2. Социальное я-могу и труд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Социальное я-могу и труд

Ни в одном оседло-земледельческом государстве не удастся нам обнаружить человека, который трудился бы исключительно на себя. Так или иначе — налогами, податями, барщиной, оброками, повинностями из каждого члена Мы, занятого в трудовом процессе, должно быть извлечено добавочное количество труда, идущее на содержание армии, аппарата власти, класса распорядителей, на нужды образования, благотворительности и тому подобное. Вполне естественно, что человек, как правило, ищет возможность уклониться от этого добавочного труда, а Мы изыскивает способы принудить его трудиться. Сжимая его социальное я-могу то так, то эдак, оно добивается своей цели, получает нужный избыток, а иногда и много больше того, что ему необходимо, то, что целиком пойдет на роскошь и излишества правящей группы.

История дает нам четыре основные градации, характеризующие меру принуждения в труде, четыре степени сужения социального я-могу: раб, серв, наемный батрак, самостоятельный хозяин, платящий налоги.

К сожалению, пользование этими терминами часто оказывается затруднительным из-за того, что каждый из них в значительной мере прирос к той эпохе, где впервые вошел в употребление. Человека, одинаково лишенного всяких прав и имущества, сведенного, на положение рабочей скотины, которую можно послать на любую работу, морить голодом, избивать и даже убивать, принято почему-то называть рабом, если он живет в древнем Риме, сервом — в средневековой Европе, крепостным — в России времен Чичикова, зэком — в России времен Сталина. С другой стороны, невероятно широкое распространение получило мнение, будто процесс исторического развития шел в направлении непрерывного расширения свободы труда: рабовладение, феодально-крепостнические отношения, капитализм, социализм. Подчиняясь давлению этой утешительной идеи, многие историки все, что происходило примерно до IV века после Р.Х., стремятся называть рабовладельческой эпохой, между IV и XVIII — феодализмом, к так далее. «„Сколько феодализмов“ расплодилось в мире — от Китая до Греции ахейцев в красных доспехах! По большей части они ничуть не похожи. Просто каждый историк понимает это слово на свой лад» (8, с. 95).

Действительно, подгонять истории народов в эту прокрустову схему удается только при злонамеренном закрывании глаз на исторические факты.

Что касается так называемой рабовладельческой эпохи, то даже самые рьяные апологеты непрерывного прогресса социальных отношений не решатся утверждать, что в экономике таких стран, как Древний Египет, Двуречье, Персия, Индия, Китай, рабский труд играл определяющую роль. Но возьмем даже не их, а классические примеры рабства — Древний Рим и Афины.

В тысячелетней истории Рима социально-экономические отношения меняются в широком диапазоне то в сторону сужения, то в сторону расширения свободы труда. Первые три века республики (V–III до P. X.) вся земля разбита на участки и обрабатывается руками их владельцев — свободных граждан. Римский гражданин по закону не может быть продан в рабство; не видно и потока военнопленных, хотя войны ведутся с невероятным упорством и постоянством. По мере покорения внутри галийских областей — Лациума, Самниума, Этрурии, Умрии и других — население их получает права союзников, постепенно ассимилируется — о рабстве все еще нет речи. Лишь после первой Пунической войны (264–241 годы до P. X.), с захватом Сицилии, где карфагеняне имели развитое рабовладельческое хозяйство, труд рабов становится заметным участником экономической жизни страны. Сицилийский хлеб потоком устремляется в Италию, в урожайные годы он продается за провозную цену. С захватом Северной Африки поток этот делается еще обильнее, и начинается тот процесс разорения мелкого крестьянина-землевладельца, с которым безуспешно пытались бороться Гракхи, который наполнил римскую историю II и I веков до P. X. чудовищными социальными смутами и отлился в классический образ рабовладельческой структуры.

Применение в широких масштабах рабского труда на территории самой Италии привело к резкому снижению абсолютной производительности сельского хозяйства. «Мы поручаем землю худшим рабам, точно палачам», — писал Колумелла. «Хуже нет обработки полей толпами рабов, — вторит ему Плиний, — так как что можно сделать с людьми отчаявшимися?» «Проезжая через Этрурию, Тиберий Гракх поражен был ее пустынным видом: обрабатывали землю и пасли стада рабы-чужеземцы» (77, с. 222, 178). Некий Фурий Крезим, вольноотпущенник, лично обрабатывающий свой участок, был привлечен к суду по обвинению в колдовстве, потому что собирал с каждого югера своего небольшого поместья гораздо больший урожай, чем соседи — крупные рабовладельцы. За сто лет урожайность упала на 30–40 процентов.

С того времени, как нерентабельность рабского труда стала очевидной общественному сознанию, началось обратное движение — отпуск на волю, передача земельных участков в мелкую аренду полузависимым колонам. Уже при Августе издается закон, устанавливающий допускаемую процентную норму отпуска, запрещающий освобождать больше ста рабов зараз, из чего можно заключить, сколь стремительно шел этот процесс. Но, несмотря на все запрещения, к концу V века после P. X. колонат полностью вытесняет рабство в сельском хозяйстве. В промышленности это произошло еще раньше. В античных источниках мы находим запись с такими цифрами: «Относительное распределение ремесленников в Италии по их социальному составу: свободные — 46 процентов, вольноотпущенники — 52, рабы — 2 процента» (3, с. 87).

Итак, мы видим, что из тысячи лет лишь двести (второй и первый века до P. X.) приходится на собственно рабовладельческую экономику. Но и в эти двести лет никогда число рабов не превышало числа свободных. Подсчеты Белоха дают для Италии 29 года до P. X. 2 миллиона рабов на 3,5 миллиона свободных, однако нельзя забывать, что к тому времени Рим был мировой державой с огромными провинциями, где рабский труд вообще не применялся, — Галлия, Малая Азия, Египет.

Аналогично обстояло дело в Афинах.

В течение почти двух веков, отделяющих законодательство Драконта (621 год до P. X.) от Пелопоннесской войны (431), вся трудовая деятельность осуществлялась руками свободных. Реформы Солона (594) отменяют долговое рабство, в его же законах находим мы множество статей, посвященных важности и необходимости труда. «Он направил сограждан к занятию ремеслами и издал закон, по которому сын не обязан содержать отца, не отдавшего его в учение ремеслу… и вменил в обязанность Ареопагу наблюдать, на какие средства живет каждый гражданин, и наказывать праздных» (60, т. 1, с. 118). Перикл не допускал рабов к созданию своих храмов и памятников. Еще в комедии Аристофана «Богатство» предположение, что вся работа будет исполняться рабами, используется как шутливая гипербола. Каким же образом могло случиться, что гипербола вдруг обернулась явью?

В социальной структуре Древних Афин после отмирания родовых учреждений главной единицей стала семья, возглавляемая отцом — афинским гражданином. Пришлые иностранцы, имевшие какое-то имущество и занятие и предпочитавшие жить в Афинах, получали права метэков. Для вовлечения же в социальный организм всего безнарядного люда — незаконнорожденных, пленных, бездомных беглецов, бедных иммигрантов — существовал (как и в Риме) институт рабства. Раб входил в состав семьи, был полностью подчинен воле главы семьи, но ведь и над остальными членами семьи власть отца была почти абсолютной — и в Греции, и в Риме закон дозволял отцу продать и даже убить сына. «Любопытный обычай, долго державшийся в афинских домах, показывает, как именно раб вводился в круг семейства. — Его подводили к очагу, ставили перед лицом домашнего бога, поливали ему голову очистительной водой, и тогда он поделял с семьею несколько печенья и плодов. Этот обряд имел сходство с обрядами бракосочетания и усыновления» (80, с. 122). Таким, образом, раб долгое время был случайностью в афинской общине, а труд его по большей части сводился к домашнему обслуживанию.

Но с момента выхода на широкую международную арену после побед над Персией и установления общегреческой гегемонии положение и внутреннее состояние Афин резко меняется. Побережье Средиземного и Черного морей покрывается десятками афинских военно-торговых поселений — клерухий, что вызывает сильный отток коренных граждан из метрополии. Каждая клерухия становится деятельным хозяйственным и торговым центром, вовлекает в экономическую деятельность окрестное население и поневоле направляет его обратно в Афины не только, в качестве пленных, но и в качестве матросов, грузчиков и слуг и прочего подсобного люда. «После Фемистокла Перикл — больше, чем кто-либо другой, способствовал развитию республики. Значительный приток иностранцев, которых привлекали, сюда, решения афинских народных собраний и юрисдикция их судов, оживлял все отрасли промышленности и торговли… Находился труд для всех, а следовательно, и довольство, и зажиточная жизнь для всех тех, кто хотел приняться за труд» (11, с. 49).

Каким образом эта притекающая масса могла быть включена в уже сложившийся организм Афинского государства?

Ни один из этих людей не мог стать афинским гражданином, ибо он не принадлежал ни к одной из десяти фил, не имел ни земельной собственности в Аттике, ни собственного очага, освященного домашним божеством. Он мог остаться метэком, но в этом случае его свобода была слишком велика, чтобы какой-нибудь фермер или владелец мастерской согласился предоставить ему работу — ведь такой работник мог в любой момент бросить порученное ему дело и уйти куда вздумается. (Бегство operarios — наемных работников — в Риме упоминается Катоном как дело обычное.) Была единственная возможность включить такого человека, будь он военнопленный или просто приблудный бродяга, в круговорот афинской производственной жизни, подчинить его социальной дисциплине — сделать его рабом.

Афинская государственная мудрость сознавала всю опасность ситуации и вплоть до Перикла старалась затормозить этот процесс, оградить коренных граждан от конкуренции рабского труда, предохранить их от обнищания и разорения. Но Пелопоннесская война (так же, как Пунические войны в Риме) сломала все законодательные плотины. Армия и флот поглощали такое количество граждан, что некому было трудиться на полях и в мастерских, — с этого момента и вплоть до III века до P. X. труд делается уделом одних рабов.

Однако афинский раб вовсе не был тем закованным в цепи, клейменым и сеченым горемыкой, каким его изображают картинки школьных учебников.

«Может быть, будут удивляться, — писал в начале IV века до P. X. Ксенофонт, — что позволяют рабам жить в роскоши, а некоторым даже пользоваться великолепием, но этот обычай, однако, имеет свой смысл. В стране, где флот требует значительных расходов, пришлось жалеть рабов, даже позволить им вести вольную жизнь, если хотели получить обратно плоды их трудов» (11, с. 132).

«Свободу слова… вы считаете настолько общим достоянием всех живущих в государстве, — обращается к своим согражданам Демосфен, — что распространили ее на иностранцев и на рабов, и часто можно увидеть у вас рабов, которые с большей свободой высказывают то, что им хочется, чем граждане в некоторых государствах» (24, с. 109).

«Последнее же дело свободы у этого народа, — жалуется Платон, — состоит в том, что купленные мужчины и женщины нисколько не меньше свободны, как и купившие их» (59, т. 3, с. 428).

Мы также знаем, что полицейскую службу в Афинах несли 1200 скифских стрелков — государственных рабов. Вряд ли те, кто каждый день применял насилие к нарушающим порядок полноправным гражданам, могли бы исполнять свои обязанности, оставаясь бесправными и забитыми существами. Возможно, положение рабов в знаменитых Лаврийских рудниках было гораздо тяжелее и больше приближалось к хрестоматийным представлениям, но и там восстание произошло только в конце II века до Р. X., то есть во времена римского господства.

В Древнем Вавилоне эпохи расцвета (VII–VI века до P. X.) термин «рабство» также скорее обозначал форму организации труда, нежели выражал предел бесправия и угнетенности. «Для вавилонян рабами были и храмовые крепостные, и пленники, и покоренные народы. Даже на свободных наемных рабочих, ремесленников и людей интеллигентного труда, работающих по найму, смотрели как на рабов, потому что они работали не на себя, а на других людей». Нерентабельность рабского труда в сельском хозяйстве была настолько очевидна, что, например, богатое семейство Эгиби, владевшее тремястами рабами, предпочитало отдавать землю в аренду свободным — из 109 участков только восемнадцать обрабатывалось рабами. (Возможно потому, что свободных арендаторов не хватало.) Рабов же предпочитали отдавать внаем всевозможным предпринимателям или даже самим себе — как нанятый он работал гораздо эффективнее, чем как раб. «Рабыня Исхуннатум, принадлежавшая той же семье Эгиби, 20 декабря 524 года до P. X. заключила контракт со своим господином Итти-Мардук-Балату. Тот дал ей запасы сикеры, фиников, кассии, бронзовую посуду, мебель и инвентарь на общую сумму в 2 мины серебра, а также сдал ей внаем помещение. Исхуннатум — открыла фешенебельное увеселительное заведение в городе Кише, которое приносило солидные доходы» (6, с. 231, 184). Раб, вступающий в договорные отношения с хозяином и ведущий самостоятельное дело! Ясно, что ни о чем подобном спартанский илот или фессалийский пенест не могли и мечтать, хотя формально рабами они не считались.

В Древнем Китае эпохи Хань (II век до P. X.- II век после) число рабов «вряд ли превышало когда-нибудь один процент от численности всего населения. Обычно это были родственники осужденных, которые конфисковались государством вместе с их имуществом». В рабство могли обратить человека и за долги. Превращая должника в своего долгового раба, кредитор закреплял этот акт порабощения согласно нормам обычного права усыновления или женитьбой заложника (на рабыне или на собственной дочери)… Заложника после женитьбы называли «чжуйсюй» — «заложенный зять» (58, с. 105).

Посмотрим теперь, что происходило с институтом рабства в последующие эпохи.

Во Франции во времена Меровингов «число рабов не только не уменьшилось, а, наоборот, увеличилось в сильной степени… В дарственных актах и завещаниях упоминается о многочисленных покупках рабов» (81, т. 6, с. 701).

«Экономическое благосостояние Киевской Руси XI и XII веков держалось на рабовладении… Русский купец того времени всюду неизменно являлся с главным своим товаром — с челядью» (36, т. 1, с. 274).

«Во времена вступления на престол Генриха Второго (1154–1189) в Ирландии было множество англичан, захваченных в рабство» (20, т. 1, с. 138).

Испания, едва успев обосноваться в Америке, обращает в рабство индейцев и начинает зверски их эксплуатировать.

С XVI века начинается широчайшее использование невольничьего труда в колониях европейских стран.

В XVIII веке крепостные крестьяне в таких странах, как Россия и Польша, низводятся до положения рабов, делаются объектом купли-продажи.

В XIX веке оплот мировой демократии — Америка эксплуатирует три миллиона черных невольников.

В XX веке оплот мирового социализма — Россия сооружает каналы, города и нефтепроводы руками рабов-зэков.

Фашистская Германия вывозит миллионы иностранных рабов для своих заводов и ферм.

Все это, думается, дает нам достаточно оснований прекратить разговоры о каком-то рабовладельческом строе, ушедшем в далекое прошлое.

Мы должны ясно сказать себе:

Рабство есть предельная форма стеснения свободы человека труда, предельное сужение его социального я-могу, возможное на любой степени развития производительных сил, при любом политическом устройстве, в прошлом, настоящем и будущем.

Механизм насильственного, удержания человека в рабстве настолько несложен, что каким бы способом он ни осуществлялся — частновладельческим или государственно-полицейским, — разрушить его изнутри так называемой классовой борьбой никогда и никому не удавалось. Рабство начинало давать трещины лишь в те моменты, когда оно делалось тягостным для всех слоев общества, и чаще всего, когда рабовладельческое Мы вступало в военное или экономическое соперничество с Мы, обеспечивающим большую свободу своим членам. Вполне естественно, что человек, для которого Мы оборачивается не охранителем его я-могу, а только жестоким тюремщиком и эксплуататором, будет заинтересован лишь в том, чтобы побольше есть и поменьше работать; на поле боя же побежит при первой возможности. Рабство настолько неэффективно в экономическом и военном отношении, что длительное существование его могли себе позволить либо очень богатые и могущественные демократии — Карфаген, Афины, Соединенные Штаты, либо гигантские деспотии — Персия, Рим, Россия, Китай. Но даже и там рабство оказывалось применимым далеко не во всех видах производства. Северяне в Америке не пользовались рабами не потому, что они были гуманнее южан, а потому, что, по замечанию Адама Смита, «возделывание сахара, табака и хлопка могло вынести расходы по обработке земли рабским трудом, а возделывание хлеба (основной культуры Севера) — нет» (64, с. 286).

Но спрашивается: если рабство не только жестоко, аморально, бесчеловечно, но и еще и невыгодно во всех смыслах, почему же оно возрождается с таким упорством? Почему и сегодня мы не вправе считать себя гарантированными от его возврата?

Чтобы понять это, рассмотрим классический пример возникновения рабства, не связанного с внешними захватами, возникшего внутри изолированной социальной структуры, — крепостническую Россию.

К началу XVI века политическое состояние Русского государства окончательно отливается в формы абсолютной централизованной монархии. Земля принадлежит либо казне, либо монастырям, либо жалуется государевым слугам по месту их службы (поместье), пользующимся ею при условии исправного несения воинской повинности. Крестьянин является вольным и перехожим арендатором чужой земли. Он получает от владельца ссуду — инвентарь, рабочий скот, семена — и осенью, в Юрьев день, сняв урожай, может рассчитаться и уйти куда вздумается. Однако это в теории. На деле же рассчитаться ему очень трудно. Как правило, он остается должником и по закону уйти не может;

Свободный выход постепенно отмирает и вырождается в две формы перехода: побег или своз, то есть переход на землю другого владельца, который берется погасить задолженность крестьянина.

Естественно, ни тот, ни другой вариант не устраивает центральную власть.

В случае побега она на — неопределенное время теряет из виду тяглого крестьянина — плательщика податей.

В случае своза — а своз может позволить себе лишь богатый землевладелец, ищущий рабочих рук за счет бедного, — государство теряет воина, который, оставшись без рабочей силы на своей земле, разоряется и не может исправно нести службу.

Поэтому все московское законодательство конца XVI — начала XVII века в крестьянском вопросе направлено на ограничение всех форм крестьянского перехода, на прикрепление крестьян к земле. С другой стороны, вечная нехватка денежных средств толкает, правительство на безрассудное увеличение налогов, — приводящее к окончательному разорению крестьян. И все же нигде в московских указах того времени мы не найдем ни одной статьи, которую можно было бы считать установлением крепостного права. Даже — отмена знаменитого Юрьева дня — всего лишь полицейская попытка прекратить бесчинство своза, ибо свободный выход к тому времени умер уже сам собой. Наоборот — в Уложении 1649 года сказано, что «крещеных людей никому продавати не велено», а также запрещена практика закладничества — добровольной отдачи себя в холопы. Как ни парадоксально, эти постановления вызвали бурю возмущения в народе. «Для многих бедных людей холопство и еще больше закладничество были выходом из тяжелого хозяйственного положения. При тогдашней дешевизне личной свободы и при общем бесправии… покровительство и „заступа“ сильного приемщика были ценными благами; потому отмена закладничества поразила закладчиков тяжким ударом, так что они в 1649 году затевали в Москве новый бунт, понося царя — всякой неподобной бранью… Свободное лицо, служилое или тяглое, поступая в холопы или в закладчики, пропадало для государства… Личная свобода становилась обязательной и поддерживалась кнутом» (36, т. 3, с. 144).

Однако даже страх наказания не мог заставить людей сохранять свободу, стоившую так дорого. Не будучи вправе отдаться в холопы открыто, крестьянин теперь, рядясь с землевладельцем на его землю, обязывался «помещицкое всякое дело делать и оброк платить, чем он меня пожалует» и «…сам отказывается в порядной записи навсегда от права прекратить каким-либо способом принимаемые на себя обязательства. Внесение такого условия в порядную и сообщило ей значение личной крепости» (36, т. 2, с. 328). В то же время землевладелец все чаще обязывался уплачивать в казну подати за своих крестьян.

Такой вариант вполне устраивал центральную власть.

Ко второй половине XVII века жизненный уклад окончательно сложился таким образом, что помещик получил гарантированную рабочую силу для своей земли, правительство в его лице — исправного слугу и дарового налогового инспектора, а Россия — крепостное право, просуществовавшее двести лет (столько же, сколько рабство в Риме и Афинах).

Аналогичным образом формировалось крепостничество и в других странах.

В Византии X века податное обложение достигло невероятного напряжения. Кроме поземельной подати и многих, многих других «в Византии существовала и подушная подать, взимавшаяся не с земли, а с (свободного) лица и имевшая странное название „воздух“ (аир) — как бы сбор, за право дышать воздухом» (5, с. 658). Разоряемым крестьянам не оставалось ничего другого, как отдавать себя в полное распоряжение и одновременно под защиту владельца земли. Правительство сначала пыталось сдерживать этот процесс, издавало указ за указом в защиту «бедных и убогих», но в XI веке само пошло ему навстречу и принялось раздавать направо и налево земли с крестьянами в пронию — пожизненное владение — служилому сословию (пронарь — то же самое, что помещик в Московском государстве).

Во франкской монархии «вследствие алчности казны или таможенных чиновников были (кроме обычной земельной подати) придуманы новые налоги. В конце меровингского периода существовал налог на пыль, то есть на ту, которая поднималась возами или вьючными животными; затем еще налог на колеса и дышла…» (81, т. 3, с. 322) и так далее. Хуже всего дело обстояло там, где налоги отдавались на откуп, а это происходило почти повсеместно. «Повинности главным образом тяготели над средним классом свободных людей и землевладельцев. Податная и воинская системы одинаково способствовали разорению этого класса. А потому случилось так, что он незаметно исчез; все люди постепенно бежали из его рядов, одни попадали в разряд колонов и сервов, другие поднимались до степени вассалов сеньоров. Чтобы избавиться от тягот свободы, люди отказывались от свободы, от самой собственности и искали убежища в серваже или в феодальных отношениях» (81, т. 6, с. 631).

Эта упорная повторяемость и похожесть исторических ситуаций позволяет нам сделать окончательный вывод: низведение народа до рабского состояния происходит там, где центральная власть, испытывая острую нужду в добавочных средствах, в избытке народного труда, оказывается достаточно сильной, чтобы выжать его, и достаточно безрассудной, чтобы осуществлять это любыми способами, не заботясь о будущем. А так как власть всегда почему-то нуждается в средствах и весьма часто бывает безрассудной и недальновидной, рабство возникает на исторической сцене с поразительной живучестью.

Экономическая неэффективность рабского труда, в конечном счете, мало заботит центральную власть. Ведь она заинтересована не в абсолютной величине произведенного в стране продукта, а в том, какую часть его она может извлечь в свою пользу. Естественно, что у свободного человека отнять плоды его труда гораздо труднее, чем у раба. Когда турецкие султаны вдобавок к тяжелым налогам «установили свое неограниченное монопольное право „закупать“ сельскохозяйственные продукты по ими установленным ценам» (56, с. 122), они получили в ответ крестьянскую войну на 15 лет (знаменитая Джелялийская смута, конец XVI — начало XVII века). Лишь поработив народ совершенно, сузив его социальные я-могу до минимальных размеров, можно выжимать из него последние соки и доводить страну до полного экономического ничтожества, подрывая в конечном итоге собственные — центральной власти — устои.

Я так подробно остановился на рабстве потому, что, будучи предельной формой сужения социального я-могу трудового человека, оно может быть легко опознано в разных исторических эпохах под разными обличьями и затем подвергнуто сравнительному изучению. Другие степени сужения являют собой большее многообразие, не так легко поддаются унификации. Тем не менее следует попытаться уточнить, что именно мы в дальнейшем будем понимать под терминами «раб», «серв», «наемный рабочий», «самостоятельный хозяин».

Непосредственному участнику трудового процесса можно предоставить или, наоборот, отнять у него три важнейших я-могу:

1) я могу распоряжаться плодами своего труда,

2) я могу распоряжаться собой (иду и работаю где хочу),

3) я могу владеть средствами производства.

Рабом мы впредь договоримся называть человека с нулевой степенью свободы, то есть лишенного всех трех я-могу. В этом случае под определение раба попадут не только рудокопы Лаврийских рудников, но и индейцы в испанских колониях, негры-невольники на американских плантациях, русские крепостные, иностранные рабочие в фашистской Германии, зэки в сталинской России.

Человека, прикрепленного к рабочему месту, но обладающего правом на какую-то долю продукта своего труда (за вычетом определенного оброка), будем называть сервом. В таком положении находились древнеримский колон, древнеегипетский феллах-общинник, спартанский илот, византийский парик, английский виллан, итальянский анцилла, новгородский половник, колхозник сталинской поры.

Наемный — это тот, кто обладает уже двумя степенями свободы, двумя я-могу; я могу распоряжаться продуктом труда (сколько заработал) и собой (свобода переезда, перемены работы). Исторические примеры — operarios в Древнем Риме, сельский рабочий эпохи Уота Тайлера, батрак, поденщик, ремесленник и городской рабочий всех времен.

Наконец, самостоятельный хозяин может распоряжаться не только собой и продуктом своего труда, но и владеть средствами производства. Так обстояло дело с римским крестьянином при республике, английским йоменом, испанским хуньеросом, русским казаком, финским хуторянином, американским фермером, мелким ремесленником в любой стране.

Естественно, приведенная схема не исчерпывает всех известных нам вариантов, В реальной исторической жизни мы можем найти примеры, когда человек обладал правами на продукт труда и на средства производства, но не пользовался личной свободой (оброчный крепостной, заводящий собственное дело, та же вавилонская рабыня Исхуннатум). Или пользовался личной свободой, но не владел ни средствами производства, ни продуктом труда — наемный рабочий в любую кризисную эпоху. Не всегда нам удается отнести того или иного работника с полной уверенностью к одной из категории. Скажем, турецкий райя — крепостной или наемный? Ремесленник в цеховой корпорации — какими из трех выделенных нами я-могу он реально обладает? Подмастерье и ученик, которых парламентский статут 1388 года обязывал «в страдную пору бросать свое ремесло, чтобы снимать урожай и доставлять зерно» (75, с. 48), — насколько стиснуто его я-могу? Внутри каждой категории расслоение тоже могло быть весьма значительным. В Кастилии хуньерос де эредад очень хорошо понимали свое отличие от хуньерос де кавеса, плативших подушную подать не только королю, но и сеньору. В Новгородской республике и земцы, и сябры (в отличие от смердов) были свободными, но на последних лежали дополнительные (хотя и добровольно принятые) путы кооперативного товарищества. В Древнем Китае существовало множество специальных терминов для обозначения различных категорий рабов.

Но со всеми этими оговорками удобство подобной разбивки на категории представляется мне очевидным. Зная, какой процент непосредственных производителей обладал нулевой степенью свободы, какой — одной, двумя, тремя, мы получаем возможность описать состояние трудового класса в любом Мы в любой момент истории. Мы получаем возможность сравнивать их между собой, обходя терминологическую путаницу — раб, илот, пенест, крепостной. Мы можем не бояться и появления новых, затемняющих дело терминов на которые так богат наш XX век, меры стеснения свободы останутся теми же. Мы можем искать и обнаруживать связь между изменениями свободы труда и возрастаниями и спадами произведенного в стране продукта. Найдя при помощи понятия социального я-могу форму математической оценки социальной свободы, мы можем сопоставить ее с математическими формами, выработанными экономикой.

К сожалению, историческая статистика сохранила для нас более или менее точные данные лишь начиная с XIX века, то есть с возникновения индустриальной эры. По отношению к оседло-земледельческим Мы нам придется довольствоваться лишь приблизительно-иллюстративными сведениями, часто используя военную силу или слабость государства в наступательной войне как косвенный экономический показатель. Однако даже этих неполных, сведений; достаточно для получения вполне наглядной картины.

Пусть мы не знаем, во сколько раз возросла продуктивность сельского хозяйства в Вавилоне после реформ Ашшурбанипала, возродившего в VII веке до P. X. класс свободных землевладельцев, в Испании после пожалований короля Альфонса IX Леонского, в Англии после вытеснения вилланов свободными йоменами, в Псковской республике после отмены холопства, во Франции после Великой революции; уничтожившей крепостное право. Но мы знаем, что Вавилон через каких-нибудь пятьдесят лет сбрасывает ассирийское иго и становится богатейшим и могущественнейшим государством тогдашнего мира. Что в Испании именно в XIII веке Реконкиста начинает делать заметные успехи, а государство богатеет, несмотря на мятежи и смуты… Что Англия времен Столетней войны из далекой окраины цивилизованного мира превращается в полноправного участника европейской политической и хозяйственной жизни с огромными ресурсами и блистательным будущим. Что крошечному Пскову оказывается по силам отстаивать свою независимость от Ливонии, Польши, Новгорода, Москвы и привлекать на свои ярмарки сотни богатых купцов. Что послереволюционная Франция может вступить в военное и экономическое соперничество — со всем остальным миром.

И если соединить, эту цепь исторических примеров (которую можно продолжать и дальше) с наглядным жизненным опытом, показывающим нам каждый день, как преображается человек, переходя от службы, труда подневольного, к труду свободному, труду на себя — на своем участке, в своем доме, у своего автомобиля, — то можно и не, дожидаясь точных подсчетов по предложенной схеме прийти к однозначному выводу: увеличение свободы неминуемо влечет за собой увеличение производительности труда и, наоборот, всякое сужение я-могу снижает отдачу в труде.

Окончательно резюме этой главы можно сформулировать так:

Чем шире социальное я-могу человека, тем больше энергии вкладывает он в свой труд, но тем труднее центральной власти пользоваться результатами его труда для своих нужд; чем уже я-могу, тем меньше продукт, но тем проще его присвоение.

Только высокая политическая и гражданская культура народа, суммированная в гибких и устойчивых политических институтах, может позволить ему пользоваться экономическими плодами свободы, и, наоборот, народ отсталый в политическом отношении всегда должен будет ради сохранения своей целостности довольствоваться грубой тоталитарной властью, полурабским состоянием и бедностью.

Нет никаких оснований считать, что эта закономерность утратит силу в условиях наступающей индустриальной эры. Насколько мы можем судить, человек остается все тем же существом, жаждущим расширения своего я-могу, напрягающим все духовные и физические силы, когда перед ним возникает надежда на такое расширение, и сникающим, когда эта надежда испаряется, когда он видит, что, сколько ни трудись, ничего, кроме мизерного оклада, обеспечивающего лишь, самое необходимое, не получишь. Теми же остаются и правительства с их постоянной нуждой в средствах и готовностью отнимать у трудового человека все то, что они не в силах добыть разумной организацией народного хозяйства. Казалось бы, развитие техники и потребность в высококвалифицированной рабочей силе должны ограничивать возможности сужения социальных я-могу, не допускать возвращения рабства, но та же техника дает в руки центральной власти небывалые ранее средства для создания системы принуждения, для организации бесконтрольного распоряжения всем продуктом народного труда. Выход на международную торговую арену немедленно обнаруживает огромное экономическое превосходство тех государств, где труд свободен, но правительствам государств несвободных достаточно уделить лишь малую толику своих обширных средств на создание системы дезинформации, чтобы скрыть экономическое отставание не только от народа, но порой и от самих себя и достигнуть блаженного неведения Екатерины Второй, полагавшей, что — у нее всякий селянин имеет курицу к обеду.

Поэтому нам следует расстаться наконец с иллюзиями и перестать надеяться, что промышленный прогресс и научно-техническая революция сами собой вывезут нас к какой-то новой свободной и богатой жизни. Свобода в индустриальном мире будет стоить так же дорого, как и раньше, и доставаться будет по-прежнему лишь тому народу, который знает ей настоящую цену и готов платить ее. Над народом же, боящимся тягот и опасностей свободы, всегда будет висеть угроза рабства, называемого теперь всеобщей трудовой повинностью, нищеты, восхваляемой как преодоление «экономизма», круглосуточного полицейского надзора, оснащенного всеми средствами радио- и телемеханики и выдаваемого за неусыпную отеческую заботу.