новые либералы решили дать «последний бой» тысячелетней архаике, связанной с жертвенной и аскетической моралью. Радикалы постмодерна вознамерились превзойти радикалов модерна в деле ниспровержения всех традиционных запретов и нравственных ограничений.

В результате они взрастили тех самых «худых коров» массового антипрофессионализма, коррупции, пренебрежения всяким долгом и ответственностью, которые непременно съедят «тучных коров» прогресса, вскормленных на пастбище прежней культуры. Конечным итогом новейшей культурной революции скорее всего станет еще не виданный обвал. И на фоне этого гигантского обвала ценности индивидуалистической морали успеха покажутся столь утопичными и иллюзорными, что большинству их нынешних адептов останется только изумляться собственной доверчивости.

Новую революцию сознания, связанную с возрождением постматериальных ценностей, возглавят не «изначально проницательные» — зачинщики альтернативных движений шестидесятничества и их прямые продолжатели, а разочарованные и обманутые адепты сегодняшнего либерального мифа. Они не простят нынешним «учителям раскованности» ни своих иллюзий, ни тем более того, чем за них пришлось впоследствии уплатить. Таким образом, революция постматериальных ценностей обещает быть очень радикальной и непримиримой — поскольку питаться она будет энергетикой обиды и отчаяния.

Как поведет себя перед лицом ее предпринимательский класс — та его часть, которая осознает всю бесперспективность следования за магнатами спекулятивно-ростовщического глобализма?

Для разработки сценариев грядущего важно учитывать законы исторической драмы: возврат к продуктивному принципу в экономике не может не сопровождаться решительным противостоянием нынешнему виртуальному комплексу во всех его составляющих.

Если дельцы виртуальной экономики ведут себя как безответственная богема, презирающая порядок, долг и дисциплину, то будущие адепты продуктивного принципа станут самоопределяться как аскеты долга, морального закона и накопления. Если финансовые спекулянты эксплуатируют идею открытого общества для беспрепятственного вывоза награбленных капиталов за границу, то новые аскеты накопления станут решительными сторонниками крепких государственных границ, протекционистской защиты национальной промышленности, ценностей патриотизма.

Если интеллектуальная богема и полубогема, создающая и обслуживающая «дутую» интеллектуальную ренту, исповедует постмодернистскую всеядность и приблизительность, многозначность неверифицируемых смыслов, к которым неприложимы четкие критерии «да» и «нет», то реставраторы продуктивного принципа непременно заявят о себе и как реставраторы четких принципов строгого знания, поддающегося недвусмысленной опытной проверке. Категория опыта вернет себе центральное значение в интеллектуальной сфере, потеснив двусмысленный постмодернистский символизм.

Кое-какие прецеденты в этом направлении уже были созданы неоконсервативной волной на Западе. Зачинатели неоконсервативного переворота исходили из нескольких презумпций:

— из того, что наряду с богемствующей интеллигенцией, промотавшей национальное, культурное наследие в процессе безответственной «игры в бисер», существует национально ответственная интеллигенция, в то же время ничем не уступающая мондиалистской богеме по профессиональным критериям современного духовного производства;

— из того, что наряду с крикливым меньшинством, монополизировавшим средства массовой информации, существует консервативное «моральное большинство», сохранившее нетленные духовные ценности;

— из того, наконец, что возможен и необходим союз неоконсервативной интеллигенции с молчаливым большинством, заключенный в обход компрадорского «крикливого меньшинства».

Мы сегодня вправе исходить из сходных предпосылок. Никто не станет отрицать, что между нынешним либеральным авангардом и молчаливым большинством народа, терпяющим невиданную нужду и лишения, ныне пролегла настоящая пропасть. Сегодня народ отлучен и от действительного участия в политике (его потребность в политической оппозиции удовлетворяет сама власть, подсовывая ему провокаторов), и от средств массовой информации. Вынужденное молчание народа в условиях растущего возмущения политикой верхов становится все более драматическим. Если российская интеллигенция еще сохранилась как специфический социокультурный феномен, сочетающий жреческие и пророческие функции в нашем теряющем духовность мире, то она непременно выделит внутри себя тот костяк, которому суждено будет озвучить немой протест народа. В русской истории действуют два тайных принципа:

— союз грозного царя с народом против изменников-бояр;

— союз пророчествующей церкви с «нищими духом» против сильных и наглых;

Изучение мировой истории показывает, что это — архетип не только нашей культуры, но и всех монотеистических культур. Множество ссорящихся богов создает «постмодернистскую» ситуацию, удобную для тех, кому выгодна неопределенность морально-правовых и ценностных критериев. Но монотеизм исключает эту лукавую двусмысленность социальных и нравственных оценок, как и двусмысленность долгосрочной исторической перспективы.

Эффекты постмодернистского многобожия в «либеральную» эпоху мы на себе уже испытали. То, что это многобожие выгодно ловкачам виртуального мира, клянущимся в невозможности отличить истину от лжи и добро от зла, вряд ли у кого еще остались сомнения. Вопрос, следовательно, в том, в каких формах в грядущую постлиберальную эпоху будет восстановлена культура единобожия — нетерпимая к лукавству и двусмысленностям в важнейших вопросах человеческого самоопределения. Важно с этих позиций оценить некоторые старые и новые идеологии XX века — какие из них могли бы вписаться в монотеистическую доминанту постлиберальной эпохи.