Сознание и подсознание
Сознание и подсознание
Одна из причин возникновения приведенных выше мнений видится как результат иллюзии об одряхлении режима, которая была весьма распространена в начале 70-х годов. Раз режим одряхлел, значит он держится лишь за счет пассивности и порочности народа.
Другую причину я вижу в интеллектуальной «отброшенности» многих советских интеллигентов. Их мышление даже не застряло на каком-то последнем уровне, а именно отброшено далеко назад, за черту XX века. И эта отброшенность особенно велика в области психологии, которая как никакая другая дисциплина пострадала от догматизма и тирании «марксистской» идеологии.
Даже получая доступ к западной психологии, многие советские интеллектуалы удивительным образом не воспринимают в свое мышление ее основополагающих принципов, или понимают их превратно, вульгарно. Отсюда непонимание величайшей роли подсознания и его емкости, или вульгарное представление о нем, только как о вместилище опасных и порочных инстинктов. (Амальрик: «В самих нас „город“ сознания окружен „деревней“ подсознания»). Отсюда неспособность познать природу человека, ее основополагающие свойства и потребности, неспособность понять, что когда закрыты возможности для реализации этих потребностей, то и недовольство этим также очень часто вытесняется в подсознание, а сознание стремится к приспособлению.
Многие инакомыслящие интеллигенты сейчас с гневом отбрасывают формулу Маркса: «Бытие определяет сознание». И в то же время они фактически следуют ей, считая, что советское бытие народа определяет его просоветское сознание.
На мой же взгляд, формулу Маркса надо не отбрасывать, а развить до синтеза:
Бытие определяет форму выражения основополагающих свойств и потребностей сознания, имманентно ему присущих.[8]
Но профессор психологии Л. Божович в статье, посвященной западным психологическим тестам («Литературная Газета» от 10 февраля 1971 г.), пишет:
«В основе большинства тестов лежит широко распространенное за рубежом, но научно никем не доказанное представление о неких изначально присущих человеку внутренних силах (например, стремление к самоутверждению, к власти), которые, встретив в процессе реализации препятствие, уходят в подсознание и вновь начинают проявляться в искаженном виде».
Стремление к самоутверждению и власти требует, оказывается, еще особого «научного» доказательства!
Но, увы, разве так уж далеко ушли от этого профессора иные советские интеллигенты, утверждающие, что «простым» советским людям ничего не нужно, кроме «жратвы и водки»? Мне вспоминается тут повесть Короленко «Без языка». Интеллигент, народник Нилов, спрашивает Матвея, эмигрировавшего в Америку крестьянина, что побудило его к эмиграции?
Матвей говорит в ответ о клочке земли, о корове, о доме и женитьбе. И Нилова его ответы приводят в уныние.
«А Матвею почему-то вспомнилось море и его глубина, загадочная, таинственная, непонятная… И, думая о недавнем разговоре, он чувствовал, что не знал хорошо себя самого, и что за всем, что он сказал Нилову — за коровой и хатой, и полем, и даже за чертами Анны — чудится что-то еще, что манило его и манит, но что это такое — он решительно не мог бы ни сказать, ни определить в собственной мысли… Но это было глубоко, как море, и заманчиво, как дали просыпающейся жизни…».
То, что понимал Короленко и многие его современники, не могут сейчас понять советские интеллигенты. Не могут понять, что «изначально присущие» человеку потребности никуда деться не могут.
Разумеется, с годами человеческие потребности все глубже уходят в подсознание. Человек, старея, действительно привыкает ко всему. Но гены такой привычки, слава Богу, еще не открыты, и каждое новое поколение вновь вырастает с жаждой свободы, самоутверждения и власти над ходом своей и общей жизни.
«В эпохи насилия и террора, люди прячутся в свою скорлупу и скрывают свои чувства, но чувства эти неискоренимы и никаким воспитанием их не уничтожить. Если далее искоренить их в одном поколении, а это у нас в значительной степени удалось, они все равно прорвутся в следующем. Мы в этом неоднократно убеждались. Понятие добра, вероятно, действительно присуще человеку, и нарушители законов человечности должны рано или поздно сами или в своих детях прозреть…».
Надежда Мандельштам «Воспоминания», стр. 42
Для меня примером тут служит история моего отца. Он рос в семье, где было одиннадцать детей. Когда нечего было есть, мать усаживала их за стол и заставляла стучать ложками в пустых тарелках, чтобы соседи слышали, что у них обед, «как у людей». А в хедере свирепствовал садист-меламед (учитель), и от духоты дети то и дело падали в обморок над талмудом. И так жил и отец моего отца, и дед, и прадед…
Но стоило только повеять свежему воздуху свободы, и старший брат отца бежит из дома, становится моряком, эсером, участвует в восстании лейтенанта Шмидта, погибает на каторге. В 16 лет вслед за ним убегает из дома и мой отец. И тоже — в море, «заманчивое, как дали просыпающейся жизни». Плавает юнгой на парусных шхунах, потом — на английских лайнерах и, как я уже рассказывал, из США в 1917 году возвращается в Россию, чтобы участвовать в революции. И, конечно, он становится большевиком.
Где ему в его жизни можно было понять, что свободу нельзя обрести в диктатуре, понять ценность «абстрактных» демократических прав? Это поняли теперь мы, дети наших отцов. Одни — ясно, другие — еще смутно, но поняли глубоко, в меру того страшного гнета, который принесла нам диктатура госкапитализма.
На примере же наших отцов хорошо видно неизбывное стремление людей к свободе, к тому, чтобы перестать быть «никем».
«Всеобщее беспокойство и смута должны иметь реальные причины. Они не сводятся только к политической жизни или простым экономическим промахам. Причины вероятно коренятся глубоко — в истоках духовной жизни нашего времени… Почему случилась революция в России? Единственный ответ: революция была результатом систематического лишения громадного большинства русских прав и привилегий, которых жаждут все нормальные люди».
Эти слова сказаны не в 1973 году, а в 1923, и принадлежат они Президенту США Вудро Вильсону!
Но никогда еще «громадное большинство русских» не было до такой степени лишено «прав и привилегий», как в советское время. И если бы даже можно было предположить, что так называемые простые люди, люди народа, могли бы смириться с несвободой, то уже никто не в состоянии привыкнуть к многочисленным и неизменным ее спутникам: к издательствам чиновников, к бюрократической анархии с ее противоречивыми и абсурдными порядками и т. д. и т. п.
«Простым людям ничего не нужно, кроме жратвы и водки!».
А я вспоминаю, как мой ученик в школе рабочей молодежи, взрослый человек, отец двух детей, как-то пожаловался мне: «Сегодня я поругался со своим начальником. Я стал протестовать против одного его идиотского распоряжения, стал, как говорится, „качать права“. На что начальник мне ответил: „Запомни хорошенько, Скворцов (а он был очень низкорослым и переживал это), что прав у тебя меньше твоего роста!“»
— Скажите, — спросил меня Скворцов, — как после этого жить?
Или в Самарканде, где я был в командировке, я спросил однажды 16-летнего русского паренька, рабочего: «Ну, как вы тут живете?» И получил ответ: «Это, может быть, вы живете в Москве, а мы здесь только существуем». (Моему отцу было тоже 16 лет, когда он бежал из дома!).
И сколько еще у меня было таких встреч!
«Советским людям нравится, что можно халтурно работать».
На самом же деле ни от чего, пожалуй, так не устали советские люди, как от своего сизифова труда — от бесконечных, невообразимых для западного человека безобразий в организации и снабжении, от всеубивающего формализма и очковтирательства, от абсурдной работы «на план». И более всего — от этой самой бюрократической анархии, когда каждый твой шаг регламентирован указаниями сверху, но эти указания противоречат друг другу, и чтобы выполнить одно из них нужно нарушить другое, рискуя все время суровым наказанием.
Я редко встречал людей, будь то простые рабочие, инженеры или руководители, которые бы волком не выли от своей сизифовой доли. Скорее уж к бытовым и материальным трудностям они больше привыкли (вопреки утверждениям народофобов!).
И мало кто не видит связи между такими «производственными отношениями» и нищенской жизнью, между демагогией, ложью и фиктивной «социалистической демократией».
Наконец, не может народ принять режим и по такой простой причине, что почти нет человека в Советском Союзе, у которого не было бы за плечами тяжелейших моральных или физических травм, в которых прямо или косвенно не был бы повинен режим. Я не встречал почти ни одной семьи, особенно опять же среди «простых» людей, в которой не было хотя бы одного такого морального или физического инвалида — жертвы столкновения с бездушной жестокостью режима, с пренебрежением к здоровью и достоинству человека.